Ну ладно, хватит об этом. В конце концов, Автор затеял вовсе не производственный роман. Это повествование о личной жизни героев, об их маленьких, невидимых миру горестях и радостях, об их отчаянной попытке сохранить в себе какие-то крохи достоинства, вырастить дите, и чтоб не все в нем было растоптано, чтоб хоть слабые ростки совестливости, порядочности оставались в этом бедном очкарике, посапывающем на диване и все еще вздрагивающем от окриков любимой воспитательницы.
И, наконец, поздним вечером, в полной темноте, уже, простите, в постели, Валя произнесла слова, перевернувшие жизнь Шихина и наше повествование.
– В этом городе нам больше делать нечего.
– Почему? – спросил Шихин. – Есть телевидение, радио, другие газеты.
– Ты еще не наелся этой? Тебя нигде не возьмут. Ты меченый. Тебя выгнал не Прутайсов, тебя выгнал… Порядок. Будем перебираться в Москву.
– Ну что ж, – согласился Шихин. – Тоже, говорят, город ничего.
– С завтрашнего дня начнем разменивать квартиру. Авось кто-нибудь соблазнится нашей берлогой.
– В Москву так в Москву, – проговорил Шихин, засыпая.
И провалившись в сон, снова оказался на заседании редколлегии. Но сейчас редактор выглядел сущим чудищем – единственный глаз его сверкал посредине лба, был Прутайсов без одежд, сплошь заросший клочковатой рыжей шерстью, не такой густой, как у обезьян, но гораздо гуще, нежели мы привыкли видеть на людях. Челюсть у Прутайсова выступала вперед, а скошенный назад лоб слегка нависал над лицом. Но больше всего поразился Шихин не внешностью Прутайсова, а его поведением – на виду у всех членов редколлегии он бесстыдно домогался Игониной, прилаживаясь к ней то с одной стороны, то с другой, хватал волосатыми лапами ее голые коленки, и Игонина хохотала, не то пытаясь образумить редактора, не то делилась с ним своими опасениями:
– Володя, вокруг же люди, Володя…
– Где люди? – спрашивал Прутайсов, бешено водя красноватым глазом, пылающим первобытной страстью. – Не вижу никаких людей!
– А кто же они, Володя? – игриво спрашивала Игонина, отталкивая Прутайсова и одновременно подсаживаясь к нему на колени.
– Питекантропы! – ревел Прутайсов. – Питекантропы! Питекантропы!
Тхорик тоже был без привычных своих штанов и пиджака, но он оказался пернатым, на нем росли перья, причем какие-то рябые и несвежие, на голове прорезался красноватый гребень, в руках он держал красную папку с надписью в правом верхнем углу – «На подпись». Этой папкой Тхорик пытался прикрыть у Прутайсова одно место, которое откровеннее прочих говорило о его желании немедленно возобладать хохочущей Игониной. Тхорик следил за тем, чтобы даже в этом положении Прутайсов выглядел достойно, как и подобает редактору газеты «Молодящийся стяг».
Моросилова стояла одинокая, совершенно нагая, разве что на ногах были длинные черные чулки и новые блестящие калоши с алыми внутренностями. Ее никто не домогался, и она в задумчивости листала свой блокнот с записями о производственных достижениях металлургов, прокатчиков, шахтеров.
На шкафу, свесив ноги, пристроился Нефтодьев, и сидел он точь-в-точь в такой же позе, в какой скульптор Марк Матвеевич Антокольский изобразил Мефистофеля. Единственно, чем отличался Нефтодьев, – перстнем на большом пальце левой ноги. Перстень был громадным, выглядел потертым, покрывавшая его медь во многих местах слезла, и стало ясно, что он вовсе не золотой, а, скорее всего, алюминиевый, да и вместо драгоценного камня в него было вправлено куриное яйцо, правда раскрашенное, как на Пасху.
В самом углу дивана пристроилась Гусиевская. Шихин с удивлением увидел, что она не беременная, уже родила и, высвободив грудь размером с солдатский котелок, кормила младенца. Но когда Шихин подошел ближе, он с ужасом увидел, что в пеленках у Гусиевской лежит мордатый детина, к тому же небритый, а из одежды на нем был лишь замусоленный пиджак в клетку. Оторвавшись на секунду от груди, он крякнул, будто рюмку водки хлопнул, утер рот рукавом и, подмигнув Шихину, опять приник к соску.
Тут вдруг наступила тишина, и, оглянувшись, Шихин увидел, что Игонина уже не хохочет, обессиленно затихнув в мохнатых объятиях Прутайсова, а возле них стоит Тхорик, прикрывая красной папкой самое главное, что происходило в комнате. Но сам Тхорик с опасливым интересом заглянул за папку, и рябые перья на его спине тут же вздыбились и зашевелились. Шихин встретился с затуманенным взглядом Игониной, и она, с трудом, видимо, узнав его, прошептала:
– А, это ты, Митяй… Чего стоишь без дела… Дуй за вином… – добавила она совсем тихо, и Шихин увидел, как впились ее наманикюренные пальцы в клочья шерсти на спине Прутайсова. – Дуй за вином, Митяй, – простонала Игонина сквозь зубы. – Дуй за вином…
Прутайсов затих, устало прикрыв глаз, Тхорик махал папкой, отгоняя откуда-то налетевших мух, опять крякнул небритый младенец Гусиевской, со шкафа раздался мелкий смех Нефтодьева, расплющив нос, в окно заглядывал сбежавший в командировку Валуев…
«Как же это он… Ведь мы на девятом этаже», – подумал Шихин и проснулся, постепенно расставаясь с бесовскими видениями. Рядом лежала Валя, свернувшись калачиком. Он провел рукой по ее позвонкам, и жена замурлыкала, не просыпаясь. По ее ровному дыханию можно было догадаться, что если ей и снится сон, то куда нравственнее, нежели Шихину. Что-то заставило его подняться, и он подошел к окну, тускло светящемуся в темноте.
Небо на горизонте полыхало разноцветными зарницами – там разливали по ковшам не то остатки солнца, не то расплавленную луну. Шихин глянул вниз. Внимание его привлекла маленькая человеческая фигурка, четко выделявшаяся на свежем снегу у фонаря. Это был мужчина, и стоял он каким-то невероятным образом – одновременно и ссутулившись, и глядя вверх. Шихин был уверен, что мужчина видит его в темном окне, за шторами, потому что едва он обратил на него свой взор, как тот призывно замахал руками, приглашая спуститься. И Шихин, ничуть этому не удивившись, кивнул, дескать, сейчас приду. Человечек, еле видимый с высоты девятого этажа, тут же успокоился, будто увидел его согласный кивок. Шихин прошел в прихожую, наскоро оделся, сунул босые ноги в домашние шлепанцы с поднятыми носками, не найдя в темноте своей беретки, натянул на голову вязаную шапку Кати и осторожно проскользнул за дверь. Чтобы не будить весь дом громыхающим лифтом, бесшумно спустился по лестнице. Любой жилец, увидев его, был бы несказанно удивлен – в вязаной шапке с помпоном на конце, в шлепанцах, с длинным Валиным шарфом вокруг шеи – его концы болтались где-то у колен – Шихин неразличимо походил на громадного гнома.
Во дворе его поджидал Нефтодьев.
– Привет, – сказал Шихин.
– Здравствуй, Митя, – ответил Нефтодьев каким-то тихим несовременным голосом.
Необычный наряд Шихина нисколько его не удивил, он его даже не заметил. Сам Нефтодьев выглядел обеспокоенным, поминутно оглядывался, словно боялся кого-то, все стремился стать в тень от столба и наконец предложил войти в дом, а там сразу прошмыгнул в лифт, подождал Шихина, запутавшегося в концах шарфа, захлопнул дверь и нажал кнопку девятого этажа. Что-то заревело, взвыло, кабина рванулась вверх, но едва набрала скорость, едва оказалась где-то между пятым и шестым этажом, Нефтодьев, злорадно хихикая, нажал красную кнопку «стоп». Лифт остановился.
– Ну вот, – удовлетворенно проговорил Нефтодьев со своей мефистофельской улыбкой, которую Шихин совсем недавно видел во сне, – здесь нас никто не подслушает.
– А что… Были попытки?
– Постоянно! – сразу посерьезнев, зловеще прошептал Нефтодьев. – Постоянно. Я их шкурой чую. По запаху узнаю! По цвету!
– Кого? – осторожно спросил Шихин.
– А! Всех этих. – Нефтодьев неопределенно описал тощей ладошкой некий круг, что должно было, видимо, означать, что подслушивать могут со всех сторон, что враги оцепили его, офлажковали и только ждут одного неверного слова, движения, взгляда. – А ты что, не знал?
– Да как тебе сказать… Не придавал значения.
– Во! – Нефтодьев настораживающе погрозил указательным пальцем.
И Шихин вздрогнул, заметив то самое кольцо, которое видел во сне, только это было поменьше, и пасхальное яичко, оправленное в алюминий, тоже оказалось маленьким. Он никогда не видел у Нефтодьева этого кольца, и его охватило такое ощущение, будто сон продолжается.
– Слушай, Митя… Я рискую, но хочу предупредить… Ты должен быть осторожным, понял?
– Нет, – растерянно ответил Шихин.
– Нужно соблюдать осторожность не только в поступках и словах, это ерунда… Главное – осторожность в мыслях. Ни в коем случае, ни в трезвом состоянии, ни под хмельком, не позволяй себе думать что угодно, как угодно, о ком угодно… Понял? – Нефтодьев приблизил к Шихину мокрое от растаявшего снега лицо и уставился в него напряженным взглядом.
– Почему? – единственное, что нашелся спросить Шихин.
– Нельзя. Все записывается и подшивается. Ничто не исчезает без следа.
– И мысли?
– Особенно мысли. Все улавливается.
– И этот наш разговор?
– Нет, – хитренько засмеялся Нефтодьев. – Здесь железная кабина, они еще не научились ее просвечивать. Но в ней нельзя долго находиться, засекут. И мое отсутствие, и твое. Они сразу поймут, что мы встретились, что у нас сговор.
– И что будет?
– Бросятся искать. И найдут. Я уже пробовал. Специально не брал билет, чтобы не распознали, забирался в железнодорожный вагон и ехал. Сутки ехал, двое… И находили. Понял? Ну, ладно, я тебя предупредил. Записи сжечь. И снимки. Особенно негативы, это очень опасно. Да, письма. И телефонные номера, адреса, фамилии – все уничтожить. Они собираются с силами. Они всех берут на учет.
– И меня взяли? – с опаской спросил Шихин.
– Наверняка. Иначе я не был бы здесь.
– А как ты узнал об этом?
– Мир не без добрых людей, – загадочно произнес Нефтодьев. – В случае чего знаешь, где меня найти.
– Угу, – кивнул Шихин в полумраке лифта.
Нефтодьев нажал кнопку первого этажа, кабина задрожала от каких-то усилий, загудела и провалилась вниз. На первом этаже Нефтодьев прислушался.
– Пока, – проговорил он и, быстро открыв дверь, тенью выскользнул из дома.
Когда Шихин уже из окна своей комнаты выглянул во двор, внизу, под фонарем, он увидел Нефтодьева. Тот словно дожидался, когда Шихин поднимется к себе, словно хотел убедиться, что с ним ничего не случилось. Махнув рукой, он тут же пропал. Видимо, шагнул в темноту с освещенного круга.
Через много лет после этой ночи Автор встретил однажды Нефтодьева в родном городе, на проспекте Гагарина, недалеко от винного магазина. Увидев Автора, мгновенно узнав его, Нефтодьев перебежал на другую сторону улицы и прибавил шагу. Нет, не было на его лице всепонимающей и порочной улыбки дьявола, который, шутя и играючись, выдавал когда-то в меру смелые и безмерно почтительные идеи для «Моложавой юности». Убежал Нефтодьев, убежал вдоль проспекта, оглядываясь, виляя между прохожими и путая следы, словно спасаясь от погони. Ветер вышибал слезы из его затравленных глаз, пыль и песок скрипели на его зубах, и, как флаг разбитого полководца, полоскались штанины на тощих ногах Нефтодьева. А убегал он, увидев в руках Автора небольшой чемоданчик, в котором вполне мог поместиться магнитофон, записывающий не только слова, но и неосторожно возникшие мысли, срамные желания, несвойственные обществу мечты, страсти и даже недостаточно почтительные идеи.
О Нефтодьеве надо сказать подробнее, поскольку и события, с ним происшедшие, довольно необычны, и в дальнейшем повествовании время от времени он намерен возникать в качестве неопасной нечистой силы. Дело в том, что вскорости после описанной редколлегии Нефтодьев… как бы это сказать деликатнее… слегка тронулся умом. Да, в самом прямом и полном смысле слова. Причем страхи, которые его посещали, были далеко не случайны, они стали как бы продолжением страхов, преследовавших его еще в здравой и разумной жизни. Нефтодьеву повсюду мерещились враги, которые подслушивали, записывали его слова, окружали доносчиками, а те выпытывали, выпытывали разные мысли, выспрашивали, как он к чему относится, в чем сомневается, чем огорчается. А потом вроде повадились всюду его фотографировать. С кем бы он ни встретился, с кем бы стакан вина ни выпил, на какую бы игонинскую коленку взгляд ни бросил – тут же раздавался перещелк фотоаппаратов. Даже дома, чтобы поговорить с женой, миловидной, между прочим, женщиной, Нефтодьев вынужден был на полную мощность пускать воду из крана, включать репродуктор да еще ставить пластинку с записями Шаляпина. Только в таких условиях он мог решить с женой, кому идти в очередь за картошкой, утрясти вопрос с прачечной, прикинуть, у кого перехватить десятку до зарплаты, предложить ей под покровом ночи вместе забраться под одеяло, чтобы откликнуться на те невнятные голоса, которые время от времени звучали в нем призывно и нежно.
Прошло совсем немного времени, и жена поняла, что сама потихоньку трогается умом. И тогда она ушла от Нефтодьева, оставив его с включенным репродуктором, беспрестанно рассказывающим о перестройке в промышленности и сельском хозяйстве, с открытым краном, из которого бешено била струя воды, с Федором Ивановичем, громко и с подъемом исполняющим «Из-за острова на стрежень». В песне рассказывалось о свободолюбивом волжском разбойнике Степане Тимофеевиче Разине, известном тем, что как-то по пьянке утопил в Волге красавицу, чужеземку, совсем еще юную, можно сказать ребенка, предварительно надругавшись над ней. Но проделал он это с такой твердостью и уверенностью, что вот уже триста лет люди поют, поют и успокоиться не могут. Нефтодьеву было жаль девочку, которую изнасиловал и убил атаман со своей братвой. Уже одно это обстоятельство вынудило Автора заподозрить – а может, Нефтодьев вовсе и не трогался умом, может, его и на самом деле подслушивали да записывали, а? Чего не бывает! А что, очень даже похоже – взяли и записали, взяли и сфотографировали, уж если он действительно мыслью своею проникал туда, куда проникать не положено… И никакой беды в этом нет, подумаешь, все мы через это прошли и ничего, стерпели, переморгали.
Скажите, нежный какой!
Но нет, наверно, все-таки тронулся. Искать спасение в шуме унитазов и грохоте радостных вестей из репродукторов – последнее дело, нормальный человек на это никогда не пойдет. Если наша общественная и умственная жизнь проходит в основном на кухне, то к кранам наверняка что-то подсоединено, а поскольку именно возле унитаза мы делимся самым заветным с товарищем и другом, именно на унитазе приходят к нам самые смелые и дерзновенные помыслы, то, конечно же, доверяться ему нельзя. Нефтодьев тронулся умом не потому, что чувствовал себя в безопасности у гудящего унитаза, а как раз наоборот – потому что доверился унитазу. Этого делать нельзя ни в коем случае, если не хотите, чтобы вас записали, сфотографировали, просветили, а потом начали задавать всякие вопросы.
Как бы там ни было, Нефтодьев и поныне, невзирая на дозволенное вольнодумство, спускает воду по нескольку раз во всех унитазах на своем жизненном пути. Он, простите, даже мочится, стараясь, чтобы это получалось с шумом, бульканьем и заглушающим разбрызгиванием струй, поскольку боится тишины, в тишине, дескать, легко просматриваются мысли, особенно если в них крамола, если они опасны для общественного устройства. И не понять ему, бедолаге, что у него давно уже нечего записывать, что мысли его кончились, и, похоже, навсегда, что осталась лишь опасливость да горькое воспоминание о тех счастливых молодых временах, когда ему все было ясно в этом мире, все было просто и он ничегошеньки не боялся.