Император - Эберс Георг Мориц 13 стр.


– Прошу не… – прервал Керавн.

Но Габиний продолжал как ни в чем не бывало:

– Даже у богатейших людей бывает по временам недостаток в наличных деньгах; это никто не знает лучше меня, у которого, однако, – я могу в этом признаться, – имеются в распоряжении большие суммы. Именно теперь мне легко было бы выручить тебя из всякого затруднения.

– Вон там мой Апеллес, – снова перебил его смотритель. – Он принадлежит тебе, если ты предложишь за него приемлемую цену.

– Свет! Вот и свет! – вскричал Габиний и взял из рук старого раба трехконечный светильник, который Селена наскоро снабдила свежим фитилем. Пробормотав «с твоего позволения», он поставил светильник посреди мозаичной картины.

Керавн удивленным и вопросительным взглядом смотрел на странного человека, сидевшего по левую руку от него; Габиний же не обращал никакого внимания на смотрителя, но, снова опустившись на колени, принялся ощупывать мозаику и пожирал глазами «Свадьбу Пелея и Фетиды».

– Ты потерял что-нибудь? – спросил Керавн.

– Нет, ничего. Там, в углу… Ну, теперь я знаю все, что нужно. Могу я поставить светильник вон туда, на стол? Теперь вернемся к нашему делу.

– Прошу тебя об этом, но предупреждаю заранее, что дело тут идет не о драхмах, а о целых аттических талантах.

– Это, разумеется, само собою, и я предлагаю тебе пять талантов, то есть сумму, за которую в некоторых кварталах города можно купить прекрасный, просторный дом.

На сей раз кровь снова прилила к лицу Керавна.

В течение нескольких минут он не мог выговорить ни слова: сердце его сильно стучало, но наконец он овладел собою настолько, что твердо решился, по крайней мере на этот раз, не выпускать счастья из рук, то есть не продешевить, и возразил:

– Пяти талантов мало; предлагай больше.

– Ну, скажем, шесть.

– Если ты дашь вдвое, то мы поладим.

– Больше десяти талантов я не могу дать. За эту сумму можно построить неплохой дворец.

– Я останусь при двенадцати.

– Так пусть будет по-твоему, но уже ни одного сестерция больше.

– Мне тяжело расстаться с этим благородным произведением искусства, – вздохнул Керавн, – но я уступаю твоему желанию и отдаю тебе своего Апеллеса.

– Дело идет не об этой картине, которая недорого стоит и которой ты можешь любоваться и впредь, – возразил купец. – Я в этой комнате облюбовал другое произведение искусства, которое тебе до сих пор казалось не стоящим внимания. Я открыл его, а один из моих богатых покупщиков ищет именно такую картину.

– Не знаю, о чем ты говоришь.

– Ведь все убранство этой комнаты принадлежит тебе?

– А то кому же?

– И значит, ты имеешь право свободно распоряжаться всем?

– Разумеется.

– Хорошо. Двенадцать аттических талантов, которые я предложил тебе, относятся к картине, находящейся у нас под ногами.

– К мозаике? Вот к этой? Она принадлежит дворцу.

– Она принадлежит твоей квартире, а этой последней, как я слышал от тебя самого, владели твои предки более ста лет. Я знаю закон. Он говорит, что все, находившееся в течение ста лет в бесспорном обладании одной семьи, принадлежит ей в качестве собственности.

– Эта мозаика принадлежит дворцу!

– Я утверждаю противное. Она составная часть твоего родового жилища, и ты свободно можешь располагать ею.

– Она принадлежит дворцу!

– Нет, и еще раз нет. Владелец ее – ты! Завтра рано утром ты получишь двенадцать аттических талантов золотом, а позднее я с помощью сына выну картину, уложу ее и в сумерки отправлю отсюда. Позаботься о ковре, которым мы временно можем покрыть пустое место. Сохранение этого дела в тайне для меня, конечно, так же важно, как для тебя самого, и даже гораздо важнее.

– Мозаика принадлежит дворцу! – закричал смотритель на этот раз громким голосом. – Слышишь ли ты? Она принадлежит дворцу, и я переломаю ребра тому, кто к ней прикоснется!

С этими словами Керавн встал. Он пыхтел, его щеки и лоб стали вишневыми, и кулаки, поднятые на купца, дрожали. Габиний в страхе попятился назад и спросил:

– Так ты не желаешь моих двенадцати талантов?

– Я желаю… желаю… – прохрипел Керавн, – я желаю тебе показать, как я обращаюсь с тем, кто принимает меня за мошенника. Вон, негодяй, и ни слова больше о картине и о воровстве впотьмах, иначе я нагоню на твою шею ликторов префекта и велю заковать тебя в железо, подлый грабитель!

Габиний поспешно отступил к двери, но еще раз обратился к стонавшему и сопевшему колоссу и крикнул ему, переступая за порог:

– Береги свой хлам! Мы еще поговорим с тобой!

Когда Селена и Арсиноя вернулись в комнату, отец сидел на ложе, тяжело дыша и низко опустив голову.

В испуге они подошли к нему, а он только повторял:

– Воды, глоток воды. Этот вор, бездельник…

Без всякой душевной борьбы этот нуждающийся человек отказался от денег, которые могли обеспечить ему и его семейству хорошую будущность, а между тем он не только такую сумму, но и вдвое большую не поколебался бы занять у бедного или у богатого, хотя знал бы наверное, что никогда не будет в состоянии возвратить ее.

Он нисколько не гордился своим поступком, находя его совершенно естественным для человека благородного македонского происхождения. Согласиться на предложение Габиния было для него делом, совершенно выходившим за пределы возможного.

Но где теперь найти денег для костюма Арсинои? Каким образом исполнить обещание, данное в собрании граждан?

Целый час он лежал в раздумье. Затем он взял из ларца навощенную табличку и начал писать на ней письмо к префекту. Он желал предоставить в распоряжение Титиана, для императора, мозаичную картину, находившуюся в его квартире. Но Керавн не довел своего писания до конца, скоро запутавшись в высокопарных фразах. Наконец он отчаялся в успехе своей работы, бросил неоконченное письмо в ларь и лег спать.

X

В то время как в квартире смотрителя царила забота, а печаль, опасение и разочарование, подобно тяжелым тучам, омрачали ее обитателей, в зале муз шло веселое пиршество и раздавался смех.

Юлия, жена префекта, прислала Понтию на Лохиаду тщательно приготовленный ужин, достаточный для шести голодных желудков, и раб архитектора, принявший этот ужин, распаковавший его и поставивший блюдо за блюдом на скромнейший из столов, поспешил к своему господину, чтобы показать ему все эти чудеса кулинарного искусства.

При виде такого чрезмерного изобилия благ Понтий покачал головой и пробормотал про себя:

– Титиан принимает меня за крокодила или, вернее, за двух крокодилов.

Затем он отправился к загородке ваятеля, где застал Папия, и попросил обоих разделить с ним присланные кушанья. Кроме того, он пригласил двух живописцев и превосходнейшего из всех мастеров мозаики, которые трудились целый день над восстановлением старых, полинявших изображений на потолках и полах. За хорошим вином и веселым разговором блюда, кувшины и миски скоро были опустошены.

Кто в течение многих часов шевелит мозгами или руками или же одновременно и тем и другим, тот не может не проголодаться; а здесь все художники, приглашенные Понтием на Лохиаду, несколько дней подряд работали до изнеможения.

Каждый старался превзойти себя прежде всего, конечно, для того, чтобы угодить высокочтимому Понтию и себе самому, но также и затем, чтобы представить императору образчик своего искусства и показать ему, как работают в Александрии.

Один из живописцев предложил устроить настоящую попойку и председателем пиршества избрать ваятеля Папия, который столько же был известен за превосходного застольного оратора, сколько и в качестве художника.

Но хозяин Поллукса уверял, что он не может принять этой чести, так как она принадлежит достойнейшему из них – человеку, который за несколько дней перед этим вступил в пустой дворец и там, словно второй Девкалион[68], вызвал к жизни таких благородных художников, здесь собравшихся, и многие сотни работников, и притом создал их не из пластического камня, а из ничего. Добавив затем, что сам он умеет лучше владеть молотком и резцом, чем языком, и не научился искусству говорить застольные речи, Папий высказал пожелание, чтобы пирушкой руководил Понтий.

Но ему не было суждено довести свою рацею до конца, потому что в залу муз поспешно вошел дворцовый привратник Эвфорион, отец молодого Поллукса, с письмом в руке, которое он подал архитектору.

– К безотлагательному прочтению, – сказал он при этом, кланяясь художнику с театральным достоинством. – Ликтор префекта вручил мне это послание, которому (если бы все шло согласно моим желаниям) суждено принести тебе счастье… Замолкните, паршивки, не то убью!

Эта угроза, по тону плохо гармонировавшая с обращением, рассчитанным на слух великих художников, относилась к трем четвероногим грациям его жены, которые, против его воли, последовали за ним и с лаем прыгали теперь вокруг стола, где стояли скудные остатки съеденного ужина.

Понтий любил этих собачонок и, раскрывая письмо префекта, сказал:

– Приглашаю этих трех малюток в гости на остатки нашего ужина. Дай им то, что им пригодно, Эвфорион, а что покажется тебе более приличным для твоего собственного желудка, то кушай на здоровье.

Пока архитектор, сперва бегло, а потом более внимательно, читал принесенное послание, певец положил на тарелку несколько хороших кусочков для любимиц своей жены и наконец приблизил к своему орлиному носу блюдо с последним оставшимся паштетом.

– Для людей или для собак? – спросил он своего сына, указывая пальцем на паштет.

– Для богов, – отвечал Поллукс. – Отнеси его матушке. Она с удовольствием хоть раз вкусит амброзии[69].

– Желаю весело провести вечер, – вскричал певец, поклонился осушавшим кубки художникам и вышел с паштетом и со своими тремя собачонками из залы. Пока он шагал по палате своими длинными ногами, Папий вновь поднял кубок и начал было:

– Итак, наш Девкалион, наш Сверхдевкалион!..

– Извини, – сказал Понтий, – если я перебью твою речь, начало которой обещало так много. Это письмо содержит в себе важные известия. На сегодня попойка кончена. Отложим же наш симпосион[70] и твою застольную речь.

– Это не застольная речь, ибо, если скромный человек…

Но тут Понтий вторично перебил его:

– Титиан пишет мне, что намерен приехать сегодня вечером на Лохиаду. Он может явиться каждую минуту, и притом не один, а с моим собратом по искусству, Клавдием Венатором из Рима. Он будет помогать мне своими советами.

– Я еще никогда не слыхал этого имени, – сказал Папий, имевший обыкновение интересоваться и личностью и произведениями других художников.

– Это удивляет меня, – возразил Понтий, складывая двойную дощечку, содержащую в себе уведомление, что император приедет сегодня.

– Понимает он что-нибудь?

– Больше, чем все мы, – отвечал Понтий. – Это знаменитость.

– Превосходно! – воскликнул Поллукс. – Я охотно смотрю на великих людей. Когда они глядят тебе в глаза, то всегда кажется, будто кое-что из их богатства переливается в тебя; тогда невольно расправляешь мышцы и думаешь: а хорошо бы когда-нибудь дорасти хотя бы до подбородка такого человека.

– Только не предавайся болезненному честолюбию, – прервал Папий своего ученика тоном увещания. – Не тот достигает величия, кто становится на цыпочки, а тот, кто прилежно выполняет свой долг.

– Он-то свой долг выполняет добросовестно… да и все мы тоже, – возразил архитектор и положил руку на плечо Поллукса. – Завтра с восходом солнца пусть каждый будет на своем посту. Ради моего коллеги всем вам надлежит явиться вовремя.

Художники встали с выражением благодарности и сожаления.

– Продолжение этого вечера еще за тобой, – крикнул один из живописцев, а Палий, прощаясь с Понтием, сказал:

– Когда мы соберемся снова, я покажу тебе, что разумею под застольной речью. Она, вероятно, будет посвящена твоему римскому гостю.

– Мне любопытно знать, что скажет он о нашей Урании, Поллукс хорошо выполнил свою часть работы, а я недавно уделил для нее один часок, который принесет ей пользу. Чем проще наш материал, тем больше я буду радоваться, если эта статуя понравится императору: ведь он сам немножко ваятель.

– Что, если бы это услыхал Адриан? – вмешался один из живописцев. – Он желает прослыть гениальным, первым художником нашего времени. Говорят, что он велел лишить жизни великого архитектора Аполлодора[71], который соорудил такие великолепные постройки для Траяна. А за что? За то, что этот превосходный человек поступил однажды с царственным пачкуном как с плохим архитектором и не захотел одобрить его план храма Венеры.

– Сплетни! – возразил Понтий на это обвинение. – Аполлодор умер в темнице; но его заключение туда имеет мало связи с его приговором относительно работ императора. Извините меня, господа, я должен еще раз посмотреть мои чертежи и сметы.

Архитектор удалился, но Поллукс продолжал начатый разговор.

– Я только не понимаю, – сказал он, – каким образом человек, который одновременно занимается столькими искусствами, как Адриан, и при этом заботится о государстве и управлении, сверх того страстный охотник и вдобавок предается разному ученому вздору, может снова собрать свои пять чувств, разлетевшихся в разные стороны, когда ему захочется употребить их исключительно на одно какое-нибудь искусство. В его голове должно образоваться нечто вроде только что уничтоженного нами салата, в котором Папий открыл три сорта рыбы, белое и черное мясо, устриц и еще пять других составных частей.

– И кто же станет отрицать, – прервал его Папий, – что если талант – отец, а усидчивость – мать всякой художественной деятельности, то упражнение должно быть воспитателем художника. С тех пор как Адриан занимается ваянием и живописью, занятие этими искусствами вошло в моду везде, и здесь тоже. В числе богатых молодых людей, посещающих мою мастерскую, есть весьма даровитые, но ни один из них не выполнил ничего настоящего, потому что гимнасий[72], бани, бои перепелов, пиры и еще невесть что отнимают у них слишком много времени, так что из упражнений в искусстве ничего не выходит.

– Да, – вставил один из живописцев, – без принуждения, без муки ученичества никто не дойдет до свободного и радостного творчества. Но в риторской школе, на охоте и на войне нельзя брать уроки рисования. Только тогда, когда ученик научится сидеть смирно и корпеть над работой по шести часов сряду, я начинаю верить, что из него выйдет что-нибудь порядочное. Не видал ли кто из вас какого-либо из произведений императора?

– Я видел, – сказал мозаист. – Несколько лет тому назад мне была прислана, по приказанию Адриана, его картина. Я должен был снять с нее мозаичную копию. Она изображала плоды – дыни, тыквы, яблоки и зеленые листья. Рисунок был посредственным; яркость красок переходила за пределы дозволенного, но композиция мне понравилась своей округленностью и полнотою. Большие плоды под пышными, сочными листьями имели в себе нечто столь чудовищное, как будто выросли в садах богини изобилия; но в целом все-таки чувствуется кое-что… При выполнении копии я смягчил несколько цвета. Вы можете видеть эту копию у меня. Она висит в зале моих рисовальщиков. Богатей Неальк велел в своей мастерской сделать по ее рисунку ковер, которым Понтий приказал обить стену рабочей комнаты вон там; а я ради нее истратился на красивую раму.

– Скажи лучше – ради ее автора!

– Или еще лучше – ввиду его возможного посещения твоей мастерской, – засмеялся самый разговорчивый из живописцев. – Не зайдет ли император и к нам? Я желал бы продать ему мою «Встречу Александра в храме Юпитера Аммона»[73].

– Надеюсь, что при назначении цены ты поступишь с ним по-товарищески, – с усмешкой заметил его собрат.

– Я последую твоему примеру, – возразил первый.

– При этом ты не прогадаешь, – воскликнул Папий, – ибо Евсторгий знает цену своим творениям. Впрочем, если Адриан будет делать заказы всем художникам, в искусстве которых он маракует немного, то ему понадобится особый флот для отправления в Рим своих покупок, – сказал Папий.

Назад Дальше