Горбун, Или Маленький Парижанин - Русецкий Иван Г. 10 стр.


Последовали еще несколько трусливых ударов, но в них уже не было нужды. Падая, Невер сумел обернуться. Его тускнеющий взор остановился на человеке в маске. Лицо умирающего исказилось от горестного недоумения. Тонкий серп месяца только сейчас вышел на небосклон за башнями замка.

Его еще не было видно, но его слабый свет несколько рассеял тьму.

– Ты! – прошептал Невер. – Гонзаго, мой друг, за которого я стократно отдал бы жизнь…

– Мне достаточно взять ее всего лишь раз, – холодно молвил человек в маске.

Голова герцога упала.

– Он мертв, – бросил Гонзаго. – Теперь на второго!

Но идти на второго не было необходимости, он сам шел сюда. Когда Лагардер услышал предсмертный хрип герцога, из его груди вырвался, нет, не крик – рычание. Убийцы позади него успели перестроиться. Но кто способен удержать прыгнувшего льва? Двое покатились на траву, и Лагардер прорвался. Когда он оказался около Невера, тот приподнялся и прошептал:

– Брат, помни… и отомсти…

– Богом клянусь, – вскричал Маленький Парижанин, – все, кто был здесь, умрут от моей руки!

Под мостом заплакала девочка, словно предсмертный хрип отца разбудил ее. Но этот звук остался незамеченным.

– Бей! Бей! – кричал человек в маске.

– Я не знаю одного тебя, – вызывающе бросил Лагардер, оставшийся один против всех. – Я дал клятву, и мне нужно будет распознать тебя, когда придет срок.

Между человеком в маске и Маленьким Парижанином стояли пятеро наемных убийц и господин де Пероль. Но вид их явно свидетельствовал, что они не решаются нападать. Лагардер схватил связку сена и, прикрываясь ею, как щитом, прошел, подобно ядру, сквозь группу защитников замаскированного. Теперь перед вставшим на изготовку человеком в маске были только Сальданья и Пероль. Лагардер взмахнул шпагой, и она, миновав Пероля, оставила на руке Гонзаго широкую кровавую рану.

– Ты помечен! – отступая, крикнул Лагардер.

Лишь он один услышал плач проснувшейся девочки. В один миг он оказался под мостом. Месяц вышел из-за башен. Все увидели, как Лагардер поднял с земли сверток.

– Убейте его! – задыхаясь от ненависти, прохрипел Гонзаго. – Это дочка Невера! Добыть ее любой ценой!



Лагардер уже держал ребенка на руках. Наемные убийцы выглядели как побитые собаки. Они не решались напасть на него. Нерешительность их еще более усилил Плюмаж, пробормотавший:

– Мальчик всех нас тут порешит.

Чтобы добраться до лесенки, Лагардеру оказалось достаточно взмахнуть шпагой, сверкнувшей в лунном свете, да крикнуть:

– Прочь с дороги, мерзавцы!

Все инстинктивно попятились. Он взобрался по лестнице. С дороги донесся топот копыт скачущего кавалерийского отряда. Наверху Лагардер, залитый лунным светом, обернулся лицом к врагам и, высоко подняв девочку, которая, взглянув на него, заулыбалась, громогласно объявил:

– Да, это дочь Невера! Ее защищает моя шпага, и попробуй только добраться до нее, ты, подлец, нанявший убийц и трусливо нанесший предательский удар в спину. Отныне на тебе моя метка. Где бы ты ни был, я узнаю тебя. И когда пробьет срок, если ты не придешь к Лагардеру, Лагардер придет к тебе!


Часть вторая

Дворец Невера

I

Золотой дом

Уже два года, как умер Людовик XIV, переживший двух своих наследников – дофина и герцога Бургундского[26]. Престол перешел к его правнуку, малолетнему Людовику XV.

Великий король ушел из жизни – всецело и во всем. Он оказался лишен того, чего после смерти не лишен никто. Стократ более несчастный, чем самый последний из его подданных, он не смог обеспечить исполнения своей предсмертной воли.

Правда, притязания – распорядиться посредством собственноручно написанного завещания почти тридцатью миллионами подданных – могли показаться совершенно непомерными. При жизни Людовик XIV мог дерзнуть и на большее! Но завещание покойного Людовика XIV, похоже, превратилось в ни к чему не обязывающий клочок бумаги. Его попирали все кому не лень. Оно не интересовало никого, кроме легитимных детей[27] почившего монарха.

В царствование дяди Филипп Орлеанский носил маску шута, точь-в-точь как Брут[28]. Только цель у него была совершенно противоположная. Едва из дверей королевской спальни прозвучал крик: «Король умер, да здравствует король!» – Филипп Орлеанский сбросил маску. Регентский совет, учрежденный Людовиком XIV, тихо угас. Остался только регент, каковым и был герцог Орлеанский. Принцы крови подняли крик, герцог Мэнский[29] возмущался, а герцогиня, его супруга, злословила, но нация, почти не интересовавшаяся этими надушенными бастардами, оставалась равнодушной. Если не считать заговора Челламаре[30], который Филипп Орлеанский подавил политическими средствами, эпоха Регентства была спокойной.

То была странная эпоха. Не знаю, можно ли сказать, что она оболгана. Некоторые литераторы время от времени пытаются доказать несостоятельность презрения, которое все испытывают к ней, но большинство пишущих в полном согласии улюлюкают и оглушительно освистывают ее. История и мемуары в этом смысле вполне единодушны. Ни в какой другой период человек, сотворенный из горстки грязи, так явно не подтверждал свое происхождение. Оргия царствовала, золото стало богом.

Когда читаешь о безумных кутежах и ожесточенной спекуляции бумажками, выпущенными Лоу[31], создается впечатление, будто присутствуешь при пиршествах финансистов нашего времени. Правда, тогда Миссисипи была единственной приманкой. А у нас сколько угодно соблазнительных наживок. Цивилизация в ту пору еще не сказала свое последнее слово. То, что происходило тогда, было детской забавой, но забавой многообещающего ребенка.

Итак, сентябрь 1717 года. После тех событий, о которых мы поведали на первых страницах нашего повествования, прошло девятнадцать лет. Изобретательный сын ювелира Джон Лоу де Лористон, основавший Банк Луизианы, пребывал на вершине успеха и могущества. Благодаря выпуску государственных казначейских билетов, организации государственного банка, а также Западной компании, которая вскоре была преобразована в Компанию Обеих Индий, он стал подлинным министром финансов королевства, хотя министерский портфель принадлежал господину д’Аржансону.

Регент, чей незаурядный ум был испорчен сперва воспитанием, а потом всевозможными излишествами, безоговорочно, как утверждают, поверил блистательным миражам этой финансовой поэмы. Лоу, казалось, купался в золоте и все превращал в золото.

И действительно, настал момент, когда каждый спекулятор, подобно маленькому Мидасу[32], сидя на спрятанных в сундуке миллионах в бумагах, не знал, на что купить хлеба. Но наше повествование не дойдет до падения дерзновенного шотландца, который, кстати, и не является его героем. Мы затронем только ослепительное начало его аферы.

В сентябре 1717 года новые акции Компании Обеих Индий, которые назывались «дочки», в отличие от «матерей», выпущенных ранее, при номинальной цене в сто ливров продавались за пятьсот.

«Внучек», выпущенных несколькими днями позже, ждал такой же успех. Наши предки в драку покупали за пять тысяч ливров звонкой полновесной монетой листки серого цвета, на которых было начертано обещание уплатить «предъявителю сего» тысячу ливров. Через три года эти спесивые клочки бумаги шли по пятнадцать су за сотню. Их употребляли для папильоток, и какая-нибудь красотка, желающая иметь кудрявую, на манер болонки, прическу, могла на ночь накрутить себе на голову полмиллиона, а то и тысяч шестьсот ливров.

Филипп Орлеанский оказывал Лоу прямо-таки безмерную снисходительность. Однако мемуары того времени утверждают, что снисходительность эта была отнюдь не бескорыстной. При каждом новом выпуске акций Лоу приносил малую жертву, то есть отдавал часть двору. Высокопоставленные сановники с отвратительной жадностью оспаривали друг у друга эту подачку.

Аббат Дюбуа[33], который стал архиепископом Камбрейским лишь в 1720 году, а кардиналом и академиком в 1722-м, так вот, аббат Гийом Дюбуа, только что назначенный послом в Англию, любил акции, будь они «матерями», «дочками» или «внучками», искренней и неизменной любовью.

Мы не станем рассказывать о нравах той эпохи, они уже достаточно описаны. Двор и город в каком-то неистовстве вознаграждали себя за показную суровость последних лет царствования Людовика XIV. Париж превратился в огромный кабак с игорным притоном и всем прочим. И если великая нация может быть обесчещена, период Регентства будет несмываемым пятном на чести Франции. И все же сколько славных, величественных свершений того века скрывают эту не различимую глазом грязь!

Было хмурое, холодное осеннее утро. Плотники, столяры, каменщики с инструментами на плечах шли группками вверх по улице Сен-Дени. Они шли из квартала Сен-Жак, где в основном находились жилища рабочих, и почти все сворачивали на углу улочки Сен-Маглуар. Примерно посередине ее, почти напротив церкви того же имени, что до сих пор еще стоит в центре приходского кладбища, взгляду открывался величественный портал, по обеим сторонам к которому примыкали стены с окнами-бойницами, завершающиеся остроконечными, украшенными скульптурами крышами. Рабочие входили в ворота и оказывались на обширном мощеном дворе, окруженном с трех сторон богатыми, благородного облика зданиями. То был старинный Лотарингский дворец, в котором во времена Лиги жил герцог де Меркёр[34]. Начиная с Людовика XIII он назывался дворцом Неверов. Теперь же его звали дворцом Гонзаго. Здесь жил Филипп Мантуанский, принц Гонзаго. После регента и Лоу он был самым богатым и самым влиятельным человеком во Франции. Он пользовался доходами с владений Неверов по двум основаниям: во-первых, как родственник и назначенный наследник, а во-вторых, как супруг Авроры де Келюс, вдовы последнего герцога.

Кроме того, благодаря этому браку он получил огромное состояние Келюса На Засове, который отошел в лучший мир, дабы соединиться там с обеими своими женами.

Если читатель удивится этому браку, мы напомним ему, что замок Келюс находился в уединении, вдали от городов, и что там уже угасли в заточении две молодые женщины.

Есть вещи, которые невозможно объяснить иначе как физическим или моральным принуждением. Милейший На Засове не прибегал к обинякам и уловкам, и потому мы просто обязаны достаточно подробно остановиться на деликатности принца Гонзаго.

Вот уже семнадцать лет, как вдова Невера носила имя Гонзаго. Она не сняла траур ни на день – даже когда шла к алтарю. В ночь после бракосочетания, когда Гонзаго пришел к ее ложу, она одной рукой указала ему на дверь, а второй держала у своей груди кинжал.

– Я живу только ради дочери Невера, – объявила она ему, – но и у человеческого самопожертвования есть предел. Если вы сделаете еще хотя бы шаг, я уйду дожидаться дочь рядом с ее отцом.

Гонзаго жена была нужна только для того, чтобы прибрать к рукам деньги де Келюса. Он отвесил глубокий поклон и удалился.

С той ночи принцесса не произнесла в присутствии супруга ни слова. Он был учтив, предупредителен и нежен. Она оставалась холодна и нема. Каждый день в час трапезы Гонзаго посылал дворецкого пригласить госпожу принцессу. Не исполнив эту формальность, он не садился за стол. Он был большой вельможа. Каждый день первая камеристка принцессы отвечала, что ее госпожа дурно себя чувствует и просит господина принца позволить ей не присутствовать за столом. И так повторялось триста шестьдесят пять раз в год в течение восемнадцати лет.

Впрочем, Гонзаго очень часто упоминал о своей жене, причем всегда с нежностью и любовью. У него были готовые фразы, начинавшиеся с «Госпожа принцесса сказала мне…» или «Я сказал госпоже принцессе…». И он с большим удовольствием вставлял в разговор эти фразы. Свет далеко не так глуп, как хотелось бы, но он притворяется таковым, что для некоторых вольнодумцев почти одно и то же.

Гонзаго был весьма большой вольнодумец и, вне всякого сомнения, хладнокровный и дерзкий интриган. В манерах принца присутствовала несколько театральная важность, присущая его соплеменникам; он лгал с наглостью, соседствующей с героизмом, и, хотя вряд ли кто при дворе мог сравняться с ним в бесстыдной распущенности, каждое его слово, произнесенное публично, было отмечено печатью самой строгой благопристойности. Регент называл его своим лучшим другом. Каждый охотно признавал, что принц приложил бездну усилий, чтобы отыскать дочь несчастного Невера, третьего Филиппа, второго друга юности регента. Найти ее все не удавалось, но, поскольку невозможно было доказать ее смерть, Гонзаго оставался, во всяком случае по званию, естественным опекуном этого ребенка, которого, вероятней всего, уже не было в живых. И в этом качестве он пользовался доходами Невера.

Будь доказана смерть мадемуазель де Невер, он стал бы наследником герцога Филиппа, поскольку вдова последнего, уступив под давлением отца во всем, что касалось брака, проявила твердость и несгибаемость, когда речь зашла об интересах ее дочери. Вступая в брак, она объявила себя вдовой Филиппа де Невера, а кроме того, в брачном контракте записала о рождении своей дочери. Видимо, у Гонзаго были свои резоны согласиться со всем этим. В течение восемнадцати лет он вел поиски, принцесса тоже. Но все их неутомимые старания, хотя побудительные мотивы у них были совершенно противоположными, оставались безуспешны.

Под конец лета 1717 года Гонзаго впервые заговорил о необходимости упорядочить положение и созвать семейный совет, дабы урегулировать все эти финансовые проблемы. Но у него было столько дел, и он был так богат!

Вот вам пример. Все эти рабочие – столяры, плотники, каменщики, землекопы, слесари, – которые на наших глазах входили во двор бывшего дворца Неверов, были наняты принцем Гонзаго. Им предстояло перевернуть дворец вверх дном. То была великолепная обитель, которую с удовольствием украшали и Неверы, унаследовавшие ее от Меркёра, а после Неверов и сам Гонзаго. Дворец состоял из главного корпуса и двух крыльев с пирамидальными аркадами, тянущимися по всему первому этажу, и галереей, доминирующей на втором этаже, галереей, украшенной лепными арабесками, которые заставили бы устыдиться легкие гирлянды дворца Клюни и наголову побивали нижние фризы дворца де Ла Тремуйль. Три большие сводчатые двери, расположенные по центру под стрелкой пирамидальной арки, позволяли видеть перистили, которые Гонзаго восстановил во флорентийской манере, чудесные колонны красного мрамора, увенчанные цветочными капителями и стоящие на широких квадратных цоколях с сидящими по их углам львами. Портал главного корпуса, возвышающийся над галереей, имел два яруса квадратных окон; у боковых крыльев дворца, той же высоты, что и главный корпус, было только по одному ярусу высоких сдвоенных окон; в промежутках между ними на крыше высились четырехгранные выступы наподобие мансард. В углу на стыке главного корпуса и восточного крыла прилепилась чудесная башенка, которую поддерживали три сирены, чьи хвосты обвивались вокруг фигурного опорного выступа. То был маленький шедевр готического искусства, драгоценность из резного камня. Внутреннее убранство, восстановленное с большим знанием дела, выглядело просто великолепно: в Гонзаго тщеславие сочеталось с художественным вкусом.

Задний фасад, выходящий в парк, относился самое позднее к пятнадцатому веку. Он являл собой ряд высоких итальянских колонн, поддерживающих аркады галереи, наподобие тех, что бывают в монастырях. В огромном тенистом парке стояло множество скульптур; с востока, юга и запада он соседствовал с улицами Кенкампуа, Обри-ле-Буше и Сен-Дени.

Назад Дальше