– Извините, господин Жеребцов, – обозлился Мышецкий, – но мое положение отныне таково, что я навряд ли вернусь к своим обязанностям уренского губернатора. Желаю доброго пути – вам и особливо вашей супруге, урожденной княжне Кейкуатовой!
С тем он этого дурака и оставил. Вернулся за свой стол.
Бертенсон взял с него слово, что князь обязательно навестит его в Мариенгофе, где доктор собирался встретить золотую осень. И, откланявшись Мышецкому, напомнил:
– Вы можете судить меня вкривь и вкось, но я все-таки советую вам, как другу, посетить князя Владимира Петровича в его дыре. Иначе, боюсь, эта котлета-фри будет вашей последней котлетой в жизни, которую вам подали как камер-юнкеру его императорского величества… Итак, до встречи в Мариенгофе!
***
Теперь осталось лишь разобраться с Валей Долгоруким, столь явно увильнувшим от встречи… Валя – дальняя родня по матери, десятая вода на киселе. Но еще не так давно родством на Руси дорожили, имея привычку всех называть «кузенами». Пути Мышецкого и Долгорукого были разные: оба из обедневших Рюриковичей, но Валя еще ребенком был взят в Зимний дворец, чтобы играть с малолетним наследником, и вот теперь они выросли: наследник стал царем, а Валя – лейтенант флота (и друг царя). Сергей же Яковлевич – иная статья: правовед, что-то пишет, что-то считает, от двора далек.
Небрежение Вали было непростительно, и Мышецкий распахнул двери в дипломатический зал.
– Валя! – резко позвал он друга. – Я тебя жду…
Лейтенант вышел к нему. Сели. Помолчали.
– Тебе не стыдно? – спросил Мышецкий. – Это же свинство, Валя, в детстве ты дружил не только с Ники, но и со мною тоже… Наконец, наши родители…
– Да оставь, Сережа, – смутился Валя. – У тебя нелады, я понимаю, как это надоедно, и решил просто не мешать тебе. А ты меня позвал – и спасибо! Рад тебя видеть.
Сергей Яковлевич не знал, как начать разговор о главном.
– Ты по-прежнему при его величестве? – спросил.
– Да. Ники плох. Мне трудно. Его рвут в семье – мать и Аниса. Сенат тянет туда, Витте – сюда… А я устал.
– Устал… за царя? – улыбнулся Мышецкий.
– Знаешь, Сережа, – огляделся Долгорукий вокруг, – это ведь большое несчастье, что я связан этою дружбой…
Мышецкий выслушал Валины обиды и заговорил о своем:
– Ты должен помочь мне. Я напишу его величеству подробное изъяснение своих поступков, а ты, Валя, передай…
– Нет, – тихо ответил Долгорукий. – Я этого не сделаю. Царя нельзя тревожить. У него нет свободной минуты.
– Но у него есть же время на то, чтобы быть царем!
– Сережа! – вспыхнул Долгорукий. – Не надо следовать дурным примерам. Ты говоришь «царь», как о простом чиновнике. А ведь цари все-таки – это… цари!
Сергей Яковлевич долго крутил в пальцах вилку.
– Послушай, Валя (и ковырнул недоеденную котлетку), вот Бертенсон советует мне идти в Гродненский тупик. Но я нахожу приличнее обращение дворянина непосредственно к монарху!
– А может, Бертенсон и прав? – ответил Валя. – Если турки, вроде нашего Азис-бея, ходят на поклон к евнуху своего султана, то – улыбнулся Валя, – навести и ты… князя Владимира Мещерского. Не первый ты будешь и не последний!
– Ты спешишь? – спросил его Мышецкий, сосредоточенный.
– Не очень, – ответил Валя, торопясь.
– Ну, ладно. Ступай. Дитятко…
Бертенсон, оказывается, глядел как в воду. Вскоре князя оповестили об исключении его из придворных списков. Доступ к царю отныне для Сергея Яковлевича был закрыт. «А жаль… Последняя возможность исправить карьеру и вернуться в Уренск! Что делать?.. Бежать бы…»
– Маэстро, – позвал Мышецкий лакея, – распорядитесь о скорой продаже мебели, кареты и прочего.
– Рази?
– Вот вам и «рази»! Я продаю дом – мне нужны деньги, чтобы уехать подальше от великороссийского свинства… Я изнемог!
– Рази?..
3
Был уже такой случай. Однажды. Еще там. Далеко.
Когда нужно было спасать голодную губернию!
И он ударил челом Конкордии Ивановне. И – ничего: не сломался, выжил, выиграл. А теперь? Не о мужиках – о самом себе надо подумать… «Ну дом-то я продам. Дом хороший, таких теперь не строят, его купят наверняка… А – дальше?»
Дальше?.. Так вот он, Гродненский тупик.
– Тпррру-у…
Вылезай, князь, приехали!
***
Да, в этом доме немало перебывало народу. Не было, пожалуй, министра в России, которого бы миновала чаша сия, наполненная скверной. Хаживал сюда и Зубатов, духовный отец Витьки Штромберга! Издатель газеты «Гражданин», князь Владимир Петрович Мещерский, чинов себе не искал – только влияния. И знал, чем можно угодить царям: ярым консерватизмом! Что и делал. Делал непрестанно и неуклонно.
Шумели над Россией грозы, облетали листья и жевали козы с досок заборов обветшалые указы. Много было перемен, колебались весы России и так и эдак. Только князь Мещерский оставался неизменным. Если бы не история с тем красивым трубачом, которого высекли, далеко бы пошел князь Мещерский! И тираж его подленького «Гражданина» куда бы как выше был! Однако не вышло. Погорячился он тогда, да и трубач болтуном оказался…
Поднимаясь по лестнице, Сергей Яковлевич нос к носу столкнулся с господином, который старательно желал быть неузнанным. Однако (шалишь!) Сергей Яковлевич узнал: это был Александр Булыгин, давний коллега Зубатова и помощник московского генерал-губернатора. А на дверях квартиры издателя висела заманчивая табличка: «Добро пожаловать». Сергей Яковлевич дернул за сонетку звонка, и дверь открылась сразу, будто князя давно ждали. Из глубины темной квартиры послышался голос, перебиваемый хрипотцой:
– Кто бы ни был – прими! Слышишь, милочка?
Молодой человек, открывший Мышецкому двери, был удивительно ловок. Он так мгновенно разоблачил князя от верхней одежды, словно всю жизнь только и промышлял уличным разбоем. И, потирая руки, пропустил Мышецкого внутрь мрачной квартиры:
– Пожалуйста… Вы нас случайно не узнаете?
– Извините, не могу припомнить…
– Манусевич, или Мануйлов! А я вас, князь, очень хорошо помню.
– Откуда? – удивился Сергей Яковлевич.
– Извините и вы! Мы своих профессиональных тайн не выдаем.
Из простенка между книжных шкафов выступила на свет божий обрюзглая, но грозная и маститая фигура издателя «Гражданина».
– Правовед? – сказал Мещерский, щелкнув пальцем по груди гостя, где блистал значок. – Прошу, князь!
Мышецкий покорно следовал за хозяином, который нес на своих плечах серый старушечий пледик. Шли мимо комнат, где лежали громадные альбомы с портретами казаков лейб-гвардии, мимо корректорской, где валялись свежие гранки, мимо статуи Аполлона и многочисленных мужских экорше, развешанных по стенам…
– Садитесь, – пригласил хозяин. – И снимите, пожалуйста, пенсне… Терпеть не могу этих новомодных выдумок!
Сергей Яковлевич машинально, повинуясь окрику, стянул с переносицы пенсне, и Владимир Петрович спросил его:
– Вы меня видите?
– Вполне.
– А тогда, пардон, зачем же вам эти стекла?..
Во всем облике князя Мещерского было что-то удивительно плоское. Как у старого высохшего цветка, что со времен Екатерины II лежит среди страниц древнего тома, передаваемого в роду по наследству с завещанием – цветка не изымать!
– Мне, как внуку Карамзина… – начал Мещерский, и Сергей Яковлевич, невольно улыбнувшись, сразу же вспомнил ходкую эпиграмму, написанную покойным поэтом Минаевым:
Хозяин дома пристально посмотрел на своего гостя. И вдруг сказал – проникновенно:
– А безнравственный, доложу я вам, был человек!
– О ком вы? – растерялся Мышецкий.
– Да о Минаеве… спился! Вы о нем ведь подумали?
Сергей Яковлевич не знал, куда деться: «Провидец, да и только!» С трудом овладев собою, показал на книжную мудрость:
– Вы заговорили о писателях? Вот, я вижу, стоят и ваши романы: «Один из наших Бисмарков», «Женщины петербургского большого света», «Граф Обезьянников»… Скажите, каково ваше авторское к ним отношение?
– Трагическое, – охотно ответил Мещерский. – Вы недаром вспомнили о Минаеве, а я недаром назвал его имя. Дело в том, что этот безнравственный пересмешник, как и негодяй Чернышевский, останется жить в памяти русского народа, а я – погибну! Сие печально, но так! И я объясню вам причину: я, внук Карамзина, есть консерватор по убеждениям. А глупое человечество так подло устроено, что лезет вперед и вперед, совсем забывая, что раньше было вовсе не так плохо, как принято ныне думать. Им, балбесам, хочется конституции, а мне желательно видеть «дней николаевских прекрасное начало»!
– Дней… александровских, – поправил его Сергей Яковлевич.
– Нет, – закрепил Мещерский, – я сказал точно: николаевских!
Мышецкий задумался: «Кого он имел в виду? Николая Первого или… нынешнего? В любом случае начало было ужасно: пять повешенных декабристов или Ходынка с трупами…»
Тут старый писатель сбросил пледик и, охнув, встал.
– Смотрите! – показал он. – Я не убираю со стола письма моих дорогих монархов. Они благодарны мне за многие советы! Но тут же я держу и письмо недоносков, Стаховича и графа Гейдена, которые в наглости своей – непревзойденной, князь! – отказались чествовать мой юбилей… Этим сволочам, видите ли, не понравилось, что я считаю розгу благодетельной для великой русской нации! А это ведь – так! Больно мне, юноша, и обидно. Ведь не конъюнктурные же соображения руководили мною, когда я проповедовал благодеяние розги! Нет! Это был крик души патриота, замученного всероссийским хаосом…
Владимир Петрович вдруг взял Мышецкого, и без того ошалевшего, за локоть, вытащил его из кресла, велел:
– Встаньте, князь, встаньте…
– Куда встать? – не понял Мышецкий.
– Ах, боже ты мой! На колени, конечно…
Сбитый с толку, Сергей Яковлевич опустился на колени, а напротив него, тоже коленопреклоненно, встал на пол издатель и романист, друг многих монархов. И тогда, глядя в глаза молодому князю, сказал старый князь – ровно и глухо, утробно:
– Запомните: что было, то и будет. И что делалось, то и будет делаться. И нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое!» Но это было уже в веках, бывших прежде нас. И нет памяти о прежнем. Да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после…
«Аминь!» После чего оба отряхивали брюки, а Мышецкий думал: «Неужели этот человек не устал жить и издеваться над этой жизнью?» А с губ старого распутника сорвался острый смешок.
– Нет, я не устал жить, – ответил он. – А вы, князь?
– Да, я подумал об этом. – Мышецкий даже не был удивлен, что писатель читает сейчас его мысли.
– Вот видите! – оживился романист. – Как можно устать от жизни, в которой я, как святой, даже угадываю чужие помыслы? И, например, я вижу, князь, что вы все время выбираете момент, дабы вклинить в наш разговор свою просьбу… Осведомлен достаточно: у вас нелады с сенатом?
«Зачем я, дурак, пришел», – подумал Мышецкий уже боясь думать, и вдруг вывернулся весь наизнанку:
– Общество осудит меня за этот визит к вам!
– Охотно верю, – спокойно согласился Мещерский.
– О вас говорят, что вы…
– Ну, милый мой, к чему такие подробности? Если у вас есть дело, касаемо меня, то говорите смелее…
– И я, – отчаянно продолжал Мышецкий, – пришел к вам не как к другу монархов и человеку больших светских связей. Я пришел, как к издателю! Мое положение экс-губернатора обязывает меня искать способы для оправдания пред обществом.
Пафос речи Мышецкого перехлестнул ложь ее, и случилось небывалое: «гражданина» удалось обмануть, – Мещерский поверил в искренность гостя. Поверил, но…
– Но в основе вашего желания, – сказал он, – лежит глубоко порочная мысль. А именно: не перед обществом, князь, вы должны оправдывать свои поступки. Ибо общество и не стоит того! Монарх поднял вас до служения ему. Монарх и низринул! И вот его-то вы и обязаны умолять о прощении…
Без стука вошел Мануйлов с какой-то бумагой в руке и нагло сел на диванчик. Сергей Яковлевич вспоминал, откуда ему знаком этот пухлый и вертлявый господинчик.
– Милочка, – сказал он Мещерский, – ну-ка, выйди…
И «милочка», подхватив свою бумажку, выкатился.
– Я несколько шире, – начал Мышецкий, – понимаю русское общество. Оно – многообъемно и заслуживает уважения хотя бы по тем ярким представителям, которых русская жизнь и выдвинула! И обращаться к массам мне вовсе не стыдно…
В ответ на эту тираду Мещерский долго звонил в колокольчик, пока не появился мрачный, как и все в этом доме, лакей.
– Вы меня звали, ваше сиятельство? (басом)
Романист аккуратно поставил колокольчик на стол:
– Приснилось тебе? Ступай вон, идиот… – А потом, когда лакей удалился, Мещерский спросил: – Вы заметили, какая у него харя? Вот вам, князь, представитель нашей общественности, к которой вы и желаете обратиться… Пусть пройдет еще тысяча поколений, но я не верю, чтобы из потомков моего Митрофана вылупились будущие Аристотели и Гиппократы!
Снова с бумажкой в руках вошел без спроса Мануйлов; свет из-под абажура упал ему на лицо как-то сбоку, оттенив профиль, и Сергей Яковлевич вдруг вспомнил… Да, да! Мануйлов встречался ему в Париже, где служил по надзору за русскими политэмигрантами.
– Что у тебя, милочка? – спросил Мещерский.
– Вот, желательно бы иметь подпись князя Мышецкого…
Сергей Яковлевич протянул руку за бумажкой. Это было командировочное удостоверение от министерства финансов, хорошо оплачиваемое. Очередной «трубач» князя Мещерского должен был ехать в Уренск, чтобы вынюхать что-то. Сергей Яковлевич сразу сообразил, в чем тут дело: никуда не выезжая из Петербурга, но числясь отбывшим в Уренск, конечно, приятно получить с бухты-барахты полторы тысячи прогонных… И пусть романист не делает отвлеченный вид, – мол, это не его дело! Мышецкий уже раскусил секрет: подпиши, а мы поможем…
Только напрасно «милочка» совал Сергею Яковлевичу перо! он еще не дошел до той степени падения, чтобы оформлять бумаги для обогащения непотребников. Даже подпись Витте, уже проставленная, не убедила князя, и он решительно встал:
– Извините, господа. Задним числом я бумаг не подписываю.
Поднялся из кресел и старый романист, сказал:
– Извините и вы нас, князь. Рады бы помочь вашим бедам, но сами видите: бедный издатель бедного «Гражданина»!..
Сергей Яковлевич еще долго стоял на лестнице, не понимая, зачем он сюда приходил и что выгадал. Но противная жаба была уже съедена им. Только сейчас он заметил, что под надписью «Добро пожаловать» было приписано от руки: «Осторожно, злая собака!» А Булыгин попался князю, видать, неспроста. Говорят, что Мещерский сейчас копает под Святополк-Мирского – пошире и поглубже, так что встреча с Булыгиным дала Мышецкому повод для догадок и размышлений.
Он пытался обобщать…
4
Ну, куда-то надо ехать. Не сидеть же дома, когда уже стулья начинают из-под тебя выдергивать. Ходили оценщики, прыгали по дубовым паркетам, простукивали стены, заглядывали в глубокие дымоходы. Кажется, с продажею дома не затянется… Купят!
В один из дней, когда осенне похолодало, Сергей Яковлевич выехал в Терпигорье – волшебный край, под боком столицы, о котором так мало знали петербуржцы. Поезд, пыхтя, дотащился до уездного захолустья – Ямбурга, и нищета ударила прямо в нос тем особым разгульным пошибом, когда человеку уже терять нечего. Румяные молодухи на станции зазывали на «чай с лимоном», а фартовые парни в цветных жилетках заламывали картузы лихо:
– Коли желаете, сударь, культурно время провесть, так это мы сами горазд бойкие! И обхождение тонкое понимаем. Будете сладкую водочку из рюмочки пить да колбаску вилочкой тыкать…
Спустился к пристани. И потекли навстречу высокие песчаные берега Терпигорья; перед ликом мудрой, вечной и доброй природы мелкими казались князю все его дрязги – суета сует, и не больше! Плывя по реке, он решил почаще вспоминать надпись, которая была начертана на кольце у царя Соломона: «И это пройдет…» Но вот выплеснула волна из-под борта катера и затихла. А из-за плеса вдруг мягко заполонило глаза видение прошлого, словно с берега ему показали картину Сомова или Борисова-Мусатова.
Над тихой заводью Луги неслышно и загадочно притаился Мариенгоф: каменный особняк в один этаж, весь в гущах буйной зелени. И робко отражалось в водах реки это сказочное видение осьмнадцатого века…
Мышецкий выбрался на берег, долго вспоминал имя хозяина – Дмитрий Модестович? Да, кажется, так. А дочь его зовут Серафимой… О семействе Резвых, потомственных артиллеристах русской армии, знал Сергей Яковлевич только одно: питерский купец Балкашин однажды столь резво сплясал перед Елизаветой Петровной, что императрица сказала: