***
В этот день Гапона спасал его друг – Петя Рутенберг:
– Бежим.
Потом его расстригли. Тут же, в подворотне, он сбросил сан священнослужителя, ерзали по лохмам тупые ножницы.
– Больно, больно, – плакал поп. – Не рви!
Остригли патлы, и клочья волос разобрали, как святыню: попу продолжали верить. Рутенберг увлекал его за собой.
– Спаси меня… ты же опытный, – просил поп.
В створку двери выглядывал чей-то острый татарский глаз.
– Пусссти, – взмолился Гапон этому глазу.
Савва Морозов отпер ему двери, а сам, как барс, через пять ступенек взлетел наверх.
– Алеша, – сказал он Максиму Горькому, – Гапон бежит…
Гапон ворвался в комнаты, крикнул:
– Вина-а!.. – Выпил два стакана подряд, его трясло. – Что делать? – спросил надрывно. – Рутенберг где? (Рутенберг вырос рядышком.) Ты не уходи, – просил его Гапон, – ты опытный…
Савва Морозов раскурил тонкую папиросу: он был смел, как витязь, и ему претила чужая трусость.
– Алеша, усмири попа…
– Надо идти до конца, – глухо сказал Горький. – Всегда идти до самого конца… Даже если погибнем!
Присев к столу, отставив ногу, Гапон быстро черкнул записку к рабочим за Нарвскую заставу, где сообщил, что занят «их делом». Потом оглядел всех и сказал:
– Ну, а теперь… спрячьте меня от полиции!
Тягот подпольной жизни Гапон не выдержал и вскоре, близ Таурогена, перешел границу…
Плеханов приласкал его, как национального героя.
– Надеюсь, вы не будете возражать, если я сообщу о вас Каутскому для публикации в его «Vorwдrts»?
– Телеграфом, – сказал Гапон. – Так быстрее… Европа вдруг разом заговорила о Гапоне.
8
Провожать Мышецкого на вокзал потянулся и верный Андрюша. Сергей Яковлевич ссудил его, до получения денег из Тулы, малой толикой, наказав:
– Пей только пиво! Если что, так я буду в середине января в Марселе. Запиши хотя бы на манжете: отель «Вуазен»…
Немецкие вагоны коридоров не имели, двери купе открывались прямо на перроны. Повсюду суетились газетчики, продавцы кокаина и порнографии. Отбывающие в Париж немецкие буржуа дружно раскупали презервативы и свежую «Фигаро». В купе к Мышецкому тоже просунулась голова торговца – знакомого еще по кафе Бауэра.
– …помимо всего прочего, – сипло сказал шпик, – имеется также в продаже Гапон, всего три пфеннига…
Узнал князя и хотел смыться, но Мышецкий придержал властно:
– А ну, дайте сюда Гапона! Благодарю. Оставьте себе сдачу…
И глянул на него с карточки не поп, а шафер с купеческой свадьбы. Этакий молодец! Манишка – дыбом, словно на дипломате, волосы гладко на пробор, как у прусского юнкера, а сам взирает на мир героем – через стеклышки пенсне. «Вот тебе и поп!..»
По другую сторону Рейна нагнало Мышецкого еще одно известие из России – был арестован Максим Горький; а на высокий пост петербургского генерал-губернатора назначили лютого Трепова.
«Где зимуют в России раки?» – интригующе кричали подзаголовки газет. Сергей Яковлевич разворачивал теперь газетные листы, как больные старики вскрывают фантики с лекарством: поможет или погубит окончательно? «Интересно, где же зимуют на Руси раки?» Оказывается, сообщали иностранные газеты, Трепов при вступлении в должность объявил так: «А я знаю, где они зимуют. И я покажу всем, где они зимуют…»
В смутном сознании личной ответственности за все, творимое сейчас в России, приехал Сергей Яковлевич в Париж. Почему у него появилось такое странное, гнетущее чувство – он и сам не мог разобраться. Но освободиться от него был не в силах и тут же на вокзале засел глушить вино.
– Вы из России? – догадался официант. – Как это понятно, мсье. Особенно нам, французам! Вы переживаете… да, да! У нас тоже был король, который имел глупость жениться на немецкой принцессе. Добром это, как вы знаете, не кончилось. Именно тогда-то, мсье, мы и были вынуждены изобрести гильотину!
От вина стало глуше на сердце. Велел отвезти себя в пансион «Для воздержанных мужчин» (были в Париже и такие отели). Бросив гарсону франк, оставил багаж консьержу и, даже не поднимаясь в номер, окунулся в сутолоку парижских улиц.
Но куда денешь себя? «Глупо все… Не вернуться ли?»
И куда бы князь ни пошел, отовсюду, с витрин магазинов, выглядывая из вороха дамских чулок и нижних кружевных юбок, героем смотрело на князя Мышецкого прилизанное лицо Гапона (знаменитости). «Вот бы ему, – думал князь, – в распорядители танцев! С такой-то внешностью больше и делать нечего…»
В оружейном магазине Сергей Яковлевич долго выбирал себе хороший браунинг. Человек за прилавком горячо убеждал князя купить именно вот этот – семизарядный, последнего выпуска.
– Поверьте мне, – толковал француз, – все русские революционеры предпочитают убивать своих министров именно из этой надежной системы. Так что, если вы, мсье, тоже из числа этих, то лучше вам и не найти… Советую! Искренне советую!
– Ладно, – вздохнул князь. – Зарядите, пожалуйста…
И сунул покупку в карман. Зачем? Сам не знал. Но стало легче.
***
Отказались стрелять в народ 9 января матросы гвардейского экипажа. Потом дрогнули ряды убийц, и, печатая шаг, ушла прочь рота Преображенского полка, командир которой, князь Оболенский, тоже решил не участвовать в убийстве… «Этот потомок декабристов – молодец!» Остались верные – они-то и свершили.
Теперь Витте рассуждал о чистоте рук и новом курсе. Санкт-Петербург утопал в жестоком мраке: бастовали все заводы, все электростанции. В магазине Елисеева, дробно светясь в разноцветных стеклах, горели свечи. Приказчики говорили шепотом:
– Прикажите завернуть, мадам?..
В жуткий мрак города вдруг врезался слепящий глаз. Ярко-фиолетовый, остро жужжащий! Это матросы втащили на башню Адмиралтейства флотский прожектор. Мертвый луч света рассек чудовищную пустоту Невского и затерялся где-то вдали – у Знаменской площади. Люди ходили быстрым шагом. Часто оглядывались назад. И юркали в подворотни…
Трепов – жилистой рукой диктатора империи – посадил Булыгина на место князя Святополк-Мирского: эпоха «доверия» приказала долго жить. Старый министр ушел в отставку, и развевались полы его солдатской шинели. «Если бы не жулик Витте…» – горько вздыхал Святополк-Мирский.
Булыгин еще не успел нагреть кресло министра, как Трепов алчно загреб всю власть. «Александр Григорьевич, – сказал ему диктатор, – вы следите за прессой. А все опасное и трудное я беру на свою шею…» Договорились! Но сколько ни совали убитых в проруби, шила в мешке не утаишь: на кладбищах окраин росли и росли кресты с одинаковой надписью – «невинно убиенный 9 января 1905 года» (такие кресты, по приказу Трепова, срубали потом по ночам топорами).
Трепов разговаривал с царем, как с малым дитятком.
– Ваше величество, – дерзил он, – пора уже вам и выступить перед обществом, как государю, как монарху…
– Дмитрий Федорович! – пугался император. – Но пятьдесят тысяч пострадавшим я уже дал. А получаю в год всего двести тысяч. У меня же – семья, дети, обязанности…
– Но рабочие шли к вам девятого января! – настаивал Трепов. – Знать, у них дело было до вашего величества!
– Теперь уже поздно, Дмитрий Федорович, не идти же мне к ним на улицу… Что вы предлагаете?
– Зачем вам идти? Они сами придут, ваше величество…
Путиловский котельщик Егор Образумов сидел дома, в свете пятилинейной керосиновой лампы, мирно дул липовый чай с блюдца и, не строя никаких баррикад, грыз постный сахар, когда к нему постучали.
– Феня, – сказал Образумов, – ты спроси – кто?
Ввалились: помощник пристава, жандарм, двое городовых и один дворник. Образумов от страха штаны себе прохудил.
– Ваше благородие, ей-ей, не я… Кожуркин начал! Кожуркин!
– Дворник, – позвал жандарм, – это и есть тот?
– Точно так. Он самый…
– Прошу одеться!
Образумов положил сахарок на блюдце, с краев обкусанное:
– За што? Вот крест святой… Кожуркин! Яво и берите…
– Не разговаривать!
Запихнули Образумова в карету – повезли без разговоров. Вот и комендантский подъезд Зимнего дворца. Едва ноги волок по мраморным ступеням. Увидел самого Трепова и задрожал.
– Ну, был грех, – стал каяться Образумов. – Ну, верно: выпили мы литку. Дал я ему бутылкой… Так за што казните?
– Обыскать, – распорядился Трепов.
– Горе-то… горе-то какое, – убивался Образумов. – Ваш сиятельств! Дык это кажинного так можно… Кожуркин первый полез! А я только бутылкой… Кожуркина и берите!
Барахло смотали в узел, привесили бирку. Ну, все: прощай, дорогая свобода! И вдруг (мати дорогая, спаси и помилуй нас!) несут Образумову белье, тащат пиджак с искрой, штиблеты.
– Ну-ка одевайся, сокол! – говорит ему Трепов, улыбаясь.
Тут Образумов осмелел. Давай штаны новые натягивать.
– Зеркало-то… есть ли? – спросил. – Посмотреться…
Опять – в карету и повезли. В императорский павильон Царскосельского вокзала. А там еще тридцать три человека – под стать Егорке, в пиджаках, в штиблетах. Красуются…
– Ты с какого завода? – спросил Образумов одного из них.
– Цыц! – подскочил жандарм. – Переговоры воспрещены.
Посадили в вагон на диваны. Тронулись. До Царского Села.
– Предупреждаю вас, – объявил Трепов в приемной императора, – что вы все представляете здесь выборную рабочую делегацию, которой его величество желает выказать свое монаршее доверие. И выслушает все ваши нужды.
Николай спросил одного депутата:
– Ваше имя?
– Василием нарекли, ваше величество!
И рассеянно повернулся ко второму:
– …отчество?
– Потапыч буду по батюшке!
Третьего спросил о фамилии.
– Херувимов! – бодро отозвался тот.
В результате опроса появилось новое лицо, никогда не существовавшее в русской истории: Василий… Потапович… Херувимов. Бог с ним!
Развернув бумагу, Николай тихо прочел свою речь.
– Я верю, – заявил он, – в честные чувства русских людей и непоколебимую их преданность мне, а потому прощаю им вину передо мною!..
Затем был хороший обед, и забегавшийся Трепов тоже закусил и выпил с «выборными» рабочими.
…Обо всем этом Сергей Яковлевич узнавал из газет, иностранных и русских (нелегальных). Было стыдно за Петербург: двор царя после крови даже не отрыгивал – он просто блевал. Мышецкий спрашивал себя: «И можно ли быть еще глупее?..»
***
Не страдать он не мог. Хотелось найти объяснение событиям в России, но понимал (ясно, с мужеством), что сам-то он не сможет разобраться в русской сумятице. Оттого-то и потянуло Мышецкого туда, где – казалось ему – он услышит верное, авторитетное мнение…
В зал «Тиволи» – туда, где будет говорить Анатоль Франс!
Французов послушать стоило. Не только потому, что они – мастера культа речи. В памяти Франции еще не застыли недели Коммуны 1871 года, когда колеса версальских пушек плыли в загустевшей крови убитых, и рабочие Франции особо сочувствовали рабочим России. Именно Париж стоял в центре протестующего мира – Париж с его традициями славных революций, Париж с его писателями и жоресовской газетой «Humanité».
Зал «Тиволи» вмещал очень много людей. Но всем бросался в глаза худущий, как смерть, русский полковник с бритой головой, в долгополом казачьем чекмене с газырями. Печально, полузакрыв лицо ладонью, слушал он речи французов о трагедии его родины. Анатоль Франс заговорил о России, и Мышецкий был удивлен: этот философ-эпикуреец, оказывается, разбирался в борьбе русских партий гораздо лучше, нежели он, бывший губернатор и правовед.
– …судьи России, – чеканил Франс, – обвиняют свои жертвы в покушении на общественное благо. Но мы-то знаем, что в России еще не установлено общественное благо! И напрасно они, эти судьи, станут утирать свои подлые руки о тексты законов, которые более смертоносны, нежели японские «шимозы», рвущиеся сейчас в Маньчжурии. О, дикое безумие агонизирующего старого порядка!.. И, наконец, они арестовали и держат в «русской Бастилии» человека, который принадлежит совсем не им, а всей цивилизации образованного мира… Дело Горького – наше общее дело!..
А на смену тонкому облику Франса явилась вдруг, заслонив сцену и сразу взорвавшись в грохоте слов, неистовая фигура бунтаря Жореса, издателя «Humanité». Нет, не журналист, не профессор, а – мужик, винодел, скотобой, рыбак, задира… Вот он: руки в карманах, голова – вперед, склоненная, как перед дракой. Затопляя зал «Тиволи», рокоча, оплывала из жерла рта горячая сверкающая лава его речи – речи прокурора, судившего весь мир (весь), такой пошлый и несуразно устроенный.
Сергей Яковлевич не мог сказать – согласен он с Жоресом или не согласен: он был раздавлен и смят, как лягушка, попавшая под вола. Потом, после митинга, каждый прошел перед жертвенной урной. Кто сколько мог – кидали монеты. Это была дань Франции семьям петербургских рабочих, убитых 9 января. Впереди длинной очереди блестела бритая голова русского полковника. Вот он опустил свои деньги, перекрестился и надел папаху.
И в этот момент Сергей Яковлевич подумал – с верой, что
Князь задержал на мгновение свои пять франков в руке. На урне было начертано: «Социалисты Франции – социалистам России!» Усмехнулся князь, разжал пальцы, и его деньги навсегда затерялись в этом неустроенном мире, который кто-то и когда-то должен воссоздать заново. А как – это еще неизвестно.
Но момент этот был очень острый… Для него!
И тут Сергей Яковлевич заметил в толпе человека, которого знал по Петербургу, хотя они и служили в разных министерствах. Мышецкому было приятно встретить здесь, в этой необычной для него среде, человека своего круга, своих сословных понятий. С трудом пробился он через плывущую на выход толпу, тронул Чичерина за плечо:
– Георгий Васильевич… добрый день!
Они пошли рядом, беседуя.
– Мы с вами отчасти коллеги, – говорил Мышецкий Чичерину. – Я писал работу к юбилею Министерства финансов, а вы – к юбилею Министерства иностранных дел… Скажите, Георгий Васильевич, вы по-прежнему служите при архиве этого почтенного ведомства?
– Нет, – суховато ответил Чичерин. – Я ушел…
– Но перед вами открывалась такая блестящая карьера! – удивился Мышецкий. – У вас такое богатое знание языков… вплоть до испанского, кажется?
– Вплоть до ирландского, – поправил его Чичерин холодно.
– Конечно, – намекнул Сергей Яковлевич, – у человека таких способностей, как ваши, всегда много завистников… Я не покажусь вам чересчур бестактным, если спрошу: вы сами ушли или…?
– Изучать историю дипломатии, – недовольно ответил Чичерин, – можно и не будучи состоящим по министерству, при графе Ламздорфе!
Сергей Яковлевич посмотрел на мятый воротничок собеседника, на его впалые щеки («недоедает, наверное?» – подумал), и ему стало все ясно:
– А-а, понимаю… Очевидно, ваш уход можно объяснить толстовством, заветам которого вы, кажется, давно следуете?
– Нет, – отозвался Чичерин, – я уже давно не следую этому учению. Как-то стыдно сейчас, когда льется кровь людей, кушать манную кашку, сидеть на скамеечке, поджав ноги, чтобы – не дай бог! – не раздавить какую-нибудь букашку… Нет, – подтвердил Георгий Васильевич, – я давно уже отошел от толстовского учения. Лучше расскажите мне, князь, о себе… Что у вас?
Коротко поведал о своих казусах. По службе и личных. Чичерин, сразу оживившись, с интересом спросил:
– Да, я слышал краем уха, у вас там случилось что-то с Зубатовым? Вы разве вступали с ним в контакт?
– Ни в коем случае, – отверг Мышецкий. – Я старался по возможности стоять в стороне.
Чичерин рассмеялся, помягчело его лицо.
– Постойте, – придержал он Мышецкого, – оглядитесь… А?
Они стояли в глубине узкой улочки, еще хранившей аромат времен Рабле, и железные кренделя над воротцами старых домов усугубляли старину; стены зданий, столько видевших на своем веку, были желты от времени, как слоновая кость.
– А много раньше, – подсказал Чичерин, – крыши были крыты не этим аспидом, а – свинцом. И кирпич был розов на закатах солнца. Вот в этом доме… да не туда смотрите, князь!.. Вот в этом! Тут Карл Шестой предавался безумным оргиям и шуты в маскарадных платьях сгорали живыми факелами, воющими из яркого пламени…