Двое в Барселоне - Анна Берсенева 5 стр.


Район был старый, странный и, наверное, красивый, но рассмотреть его получше вечно было некогда. Аля пробегала мимо башни Ивановского монастыря, мимо церкви Владимира в Старых Садах, мимо Опекунского совета и не всегда могла вспомнить, как это все называется, хотя на зданиях висели мемориальные доски.

Сегодня Карталов впервые пригласил ее на читку пьесы в своем театре, и все ее мысли были только об этом.

Алю давно смущало: почему Карталов ограничивает ее ролями в студенческих спектаклях и не дает сыграть даже самого маленького эпизода у себя, в профессиональном театре? Ведь, кажется, она его любимая ученица… Никогда не поймешь, что у него на уме, какое чувство поблескивает в его глазах под густыми бровями – одобрение или недовольство.

С улицы здание театра казалось таким маленьким, что непонятно было: где там вообще может поместиться зрительный зал? Но, наверное, архитектор начала века, имя которого Аля забыла, владел секретом пространства. Несмотря на постоянные перестройки, в доме на Хитровке за последние семьдесят лет размещалось все, от бесчисленных контор до кинотеатра, – сохранился и зал, и довольно просторное фойе, нашлось место для мастерских, гримерных и репетиционных комнат.

Актеры уже собрались в репетиционной; Аля едва не опоздала. Все на их курсе знали, что хитрованцы настороженно относятся к нынешним карталовским студентам, без пяти минут выпускникам. В этом не было ничего удивительного: вся труппа состояла из прошлого выпуска Павла Матвеевича в ГИТИСе, и молодые актеры хорошо представляли, какой недолгой может быть с его помощью дорога от безвестных выпускников театрального вуза до обласканных вниманием прессы новых звезд. А недавний триумф хитрованцев на престижном театральном фестивале в Авиньоне только подтвердил это.

Конечно, как им было не относиться с настороженностью к новым выпускникам – потенциальным конкурентам!

Все это Аля знала и поэтому не слишком обольщалась радостными приветствиями, которыми ее встретили хитрованцы. Едва ли кто-нибудь действительно был ей здесь рад…

Карталов вошел через две минуты после нее. Она почувствовала, как привычно вздрогнуло сердце, когда он показался в дверях, прошел, прихрамывая, на свое место во главе длинного стола.

Наверное, мало у какой счастливой возлюбленной так вздрагивало сердце при виде любимого, как у нее при виде этого удивительного человека, одно появление которого обещало праздник!

Наполненность жизнью, которую она почувствовала в нем с первого дня, которая сразу поразила ее в немолодом, усталом и вместе с тем совершенно юном человеке, никуда не исчезла и теперь. И теперь ей, словно впервые, показалось, что горячая волна покатилась от него по комнате, подхватив и ее, Алю.

– Итак, «Сонечка и Казанова», – сказал Карталов. – По цветаевской «Повести о Сонечке», по ее пьесам, эссе, дневникам и письмам. Моя композиция, как вы догадываетесь.

К Алиному удивлению, он не стал ничего рассказывать о пьесе – просто начал читать. А в ГИТИСе Карталов всегда начинал с рассказа – о пьесе, или об авторе, или о том, каким видит спектакль, или обо всем этом вместе. Здесь все было иначе, и Аля слегка растерялась…

Голос у него был глуховатый, но наполненный таким множеством интонаций, что, пожалуй, он мог бы и не говорить, кому из героев принадлежат реплики: это и так было понятно.

Это была пьеса о любви – конечно, о любви, несомненно! Аля одного не могла понять: почему же пьеса о любви вызывает у нее такую растерянность? Она словно в бездну какую-то заглядывала, вслушиваясь в карталовский голос, произносящий слова Марины, ее подруги Сонечки, Казановы, влюбленной в него девочки Франциски, – и ей становилось страшно.

«Зачем он меня позвал? – мелькнуло у нее в голове, пока он переворачивал страницу. – Я ничего не понимаю, это слишком сложно для меня! Кого же я могу здесь играть?»

Вся самоуверенность, с которой она шла на первую свою читку в театре, улетучилась как утренний туман. Але вдруг показалось, что она не умеет абсолютно ничего… Как играть стихи, да еще эти, цветаевские, которые и просто прочитать нелегко?

Она незаметно поглядывала на сидящую рядом премьершу Нину Вербицкую. Неужели той все понятно, неужели она не испытывает и тени страха перед глубиной и сложностью этих чувств?

Но Нина сидела совершенно неподвижно, и ее выразительный, неправильный профиль выглядел как отчеканенный на римской монете. Руки с длинными гибкими пальцами тоже неподвижно лежали на столе. Только трепетала от дыхания пышная рыжая челка над высоким лбом.

Аля физически ощутила Нинину нацеленную сосредоточенность: та словно порами кожи впитывала в себя каждое слово Карталова. Ей предстояло играть главную роль, она это знала и готовилась к этому уже сейчас, впервые слушая пьесу. Можно было только позавидовать ее умению вот так, сразу, собрать все силы, пропитаться каждым словом и чувством режиссера…

Но Аля даже и позавидовать сейчас не могла – так она растерялась. Она едва улавливала смысл пьесы, пробиваясь к нему сквозь порывистые, мучительные цветаевские монологи, и даже обрадовалась, когда читка была окончена.


Она вздрогнула от неожиданности, услышав голос Карталова:

– Алечка, задержись на минуту.

Все актеры уже вышли из репетиционной, а он продолжал сидеть. Прежде чем обернуться к нему, Аля увидела, как напряглась спина Нины Вербицкой, замешкавшейся в дверях.

– Ты поняла, зачем я тебя позвал? – спросил Карталов, когда Аля вернулась к длинному столу.

– По правде говоря, не очень, Павел Матвеевич, – вздохнула она. – Мне было страшновато.

Улыбка мелькнула в его глубоко, как у Льва Толстого, посаженных глазах. Но он не улыбнулся, а спокойно произнес:

– Я хочу, чтобы ты сыграла Марину.

Если бы Аля не сидела в этот момент, а стояла, то ноги у нее наверняка подкосились бы от его слов. Конечно, она пыталась представить, кого могла бы сыграть. В спектакле должно быть занято много актеров, они будут танцевать, конечно, это она сможет… Но Марину!

– Но… как это, Павел Матвеевич? – растерянно произнесла она. – Я – Марину? Да я, честно говоря, не поняла почти ничего!

Последние слова вырвались у нее непроизвольно, от растерянности. Карталов засмеялся.

– Ну и хорошо, – сказал он. – Не поняла – и отлично!

– Что ж хорошего? – Аля сама невольно улыбнулась в ответ на его заразительный смех, хотя ей было стыдно за себя. – Сидела же, слушала как все…

– А по-твоему, я бы обрадовался, если б ты мне бодренько отрапортовала: все понятно, шеф, бу сделано? – поинтересовался он. – Мне кажется, ты должна понять. И воли у тебя должно хватить. Если я сам правильно тебя понял за эти годы.

Его слова не были похвалой, но они были Але приятны. Карталов вообще умел простые вещи говорить так, что они звучали необыкновенно.

– Но я… Я ведь вообще-то не очень стихи Цветаевой люблю, – сказала она. – То есть просто не очень понимаю. И как их читать, как играть? Я не чувствую…

– Вот этим мы с тобой и займемся, – ответил он. – Что ж, Алечка, я тебя оповестил – и больше пока не задерживаю. Размышляй!

В глазах его снова мелькнула усмешка.

«Хорошо ему смеяться! – подумала Аля. – А я теперь ночь спать не буду… Это тебе не две реплики в водевиле – главная роль в трагедии!»

– А Нина? – вдруг вспомнила она, уже поднявшись из-за стола. – Я ведь думала, что она будет Марину играть.

– Нина и так занята во всем репертуаре, – с прежней невозмутимостью ответил Карталов. – Или ты ее ревности боишься?

Аля только пробормотала в ответ что-то невнятное и, торопливо простившись, вышла из репетиционной.

На нее словно лавина обрушилась. Играть в его театре – единственной со всего курса! – да еще главную роль, да еще ту, которую наверняка готовилась играть Вербицкая… Было от чего испугаться!

Было от чего испугаться – но ведь было и чему обрадоваться! Аля сама не заметила, как ее испуг сменился радостью – еще прежде, чем она дошла до конца узкого коридора, в который выходили двери гримерных.

Ей предстояла роль, которой она пока не могла себе представить, – а значит, предстояла жизнь, которой она не могла себе представить. И эта предстоящая жизнь уже была в ее душе сильнее, чем тусклая обыденность, в которой она барахталась как в болоте, без радости и смысла. Эта предстоящая, еще не прожитая жизнь была единственной, ради которой стоило просыпаться по утрам, с мыслью о которой стоило засыпать ночью, которая была достойна того, чтобы привидеться во сне…

Эта жизнь была так прекрасна, что у Али дыхание занялось, и она остановилась прямо посередине пустого фойе. Она хотела этой жизни, она от многого ради нее отказалась – и наконец Карталов пообещал ее, и эта непрожитая жизнь подступила к самому сердцу.


Она действительно не могла уснуть, хотя следующую ночь предстояло работать в «Терре», да и день не обещал быть легким, так что по-хорошему надо было бы выспаться как следует.

Аля читала Цветаеву, наугад открывая белый двухтомник, когда-то в качестве огромного дефицита подаренный маме благодарной пациенткой. Она читала и не могла понять, что чувствует при этом. Смятение – это точно, но что, кроме смятения?

Как играть человека, если заведомо знаешь, что он несравнимо больше тебя, огромнее, мощнее? Можно ли показать, как ходит, говорит, улыбается, сердится женщина, написавшая эти строки?..

Единственной зацепкой были стихи, написанные Цветаевой в Крыму: их Аля почувствовала сразу, без объяснений. Сразу вспоминался Коктебель, лиловые силуэты гор Янычаров, скала Хамелеон, тяжело лежащая в море и меняющая цвет тысячу раз на дню. И прозрение собственной судьбы, которое пришло к ней именно там, в Коктебеле, – та готовность защищать свою душу, без которой невозможно выдержать жизнь.

К середине ночи, когда Аля наконец выключила свет, голова у нее горела, глаза не закрывались, как будто крошки были насыпаны под воспаленные веки, и вместо бодрящего кофе впору было пить валерьянку.

«Не усну, – подумала она. – Везет же, у кого канаты вместо нервов».

Едва она это подумала, как почувствовала наконец, что голова у нее туманится, делается тяжелой, словно вдавливается в подушку. Но сон не подхватил ее, унося на легкой лодочке, как это бывало обычно, а навалился душной тяжестью.

Она вообще не могла понять, что с ней происходит – сон это или явь? Тяжесть она ощущала просто физическую, да и все ее ощущения были физическими, отчетливыми. И все-таки то состояние, в которое она погружалась все глубже, невозможно было назвать бодрствованием; она засыпала…

Видения, мелькавшие в ее воспаленной голове, никак не были связаны ни с книгой, которую она только что читала, ни с каким-нибудь событием сегодняшнего дня. Але казалось, будто чьи-то руки обнимают ее, чьи-то губы торопливо, жадно касаются ее груди. Она чувствовала это дыхание, от которого, как от холода, сжимались соски, чувствовала страстные, до боли, прикосновения.

Кто-то чужой, незнакомый держал ее тело в своих руках, и она должна была бы испугаться. Но главная странность заключалась в том, что она чувствовала не страх, не растерянность даже, а только бешеное, неуемное желание: чтобы объятия были крепче, чтобы не одни только руки этого неведомого человека прикасались к ней, а все его тело, которое казалось ей горячим, огромным.

Вдруг она почувствовала, что это и происходит с нею: сбывается желание, и вся она подмята тяжестью чужого мощного тела. Потом она ощутила эту тяжесть в себе, у себя внутри. Ноги ее судорожно дернулись, раздвинулись. И опять ей хотелось одного: чтобы это странное томленье не кончалось, длилось бесконечно, все глубже пронзая ее забытое мужчинами и забывшее их тело.

Ей хотелось вскрикнуть, но вместо крика долгий, сладкий стон прозвучал в тишине комнаты так отчетливо, что она услышала его уже не во сне и не в забытьи, а наяву. Услышала – и тут же испугалась, что сейчас проснется, и кончится эта сладкая тяжесть, и она не успеет… Ей нравилась медлительность истомы, как нравилась тяжесть этого чужого, несуществующего мужчины, которому она подчинялась вся.

Тело ее вздрагивало все сильнее, билось в призрачных, но таких ощутимых объятиях, приподнимаясь им навстречу и снова падая на горячую постель.

Наконец она почувствовала, что больше не может выдерживать этого напряжения, что огонь у нее внутри становится мучительным, невыносимым… И вдруг он вспыхнул в ней последней вспышкой, она вскрикнула – и тут же тепло разлилось по всему ее телу, начинаясь между раздвинутых ног и достигая каждой возбужденной его клетки.

Теперь она действительно проваливалась в теплую, успокоительную пустоту – тяжело дыша, чувствуя капли пота у себя на лбу и на свинцовых, неподъемных веках.


Утром Аля проснулась в таком состоянии, что впору было не день начинать, а приходить в себя, как после тяжелого труда. Все тело у нее болело, как будто черти горох на ней молотили, ныли кости, а кожа саднила, как после ожога. И не было сил даже на то, чтобы оторвать голову от подушки.

День тоже не принес облегчения: Аля чувствовала себя сомнамбулой и, придя в ГИТИС, смотрела на всех бессмысленными глазами.

– Слушай, да проснись ты наконец! – разозлился на нее однокурсник Антон. – Ты что, хочешь, чтоб я провалился?

Антон Пташников шел показываться в Маяковку и попросил Алю подыграть ему в отрывке из какой-то современной пьесы. Она, конечно, согласилась, и они даже репетировали несколько раз, но сейчас все это начисто вылетело у нее из головы. Она еле шевелила губами и двигалась настолько вяло, что на нее смотреть было тошно.

– Учти, не возьмут – ты будешь виновата, – нервно сказал Пташников. – Ты реплики так подаешь, что в двух шагах не слышно!

– Антоша, ну не сердись, – попросила Аля. – Это же не я показываюсь, а ты, какая разница, как я буду играть? Тебе же лучше.

– Интересное дело! – еще больше обиделся тот. – Выходит, по-твоему, я только на фоне снулой рыбы хорошо выгляжу?

Аля прикусила язык: действительно, глупость сморозила. Правда, обиженный Антон попал в самую точку: он всегда играл тускло, и, будь Аля в хорошей форме, она оказала бы ему плохую услугу на просмотре в Маяковке, куда он надеялся попасть.

Конечно, она понимала причину своего безумного видения. Только полная дура не поняла бы, почему молодой одинокой женщине мерещится все это в ночной тишине и почему она наутро просыпается разбитая, с отвращением к себе.

Это было единственное чувство, которое Аля к себе сейчас испытывала.


К вечеру, когда она наконец добралась до «Терры», ей хотелось только одного: вздремнуть где-нибудь в укромном уголке.

Минуты до прихода мыдлонов тянулись медленно, казались часами, часы – вечностью. Аля никогда не была в восторге от «Терры», но в этот вечер ее раздражала здесь каждая мелочь, даже убогий голосок очередного певца.

Барменша Ксения орала на официантку Люду из-за того, что та медленно приносит в бар чистые стаканы. Люда устроилась всего неделю назад, считала, что ей несказанно повезло с работой, и была уверена, что ее в любую минуту могут выгнать. До «Терры» она работала продавщицей в киоске, потом хозяин-азербайджанец купил мини-маркет, палатку свою продал, а Люду пристроил официанткой в ночной клуб.

– Чего это, девочки, стоило, лучше не вспоминать, – мрачно и брезгливо улыбалась она.

Сомневаться в ее словах не приходилось. Как не приходилось сомневаться и в том, что если ее уволят из «Терры» – ей хоть в петлю.

Ксения, конечно, не хуже других знала Людкину историю и тоже сочувственно кивала, когда та рассказывала, что это такое – сидеть ночью в палатке и обслуживать пьяных покупателей.

Назад Дальше