Последнее лето - Константин Симонов 7 стр.


– Кстати, – рассмеялась она, вдруг передумав не говорить ему этого, – с сегодняшнего дня я тоже человек зрелых лет. Ровно сорок.

Он посмотрел на нее так, словно она пошутила, слишком уж неожиданными показались ее слова.

– Вполне серьезно. Даже от сыновей два письма получила к этому дню неделю назад. Написали с запасом, чтобы не опоздать. Как почта идет, известно. И не поднимайтесь за своим коньяком, знаю, что он у вас есть, но сегодня не хочу. В другой раз и по другому поводу.

– Благодарен вам, что позвали в такой день, – помолчав, сказал Серпилин. – Поздравляю вас.

Она думала, что он сейчас поцелует ей руку, но он почему-то не поцеловал.

– Это не мне, а вам спасибо, что пришли, – сказала она. – Кроме вас, никого не хотела видеть сегодня, никому и не сказала. Сыновей, конечно, хочу видеть еще больше, чем вас, но это невозможно. Напишу теперь им отчет, как принимала вас у себя и поила чаем с печеньем!

Она решила превратить весь этот разговор о своем дне рождения в шутку, но вышло наоборот; Серпилин неожиданно для нее спросил:

– Напишете сыновьям, что я у вас был?

И она поняла по его лицу, что он посмотрел на то же самое совсем с другой стороны, чем она.

– Напишу, – ответила она так же серьезно, как он спросил. – Я им всегда пишу обо всем важном в своей жизни.

– Для меня это тоже важно, – сказал Серпилин.

– А я поняла это, – сказала она. И после этого так долго молчала, словно ушла из комнаты, словно ее тут и не было.

Вспомнив про ее младшего сына, недавно поступившего в артиллерийское училище, Серпилин заговорил о том, что уже обсуждал сегодня с Батюком, – о введении раздельного обучения для мальчиков и девочек. Спросил, как она думает; много ли даст это с точки зрения физического воспитания.

– С точки зрения физического воспитания, может, и хорошо, – сказала она, – а со всех остальных мне не нравится.

– Почему?

– А вам нравится?

– Мне нравится.

– Тогда первый и скажите: почему?

Он сказал, что в школах, где будут учиться одни мальчики, установится более спартанский дух, в армию после войны начнет приходить более закаленное для военной службы поколение.

– А зачем вам оно? Да еще закаленное, как вы выражаетесь. После войны снова воевать собираетесь? Для этого?

– Насчет «собираемся» – сильно сказано, но думать об этом придется. Такая уж наша стезя.

– Ну, допустим, я задала неумный вопрос, допустим, вы уже сейчас обязаны думать об этом. Но при чем тут девочки? Чем они вам, например, мешали?

– Когда я учился, их, положим, не было. Тем более в фельдшерской школе.

– Ладно, не ловите меня на слове. Спрошу вас по-другому: чем вам женщины в жизни мешали, когда рядом с вами были? Мешали вам быть военным, быть храбрым, долг выполнять вам мешали? Или, может быть, они теперь на войне вам мешают? Отдельную армию из них, что ли, сформировать?.. Нет, нет, – она заметила, что он улыбнулся. – Я очень серьезно. Вот была у вас жена, много лет делила с вами все, что бы ни выпало на вашу долю. Неужели ее присутствие когда-нибудь мешало вам стать тем, кем вы стали? А может, наоборот, помогало?

– Разве я об этом говорю? – Серпилина ошарашила простота, с какой она заговорила о его покойной жене. – Я говорю о школе, о мальчиках и девочках.

– А что ж, вы хотите, чтоб восемнадцатилетний парень, выйдя из школы, смотрел на девушек как баран на новые ворота? Считаете, что это мужества ему прибавит? Не знаю, как у кого, а мои сыновья росли возле моей материнской юбки, и пока ничего худого из этого не вышло. Хотя я военной суровостью воспитания не отличалась. Просто умела говорить им четыре слова: «да», «нет», «хорошо» и «плохо».

Серпилин молчал. Молчал и думал не о раздельном обучении и не о сыновьях этой, все сильней нравившейся ему женщины, а о собственной жизни и собственном сыне, о том, о чем уже не раз, встречая разных людей, с горечью думал на фронте: как далека от истины бывает поговорка «Яблочко от яблоньки…».

– Почему молчите и не спорите? – спросила она.

– Пропала охота. Вспомнил, как сам до двенадцати лет, пока мать не умерла, ходил, как вы выражаетесь, возле ее юбки. Она была у меня татарка, ушла из дома и крестилась, чтоб выйти за отца. И у нее не было ни родни, никого, это все было отрезано, только отец и я. Двое братьев, старше меня, умерли, я единственный, во мне все. Как она только меня не баловала! Иногда думаю, на всю жизнь вперед набаловала, сколько успела.

Она почувствовала в его словах горечь и что-то затаенное, нежное, что, наверное, за его трудную жизнь ему не раз приходилось душить в себе, но оно все равно жило в нем, как отзвук рано оборвавшегося и счастливого детства.

– Отчего она умерла?

– Ее бык убил. Выбежала меня спасти. – Его лицо даже сейчас, через столько лет, содрогнулось от воспоминания о том, как это было. – Сутки промучилась, пока отошла, бредила по-татарски, никто не понимал, только я один. Немножко знал от нее по-татарски и до сих пор знаю.

– Ваш отец, верно, сильно любил ее? – спросила она то, что, наверно, и должна была спросить женщина.

Но Серпилин только молча кивнул, не ответил. В чем дело, что случилось? Что она такого сделала, эта сидевшая перед ним женщина, чтобы вдруг заставить его говорить здесь, при ней, о себе столько, сколько он, кажется, век никому не говорил? Какого черта его потянуло на эту исповедь и как это вообще можно заново рассказывать кому-то свою жизнь, когда тебе пятьдесят лет? И как она выглядит в ее глазах, эта твоя жизнь? Что она о ней думает? И надо ли, чтобы она вообще что-то думала о твоей жизни? При чем тут она?

Он замолчал и уперся, сам себе сопротивляясь. И на его лице от этой борьбы с самим собой появилось то жестокое выражение, которое она сразу же заметила. Он умел быть жестоким к самому себе, таким был и сейчас. Но она не поняла этого; ей показалось, что он сейчас молча упрекает не себя, а ее.

– Не сердитесь, что я проголосовала на дороге и вскочила к вам на подножку. Я могу и соскочить… Но мне не хочется.

И в этот момент – не раньше, когда она ждала этого, а сейчас, когда не ждала, – он наклонился над столом и поцеловал ее лежащие на столе руки; одну и другую. А потом, разогнувшись и откинувшись на стуле, сказал:

– Это не вы проголосовали, а я. Так что если кого и спихивать с подножки, то как раз меня!

Это было сильно сказано. Пожалуй, даже слишком сильно, так, что вроде уже нечего было больше говорить.

Если угодно, это было признание в том, что ты ему необходима, и в устах такого человека оно звучало куда значительнее расхожих мужских слов о том, как ты хороша собой и как ты нравишься. То, что она все еще хороша собой, она знала, то, что нравится, не раз слышала и тоже знала. Знала и сейчас. А вот с какой силой, оказывается, он способен сказать ей про ее необходимость для него – этого не знала. И ни здравый смысл, напомнивший ей сразу же о тысяче вещей – о войне, о годах, о сыновьях, ни ее склонный к иронии ум – ничто не смогло помешать рождению простой и до глупости счастливой мысли: «Вот так и сводит людей судьба!» Хотя судьба еще не свела их и могла не свести.

Ничего не ответив на его слова про подножку, только сказав глазами, что никуда они оба не соскочат, она заговорила о делах. Сегодня – она знала это от начальника санатория – в Москву звонили по ВЧ из штаба фронта и нетерпеливо интересовались здоровьем Серпилина. Говорить ему об этом она не хотела, чтобы зря не волновать его, но некоторые меры считала нужным принять.

– На днях у нас здесь будет на консультациях главный терапевт армии, я вас к нему приведу, а вы уж потрудитесь произвести на него хорошее впечатление своим состоянием здоровья и видом, чтобы вдруг не застрять потом на комиссии. Не хочу, чтоб комиссия закончилась не так, как вы ждете. Если вас задержат, все равно душой будете уже не здесь, а там… А нам таких не надо.

Она улыбнулась, а он подумал, что раз зашла речь о его лечении, наверное, пора подниматься.

– Идите, вам и правда пора, – сказала она, встретив его выжидающий взгляд.

Сказала так потому, что сейчас, после всего уже сказанного ими обоими, ей осталось только одно из двух: или это, или «останьтесь».

4

В тот день, когда Серпилин с Батюком вдали от фронта, в Архангельском, вспоминали о члене Военного совета фронта генерал-лейтенанте Львове, Львов тоже вспомнил о Серпилине и, позвонив члену Военного совета армии Захарову, вызвал его к себе.

– Когда прибыть? – спросил Захаров.

– Сейчас, – тоном ответа Львов подчеркнул неуместность вопроса. – Сколько вам надо на дорогу?

– Два часа.

– Жду вас.

Тому, что вызывал глядя на ночь, даже не спросив при этом – можете ли сейчас выехать? – удивляться не приходилось. У Львова свой распорядок дня – любит работать по ночам, а какой распорядок у других и когда они успевают спать, его не интересует.

Чертыхнувшись, Захаров надел шинель и, прежде чем ехать, зашел к исполняющему обязанности командарма, начальнику штаба Бойко.

– Поужинаем? – спросил Бойко.

Обычно они – так это было заведено еще Серпилиным, – закончив все дела и подписав все бумаги, намечали планы на будущий день и вместе ужинали.

– Не могу, – сказал Захаров. – Зачем-то понадобился товарищу Львову.

– Сейчас?

– Лично, срочно! Даже поинтересовался, за сколько доеду. Чего-либо особого в штабе фронта сегодня не почувствовал?

– Наоборот. За весь день всего два раза звонили.

– Значит, он в сегодняшнем номере нашей армейской газеты что-нибудь на ночь глядя обнаружил. Или передовая не такая, или сверстали не так. Или свежая идея пришла, с которой подождать до завтра сил нет… Мог бы и по телефону, но, наверно, решил лишний раз поднять по тревоге, проверить мою боевую готовность!.. Бывай здоров.

– А как же с поездкой в семьдесят первый корпус? – спросил Бойко.

– Поедем в семь, как условились. Как встанешь – позвони, разбуди. А если надолго задержит, прямо там и съедемся, в дороге посплю.

Захаров вздохнул, устало погладил круглую седую голову и вышел.

Водитель дремал, навалясь на руль.

– Поехали, Николай, – сказал Захаров, толкая его в плечо и садясь рядом. – Если засну, учти: за час пятьдесят минут должен довезти до места.

Но, несмотря на усталость, против ожидания спать не потянуло.

– Товарищ генерал, – заметив, что Захаров не спит, спросил водитель, ездивший с ним еще до войны, когда Захаров служил в Московском военном округе, – не слыхали, когда командующий армией вернется?

– Кто его знает. Писал, что поправляется, но последнее слово не за ним, а за медиками. Почему спросил? Так просто или солдатская почта что-нибудь на хвосте принесла?

– Так просто. Вижу, вы без него скучаете…

Захаров действительно скучал по Серпилину, хотя скучать времени не было. Армия пополнялась людьми и техникой, готовилась к боям и к форсированию водных преград. Каждый день то учения и тренировки, то сборы командного и политического состава, то поверки. Считается затишьем, а на деле ни сна, ни отдыха.

«Скучать» – это слова! Это проще всего. А суть дела – чтобы и без Серпилина все шло своим чередом.

«Бойко молодой, еще год назад – полковник, а тут – един в двух лицах; на плечах и то, что сам раньше тянул, и то, что – Серпилин. Разрывается, но делает, и даже нельзя сказать про него, что разрывается. Весь в поту, а мыла не видно», – с уважением вспомнил о Бойко Захаров, не любивший людей, которые везут свой воз кряхтя, всем напоказ.

«Зачем он меня вызвал?» – думал Захаров о Львове.

В прошлый раз вот так же глядя на ночь вызвал и приказал сделать в армейской газете полосу об опыте снайперского движения и целый час объяснял, как именно надо составить эту полосу. Объяснял со знанием дела, но непонятно: почему ночью? И почему вызвал тебя?

При всей важности такой полосы в газете все же не члену Военного совета ее верстать, а тому, кому положено, – редактору. За все сразу хвататься – можно и главного не успеть!

Правда, есть и другая постановка вопроса: как же так? Я, член Военного совета фронта, во все вхожу, все успеваю, а у тебя, у члена Военного совета армии, времени на это нет?

Казалось бы, что возразишь? Но возразить можно. Все, что я упустил или не успел, – это тебе сверху видно, или считается, что видно, и если тебе там, наверху, ударило в голову встрять самому в какую-нибудь мелочь, то я, конечно, должен от этого в восторг прийти! Это ясно! А вот не упустил ли ты сам там, наверху, за всеми этими мелочами чего-нибудь поважней – об этом мне спрашивать не положено. Хотя вполне возможно, что так оно и есть. И спи ты хоть по два часа в сутки, всего на свете все равно сам не переделаешь. А раз так – значит, все же надо делить: одно делаешь сам, а другое – другие. Если они, конечно, на своих местах сидят. А сделать так, чтобы они на своих местах сидели, – это и есть самое главное, без чего, в какие бы мелочи ни влезал, далеко не уедешь.

«Интересно, зачем все же вызвал? – еще раз подумал Захаров. – Может, после того как знакомился с армией, надумал кого-нибудь, кто понравился, к себе в Политуправление фронта забрать?.. Хорошо бы Бастрюкова от меня забрал. Кажется, понравился ему, два часа ночью на беседе у него сидел. И вышел такой довольный, словно яичко снес. Отдам – не охну…»

Он даже рассмеялся от мысли, какой подарок, сам того не подозревая, сделал бы ему Львов, забрав наконец от него Бастрюкова.

– Что, товарищ генерал? – спросил водитель.

– Анекдот вспомнил. Как фрицы начальника военторга в плен взяли. Командующему доложили и спрашивают: «Прикажете отбить?» А командующий говорит: «Не надо, мы с ним уже два года мучаемся, пускай теперь они помучаются…» Подумал про одного работничка. И вспомнил. Не слыхал?

– Слыхал. Вы один раз рассказывали.

– А чего ж ты по второму разу смеешься? Значит, память у меня уже не та, не смеяться, а плакать впору…

Приехали в штаб фронта и остановились у избы, которую занимал Львов, без опоздания, ровно в час ночи.

Захаров скинул шинель и бросил ее на сиденье «виллиса».

– Будешь спать – накройся.

Он потер левой рукой правую, озябшую, пока всю дорогу на ветру держался за переднюю стойку «виллиса», предъявил документы автоматчику, поднялся на крыльцо и открыл дверь.

За столом, привалясь к стене, подложив под толстую щеку толстую руку, спал толстый полковник, уже давно состоявший при Львове одновременно и адъютантом и офицером для поручений и, как хвост, ездивший за ним с фронта на фронт.

«И как он только сохраняется такой рыхлый при таком беспокойном начальстве? Другой бы на его месте давно последний вес потерял», – подумал Захаров о спящем полковнике и озорно гаркнул так, что тот подпрыгнул на стуле:

– Явился по приказанию генерал-лейтенанта! Прошу доложить…

Подпрыгнув на стуле и проснувшись, полковник неохотно встал и, моргая, сказал недовольным голосом, что товарищ Львов еще не вернулся от командующего. Сказал, называя своего начальника не по званию и не по должности, как принято в армии, а именно «товарищ Львов», по привычке вкладывая в эти слова свой особый смысл: то, что его начальник был сейчас генерал-лейтенантом, имело меньшее значение, чем то, что он был и оставался «товарищем Львовым».

Полковник постоял несколько секунд за столом напротив Захарова и наконец, словно делая ему одолжение, кивнул на дверь:

– Пройдите, подождите там.

Захаров прошел в соседнюю комнату, оставив дверь открытой. Его заставило сделать это какое-то едва уловимое колебание в тоне полковника.

Он оглядел комнату. В прошлый раз Львов принимал его не здесь, а в соседней деревне, в Политуправлении фронта: там, где вдруг вспомнил про эту полосу в газете, туда и вызвал.

Комната была довольно большая, с бревенчатыми, чистыми, может быть, даже специально вымытыми, стенами. На стенах ничего не висело: ни старого, оставшегося от хозяев, ни нового. Один угол комнаты был завешен от пола до потолка сшитыми в два ряда плащ-палатками, а на всем остальном пространстве стояли только стол со стулом, несгораемый ящик и еще четыре стула напротив стола, по другой стене. Больше ничего.

Назад Дальше