Света внутри не было, но два окна и открытые настежь двери позволяли рассмотреть все.
Петров ушел.
Добрынин осторожно открыл верхний гроссбух и будто бы отпрянул, испугавшись бесконечных цифр, заполнивших первую страницу этой книги учета.
Ваплахов подошел ближе к своему начальнику, остановился сбоку и тоже глянул на страницу. В глазах зарябило, запрыгало, и он зажмурился.
– Ладно! – вдруг выдохнул Добрынин и, усевшись на стул, окунулся с головой в первую страницу гроссбуха.
Было тихо и безветренно.
Ваплахову стало как-то не по себе, и он, шатаясь, вышел на открытый мороз, оставив народного контролера в задумчивом одиночестве.
А Добрынин тем временем, уже листая покрытые рябью цифр страницы, становился все серьезнее и серьезнее и уже начинал понемногу понимать смысл учета. На последней странице он внимательно изучил четыре столбика цифр и окончательно убедился в своей догадливости: над столбиками корявым почерком были написаны полуслова «бел.», «черн.» и «разн.», а затем, над последним красовалось полное, известное Добрынину по колхозному прошлому слово «итого».
Картина прояснилась, теперь надо было считать шкурки, но эта перспектива была не особенно радостна для народного контролера, уже чувствовавшего усталость собственной мысли. Голова все ниже и ниже наклонялась над последней исписанной цифрами страницей гроссбуха, пока попросту не легла на бумагу, и глаза сами по себе закрылись.
Но спал контролер недолго. Сперва проснулось решительное желание работать, а следом уже и глаза вновь открылись и, слегка сердясь на самого себя, встал Добрынин из-за стола, выглянул на улицу в поисках помощника своего, и, не найдя Ваплахова, вернулся внутрь и начал снимать со стенных крючков и с крючков потолочных связки белой пушнины. Снимал их и бросал на пол у стола, где не было так намусорено, как в других местах.
Когда все белые шкурки уже лежали на полу, присел он на корточки, и, вздохнув, принялся за счет. Собирал он их по десять, поднимался, делал шаг к столу и в том же гроссбухе на чистой странице делал карандашом палочку-отметку. Потом снова приседал и принимался за следующий десяток. Время шло незаметно. Пальцы в суставах немного побаливали и, конечно, руки уже чуть полиловели из-за мороза, но не обращал на это внимания Добрынин. На чистом листе гроссбуха палочки-отметки выстраивались в длинные линии, и, глядя на них, контролер радовался и как бы впадал в азарт еще больший, так как чувствовал он, что идет дело хорошо.
Когда все белые шкурки, в связках и так просто в россыпи, перекочевали в новую кучку, снова поднялся Добрынин на ноги. В пояснице что-то скрипнуло, но он с довольной и чуть усталой улыбкой на лице подошел к столу, присел на стул и стал считать палочки. Сначала хотел просто сосчитать их, но как только доходил он до конца первой строчки, сразу же забывал, сколько этих палочек было. И тогда он стал их перечеркивать карандашом по десять штук. Теперь дело пошло быстрее, и под конец осталось у него семь штук незачеркнутых, трех шкурок до последнего десятка не хватило. Он оглянулся, думая, что высмотрит три штучки где-нибудь, но не увидел и принялся считать десятки.
В конце концов вывел он не без труда присутствующее количество белых шкурок – 387 их было. Потом посмотрел на предыдущую страницу гроссбуха – там значилось в наличии 354 белых шкурки. «Главное, чтобы не было меньше!» – подумал Добрынин.
Отдохнув немного, принялся контролер за черные. Тут уж совсем быстро счет пошел, тем более, что черных шкурок было намного меньше.
154 их оказалось, и соответственно записал это число Добрынин на чистую страницу гроссбуха. Потом заглянул в предыдущую запись – там числилось 153.
После этого, решив освободить пол от пересчитанных шкурок, повесил Добрынин белые и черные шкурки на крючки, а те, что просто валялись по полу, не будучи увязанными в связки, затолкал ногой в дальний угол.
Теперь оставалось пересчитать «разн.», что, конечно, означало «разные» шкурки. Были они действительно разные и в цвете, и в размерах, и пришел Добрынин к выводу, что принадлежат они, кроме всего прочего, разным животным. Были тут и бурые, и серые шкурки, и огромная коричневая – должно быть, медвежья, и еще какие-то странные. Считать их было нелегко, но, слава Богу, места они занимали мало, а значит немного их было.
Пальцы загибались быстро: первый десяток – палочка, второй десяток – вторая палочка следом, третий десяток – еще одна…
Переложив большую, тоже, похоже, медвежью шкуру на кучу уже пересчитанных шкур, заметил Добрынин под ней стопку желтоватых шкурок правильной прямоугольной формы, связанную кожаным шнурком. Взял в руки, желая просто пересчитать, не развязывая, однако увидел на отогнувшемся внутреннем уголке одной из них какие-то знаки. Удивился и, развязав шнурок, вытащил эту шкурку, развернул к себе внутренней стороной и обомлел – перед ним на пергаменте старой кожи ровненько строчка за строчкой чернели непонятные чужие письмена – то ли буквы, то ли знаки какие-то. Взял контролер другие шкурки из этой стопки – и они, как страницы из одной книги, все были этими письменами исписаны. Забыл Добрынин о счете, поднялся с корточек, положил эти страницы-шкурки на стол и задумался. Задумался о грамотности, о большой сложности, какую сам испытал при изучении письменных букв русской азбуки, когда после работы занимался по вечерам в сельской школе с другими односельчанами на курсах по ликвидации безграмотности.
А время шло. Несмотря на холод, возникло желание съесть чего-нибудь.
Добрынин решил сперва дождаться возвращения помощника, а потом уже вернуться в свое временное жилище.
Чтобы не сидеть без дела, закончил он счет всех шкурок и сравнил полученное количество с предыдущей записью в гроссбухе. Все было в порядке.
Но Ваплахов не появлялся.
Добрынин поплотнее запахнул свой рыжий кожух и затянул на поясе ремень, после чего вышел на мороз и огляделся по сторонам.
Уже немного темнело, видимо, наступал заполярный вечер, но народный контролер сумел разглядеть вдали возвращающегося неизвестно откуда Ваплахова. Подождал, пока тот подошел. Потом спросил:
– Где тебя носит?
Ваплахов выглядел взволнованно. Хмель, казалось, покинул его голову, и краски лица были свежи.
– Я с одной старухой местной говорил, – сказал он. – Не русский Петров! Она знает.
– Откуда она знает? – удивленно спросил Добрынин.
– Говорит – добрый очень, часто еду дарит…
– Ну ты, брат, даешь! – возмутился контролер. – Что ж, по-твоему, русский человек – злой?! А ведь сам хотел русским стать!
– Хотел… – кивнул урку-емец. – Но старуха сказала, были здесь раньше русские – ничего не дарили, все забирали… говорили «бурайсы!» и забирали…
Добрынин нахмурился. Стало ему неприятно на душе и в мыслях. Вспомнил, что и он это слово говорил на северном базаре – так его комсомолец Цыбульник научил… Хотя нет уже такого комсомольца на русской земле.
– Ладно, – неопределенно промычал контролер. – Тут я что-то странное нашел. Посмотреть надо.
И зашел Добрынин в открытые двери склада.
Внутри было темнее, чем снаружи, и понял контролер, что ничего не смогут они разобрать в таких сумерках.
– Вот что, – сказал он. – Возьмем эти шкуры туда, там при свете и поглядишь!
Захватив наново перевязанную кожаным шнурком пачку шкурок, закрыл Добрынин дверь склада, и потопали они по скрипящему старому снегу к главному строению города Бокайгол.
В окнах этого строения горел свет, горел необычайно ярким желтым огнем. И доносилось откуда-то негромкое, но постоянное жужжание.
– Ну как там? – встретил их вопросом радист Петров.
Он стоял в передней комнате в странном цветастом халате, доходившем до щиколоток. В доме было тепло, видимо, протопил он недавно обе печки-буржуйки.
– Все в порядке, – ответил ему Добрынин, сбрасывая кожух из-за неожиданной теплоты.
– У нас всегда все в порядке, – улыбнулся Петров. – Чай еще горячий, есть будете?
Добрынин решительно кивнул.
Минут через пять они уже сидели за столом и ужинали. Добрынин с заметным удовольствием размазывал жирное желтое масло по толстому ломтю черного хлеба, присаливал, потом откусывал кусок побольше и запивал сладким чаем. Тут же на столе лежала соленая рыба, не знакомая народному контролеру и отличавшаяся красным цветом мяса. Петров, видимо, уже сытый, ничего не ел, только чай пил. Ваплахов жевал кусок красной рыбы и тоже пил чай, время от времени бросая напряженные взгляды на радиста.
– Теперь можете отдохнуть несколько дней! – говорил, попивая чай, Петров. – Ночь наступает, а ночи здесь длинные, знаете, наверно. Хотя эта ночь покороче будет… дней семь-восемь…
– А что это жужжит там? – спросил вдруг Добрынин, показывая глазами за стенку дома.
– А-а, динамо-машина! Электричество дает для радиостанции и для света. Да я выключу ее минут через пять. Зачем нам свет ночью?
Допив свой чай, Петров пожелал контролеру и его помощнику спокойной ночи и вышел.
– Ну, ты… посмотри, что тут написано! – Добрынин вскочил из-за стола и, вытащив из-под кровати стопку прямоугольных шкурок с непонятными письменами, протянул ее Ваплахову. Дмитрий развязал шнурок, взял в руки верхнюю «страницу». Рот его приоткрылся, лицо приобрело задумчивое выражение.
– Ну что там? – торопил его Добрынин.
– Очень трудно, – замотал головой урку-емец. – Это по-старинному написано… Надо этот язык вспомнить.
– Ну так вспоминай! – попросил народный контролер, лицо которого в этот момент выражало крайнюю степень нетерпения.
– Не могу так быстро.
– А ты себя по лбу ударь! – посоветовал Добрынин. – Очень помогает!
Урку-емец посмотрел на своего начальника, потом взял и на самом деле стукнул себя по лбу довольно сильно, отчего сам же и зажмурился.
Снова посмотрел на «страницу».
Глаза его раскрылись шире, и улыбка появилась на лице.
– Вспомнил? – спросил Добрынин.
– Одно слово вспомнил, вот оно! – Ваплахов ткнул пальцем в какой-то значок на кожаной странице. – Это значит «тайная подземная дорога»…
– Еще раз ударь! По лбу! – сказал ему Добрынин.
Ваплахов сосредоточился, отвел правую руку подальше и что было силы еще раз двинул себя самого.
И тут лампочка Ильича потеряла свою яркость, стала тухнуть, и в конце концов осталась видимой в темноте только рдеющая спираль ее, а также багровые, уже перегоревшие угли в бочке-буржуйке.
– Спокойной ночи! – долетел до них из другой комнаты голос радиста Петрова.
– Спокойной ночи! – ответил ему негромко огорченный Добрынин.
Когда глаза немного привыкли к темноте, поискал он взглядом светильник или свечу, но не нашел. Урку-емец тоже попробовал что-то сделать – поднес письмена к бочке-буржуйке, но угли не давали света, так что прочитать, что там дальше было написано, оказалось делом невозможным.
На всякий случай Добрынин забрал у Ваплахова шкурки, положил их в свой вещмешок, который тут же засунул обратно под кровать. Улегся, скрипнув пружинами. Спать не хотелось.
Ваплахов же наоборот, как только лег на кровать – почувствовал себя уютно и спокойно. Глаза закрылись.
Добрынину не спалось. Мысли его бегали, как в лихорадке, от одного предмета к другому, возвращаясь время от времени к этим загадочным письменам. Думал он также и о радисте Петрове, про которого местная старуха сказала, что «не русский он, потому что добрый очень». Обиделся контролер за русскую нацию. Откуда, думал он, эта старуха знать может, насколько добрые русские люди? И тут же подумал, что надо пойти к ней в гости и подарить ей что-нибудь, чтоб не говорила она больше подобных гадостей про русский народ.
Было тихо в комнате. Только Ваплахов иногда во сне переворачивался с боку на бок, что-то бормоча себе под нос.
Опустил ноги на пол Добрынин, встал, прошелся по комнате, прислушиваясь, не трещат ли под его ногами деревянные доски пола. Нет, не трещали они. Было тихо.
Остановился у бочки-буржуйки, присел на корточки, глянул на потухшие угли. Нашел тут же палочку, растормошил золу, и вынырнул оттуда еще живой багровый уголек. Металл бочки был теплый.
Время тянулось медленно. Медленно, но беспрерывно. Все больше его оставалось в прошлом, перекатываясь туда прожитыми часами, днями, неделями. Сколько уже времени прошло с тех пор, как покинул он свой дом, свою деревню? Год? Два?
Добрынин не помнил. Он не следил за временем, будучи полностью поглощенным мыслями о своей работе и самой работой, которая влекла его теперь больше, чем когда-то семья.
Заоконную ночную тишину прорезал вдруг непонятный звук.
Добрынин обернулся к окошку – там было по-прежнему темно.
Скрипнул железной сеткой Ваплахов, снова переворачиваясь с боку на бок.
Добрынин вернулся взглядом к багровому угольку, но тут снова неясный шум донесся с улицы, и, почувствовав тревогу, народный контролер поднялся на ноги.
Он вышел в прихожую дома, приоткрыл дверь и выглянул во двор.
Тут же яркое пятно света приковало к себе его взгляд. Какой-то мощный луч бил прямо в открытую дверь пушного склада, и в этом луче сновали какие-то люди.
Сердце народного контролера забилось часто, волнение охватило его, и поспешным движением руки он закрыл дверь, вернулся в комнату и разбудил Ваплахова.
– Вставай! Вставай! – говорил он. – Там склад грабят!
Пока урку-емец поднимался, Добрынин достал из вещмешка револьвер, одел кожух и затянул его на себе ремнем.
– Что стоишь! – рявкнул Добрынин на урку-емца. – Пошли!
Стараясь ступать как можно тише, они вышли на мороз.
– Может, Петрова разбудить? – остановившись, сам себя шепотом спросил Добрынин, но тут же сам себе ответил: – А что, сами не справимся?
Они пошли к яркому лучу света, бившему прямо в открытую дверь склада.
Приблизившись к месту, остановились.
Добрынин лихорадочно думал, что делать теперь: достать револьвер и всех арестовать или что-то другое? Но что другое? Что еще можно делать в такой ситуации?
– Иди, буди Петрова! Пусть возьмет ружье и идет ко мне, а я их пока арестую! – сказал наконец Ваплахову, и побежал Ваплахов назад к дому.
А Добрынин тем временем с револьвером в руке смело пошел к складу.
Однако ничего не происходило, в том смысле, что никто не заметил народного контролера. Несколько человек по-прежнему сновали на склад и обратно, и видно было теперь, что выносят они оттуда шкурки и грузят на какую-то не видимую в темноте машину, которая, кстати, и освещала своими фарами вход и внутренности склада.
Постояв совсем рядом с лучом, Добрынин набрал побольше воздуха в легкие и крикнул что было сил:
– Стой! Стрелять буду! Вы арестованы!
Люди остановились, стали оглядываться, и ясно было, что не видят они, кто это кричал. Подошел к ним, стоящим в луче, еще один человек, что-то прошептал, вышел из луча, и тут же появился в темноте еще один луч, но слабый и тоненький – от ручного фонарика. И запрыгал этот луч по сторонам, пока не остановился на лице Добрынина.
– Стрелять буду! – крикнул Добрынин и зажмурился, хоть и слабый был лучик, но в такой темноте слишком ярким оказался он для глаз.
Двое мужчин подошли к Добрынину.
Их узкие глаза пристально и недружелюбно посмотрели на него. Потом один сказал что-то другому на нерусском языке, и понял Добрынин всю глупость своего положения: конечно, они не поняли его приказа, они не поняли, что он их арестовывает, а значит, он и не может их арестовать.
И пока он думал об этом, сильная рука выхватила у него револьвер, и тут же двое узкоглазых мужчин отошли в сторону, и он остался один, один и без оружия.