Подтащив Захара к стене, они приподняли его, поставили, придерживая, рядом, потом дружно, под команды бригадира, приподняли его и что было сил бросили вперед, на невидимую стенку, из которой торчал большой железный крюк.
– А-а-а… – прозвучал в теплой темноте стон-выдох Захара.
– Пошли! – рявкнул на Степу бригадир, и они ощупью вышли из коптильни.
Бригадир задвинул тяжелую дверь-заслонку. Строитель, уже, казалось, тоже протрезвевший, хотел было сразу в сени, на порог и деру дать, но бригадир схватил его за плечо и толкнул в комнату. Сам тоже зашел, остановился перед печью, снял маленькую заслонку и увидел там только тлеющий жар. Рядом аккуратно лежали дрова. Бригадир стал их просовывать в печь и укладывать там поверх жара так, чтобы посильнее взялись они огнем. Вскоре пламя зашипело поднимаясь. Уже не осталось у печки дров, и тогда бригадир закрыл заслонку и обернулся к стоявшему за его спиной побледневшему строителю.
– Теперь могем идти! – сказал ему и направился в сени.
Перед самым рассветом из человеческого коровника по нужде вышел один бывший красноармеец. Свежий морозец сразу прогнал из его головы сон. Он оглянулся по одинаково серым полупрозрачным, словно покрытым туманом, сторонам. И тут нос его учуял приятный сладкодымный запах. Принюхался красноармеец, и в животе у него заурчало от воспоминания о вкусной жирной пище. А тут еще проснулся от этого растворенного в воздухе запаха его мозг, и понял он, что только из одного места может попадать в воздух этот запах – из дома-коптильни Захара. Обошел красноармеец человеческий коровник, вышел на склон, с которого даже в этот предрассветный час виден был дым, летевший из трубы стоявшего на берегу замерзшей речки домика прямо в низкое промороженное зимою небо.
Оглянулся красноармеец на спящий человеческий коровник да и пошел вниз по склону, хрустя свежим чистым снежком. И чем ближе подходил, тем чаще слюну сглатывал. Наконец поднялся на порог. Постучал. Видел же он, что за окном, закрашенным морозными узорами, тускловатый свет горит. Никто не ответил на стук, и тогда красноармеец толкнул дверь легонечко, и она открылась. Прошел в сени.
– Эй, Захар! – крикнул.
А в ответ снова ничего не услышал.
Заглянул в комнату, увидел на столе пустую бутыль и две кружки. Покачал головой.
«Что ж это они только вдвоем да вдвоем!» – подумал скорее с недоумением, чем с завистью или обидой.
Потом решил, что пошли Захар с одноруким Петром погулять по морозцу после выпивки.
Вернулся в сени, выглянул мельком на двор, однако никого там не увидел и не услышал. А становилось ему уже холодно, ведь до ветру выскакивал, а значит, и не оделся как следует, просто на белье шинель накинул, а на ноги – сапоги без портянок.
«Ну ладно, – решил наконец красноармеец. – Раз их нет, от них не убудет!»
Отпер тяжелую дверь-заслонку. Из коптильни ему в лицо сразу жар ударил обжигающий. Отскочил напуганный красноармеец. Переждал чуток, потом снова подошел к уже открытой двери-заслонке. Снова кожей лица жар ощутил, но с еще большей силой ощутил он в себе голод и, просунув лицо в коптильню, задержал его там на мгновение, проверяя свою стойкость. Было, конечно, там жарко, как в огне, но красноармеец не собирался отступать. Он открыл входные двери, впуская со двора холод, и теперь стоял как бы между холодом и жаром, все время придвигаясь поближе к открытой двери-заслонке. Наконец показалось ему, что сможет он туда пробраться. И тогда вытащил он из шинельного кармана нож-самоделку, зажал его поудобнее в руке и, набрав полную грудь прохладного воздуха, бросился в коптильню. Там уже вслепую, подгоняемый обжигающим жаром и боязнью быть пойманным вернувшимися хозяевами, нащупал он висевшее с крюка мясо и, найдя кусок поудобнее, с длинной костью, выкрутил его из сустава и потом уже своим ножом обрезал нащупанные сухожилия. Выскочил с этим куском на спасительный холод и поспешил, на ходу вгрызаясь зубами в горячее копченое мясо, вверх, на вершину холма.
До позднего зимнего рассвета было еще далеко, но свет в окошках человеческих коровников уже зажегся. Захлопали наверху двери, доярки, громко разговаривая, спешили по снегу в коровий коровник. Проснулись Новые Палестины, и жизненный шум, возникший от этого, разбудил заснувшего на снегу и чудом не замерзшего Петра. Открыл он глаза и увидел перед собой красный снег. Дотронулся рукой до разбитых губ и вдруг встревоженно оглянулся на дом, увидел настежь открытую дверь. Встал на ноги. Шатаясь, поднялся на порог, зайдя в сени, закрыл за собою дверь и удивился, как холодно было в доме. В комнате подошел к печи, снял заслонку. Там уже догорали последние головешки. Вернулся в сени, принес оттуда охапку дров, проследил, как взялись они в печи сильным шипящим пламенем. Вспомнил о Захаре, оглянулся по сторонам. Но Захара нигде не было, а самого Петра снова покидали силы, и он, опустившись на пол у печки, там же и заснул, ощущая кожею движение возвращающегося в дом тепла.
Глава 9
Время шло, а Таня Селиванова все не приезжала.
С наступлением осени пошли дожди, и природа, одуревшая от летнего солнцепека, наконец ожила. Трава и листья на деревьях налились зеленью.
В Краснореченск снова приехал ОРСовский поезд-универмаг, и каждый вечер вокруг его вагонов-отделов толпились люди. Больше всего людей было у вагона с надписью «Одежда».
Добрынин тоже подходил туда пару раз. Купил себе ботинки на зиму и в вагоне «Консервы» купил несколько банок сгущенного молока.
Жил он снова у себя в квартире, хотя и хранил в кабинете два одеяла: на всякий случай. В комнате у него теперь стояла только одна кровать – вторую, на которой спал Ваплахов, забрали школьники. Дело было в том, что Краснореченская средняя школа решила организовать музей Дмитрия Ваплахова, и уже несколько раз приходили к Добрынину пионеры и комсомольцы, просили передать им личные вещи Ваплахова. Потом стали приходить юнкоры с блокнотами, и сидели они на кухне с народным контролером допоздна. Добрынин поил их чаем и рассказывал о своем погибшем друге, а они строчили мелким почерком эти рассказы в блокноты, составляя, таким образом, героическую биографию. Несколько раз сам Добрынин ходил в школу, чтобы выступить перед детьми, и теперь на улице его часто окликали школьники, здоровались, подбегали, чтобы пожать ему руку.
Время шло. Дожди продолжались, и продолжалась жизнь, заполненная трудом и мыслями.
Если вечер выдавался тихий, Добрынин садился на кухне. Садился и читал. Или чьи-нибудь стихи из своей большой уже библиотеки, или третий том книги про Ленина.
В этот вечер он раскрыл книгу про Ленина. Так много было связано в его жизни с этим именем. С именем Ленина, или, как его называли на Севере – Эква-Пырисем. И сам он свою жизнь сравнивал с его жизнью, и свои мысли – с его мыслями. И радовался, замечая, как похожи были их мысли, но потом понимал, что его, Добрынина, мысли – это то, чему он научился от Ленина. И все равно радовался, но радовался скромно и тихо.
Дождь перестал, но воздух был пропитан влагой. Добрынин закрыл окно и перевел взгляд на шелестящие страницы книги. Полистал, отыскивая последний прочитанный им рассказ. Нашел и с трепетом перевернул страницу.
Следующий рассказ назывался «Ленин и море».
Добрынин никогда в своей жизни моря не видел и тем с большим интересом принялся за чтение.
«В редкие моменты отдыха Ленин любил приезжать на море, в маленький городок на южном берегу Крыма. Приезжал он туда без друзей и соратников и очень часто даже не предупреждал их о своем отъезде. Бывало, приедет, поселится у какой-нибудь татарки под именем Николаева или Петрова, а потом ходит-гуляет по набережной или на скамейке сидит и на море смотрит. А море каждый день разное. Ходил так Ленин, по набережной гулял и однажды, сидя в кофейне, разговорился с одним местным рыбаком. Рыбака звали Митрич, было ему уже лет семьдесят. Понравился Митричу искренний интерес собеседника к рыбацкому делу, и пообещал он Ленина с собой в море взять.
Условились они встретиться с рассветом.
Море с утра было спокойное, гладкое.
Ленин пришел первым, а потом и Митрич подошел. Лодка у Митрича была небольшая, весельная.
Выгребли они на середину моря и закинули удочки.
Митрич был рыбаком опытным, и поэтому у него сразу клев начался, хотя вроде бы и удочки одинаковыми были, и наживка.
– Почему это так, голубчик? – спрашивает удивленный Ленин. – И у тебя червяк на крючке, и у меня, а клюет только у тебя.
Усмехнулся на эти слова Митрич.
– Меня, говорит, рыба уже знает. Я, видно, и сам за все годы рыбой пропах. А ты для нее человек новый, откуда ей знать, что у тебя на уме?
Так и вышло у них. Поймал старик десять рыбин больших и ведро мелюзги, а Ленин ничего не поймал.
Вернулись они после обеда. Там же на берегу какой-то рыботорговец купил всю рыбу у Митрича за червонец. Обрадовался Митрич и решил приятного собеседника в кофейню пригласить.
Снова пришли они в кофейню на набережную, где накануне познакомились.
Только теперь уже Митрич заказывал официанту. Заказал он каждому по кофе и по заварному пирожному.
Сидели они и снова о море говорили.
Вдруг слышит Ленин: мальчишка-газетчик по набережной бежит и кричит на ходу: «"Правда"! Кому "Правду"!»
Извинился Ленин, вышел и купил газету.
Полистал, почитал «Правду» и понял, что пора назад в Кремль. Понял, что много еще дел впереди. Но перед тем как идти к татарке свои вещи собирать, вернулся он в кофейню и крепко пожал на прощанье руку Митричу. «Спасибо за науку!» – сказал и в Москву уехал».
Закрыл Добрынин книгу и задумался. Мысленно искал какой-нибудь смысл прочитанного, но что-то мешало этому поиску. Что-то отвлекало Добрынина, и он, не удержав под контролем разума поток мыслей, отпустил его. И сразу все стало ясно. Отдых – это слово, как магнит, перетянуло к себе такие, казалось, правильные целенаправленные мысли.
«…Ленин отдыхал, а я нет… и никогда на море я не был… пирожных не ел…» – Мысли Добрынина вышли полностью из-под контроля разума и плясали теперь в голове народного контролера дико и разнузданно.
Стыдно стало Добрынину за них, да и за себя. И он напрягся, пытаясь подумать о чем-нибудь другом, чтобы отвлечься от отдыха и пирожных, попробовал подумать о труде; но отдых снова перетянул мысли к себе. И тогда Добрынин задумался об урку-емце.
И все стало на свои места. И проявился у рассказа смысл, смысл-совет, смысл как руководство к действию.
«Надо показывать искренний интерес к тому, чем занимаются люди!» – сказал сам себе Добрынин.
А за окном шуршал листьями деревьев прохладный осенний дождь.
Было темно и тихо.
Глава 10
С переселением в бывшую камеру-одиночку Марка Иванова тюремная жизнь Юрца заметно улучшилась. Теперь вся плата за выступления попугая перед зэками доставалась ему одному, и он уже думал о том, чтобы научить попугая новым зэковским стихам. Припас для этого тетрадку со свеженькими творениями тюремных поэтов. Однако специально не спешил – свобода Юрцу не грозила еще лет восемь, хотя планы он на свободу уже имел. И даже знал, чем там, на этой свободе, займется. А займется он тем же самым, чем собирался заниматься до заключения: будет обучать попугая стихам и водить его по зэковским «малинам», чтобы веселить всех уголовных жителей большой страны: от шестерок до воров в законе. Воры – народ щедрый, а если им что-то понравится, наградят от души. Ну а уж попугай им точно понравится – в этом у Юрца сомнений не было. Он даже придумал сам себе новую кличку – «Попугайщик». Был уверен, что приживется она мгновенно и заменит надоевшую ему, неприятную нынешнюю кличку, принесенную в тюрьму с воли, – «Юрец-Тонкий конец». Нравилось ему, что в новой кличке явно слышится слово «пугать», оно даже громче слышится, чем «попугай»!
Пытаясь научить попугая новому репертуару, Юрец столкнулся с непредвиденными трудностями. Оказалось, что попугай не умеет читать! Это Юрец понял после зря потраченных двух часов, на протяжении которых он, зажав в правой руке лапы попугая, тыкал его бестолковой сине-зеленой головой в раскрытую в нужном месте тетрадь. Попугай смиренно закрывал глаза и терпеливо ждал, когда экзекуция закончится. Намучившись и наматерившись, Юрец сунул попугая Кузьму обратно в клетку, и тут вспомнил он, что Марк Иванов, этот артист ублюдочный, стихи попугаю вслух читал! Вот как, значит, его учить надо, – понял Юрец и огорчился. Читать он не любил ни вслух, ни молча. Но конечно, раз уж от этого не уйти, так уж лучше отложить это дело на какое-нибудь будущее, и чем более дальнее, тем лучше.
Наступила осень, но особенно это в тюрьме не почувствовалось. Зарешеченное окошко находилось высоковато, да и не было у Юрца интереса выглядывать наружу в поисках природы – определителя времени года.
Дверь в его камеру никогда не закрывалась – сохранил за ним начальник тюрьмы Крученый право на свободное шлянье по учреждению. Но осень, не та, что на воле, а другая, сентиментально-душевная, держала Юрца в камере. Словно бы чувствовал он, что отдохнуть ему надо немного. Потосковать о чем-нибудь. Вот и сидел, то на птицу придурковатую глядел злобно, то о неизвестной женщине-блондинке мечтал, для того чтобы мужчиной себя ощутить.
Однажды вечером, когда как раз он о женщине-блондинке мечтал, в дверь постучали. И Юрец сразу сел на нары, выпрямив спину, и выжидательно уставился на дверь.
Зашел Крученый. Лицо озабоченное, глаза красные.
«Чего это он не спит, гад?» – подумал Юрец, а сам улыбнулся приветливо начальнику тюрьмы – все одно легче, чем «здрасте» говорить.
– Ну? – спросил, зайдя, начальник.
– Ничего, – сказал Юрец. – Я приболел тут, так почти никуда не ходил, никого не видел.
– Приболел? Может, в санчасть тебя? – Крученый подошел ближе.
– Да не, простуда…
– Тверин умер, слышал?..
Юрец отрицательно мотнул головой.
– Не слышал… – констатировал Крученый. – Большие перемены будут…
Юрец напрягся. От перемен, особенно больших, он ничего хорошего не ждал.
Крученый застегнул на своей гимнастерке две верхних пуговицы, потянул жилистую шею, потом снова схватился руками за воротник и верхнюю пуговку расстегнул.
– Жмет, подлая, – пробормотал он.
Присел рядом с Юрцом на нары.
– Ты на волю хочешь? – спросил он, ехидно глядя прямо в маленькие звериные зрачки Юрца. – Хочешь?
Юрец осторожничал. Видел он, что Крученый находится в каком-то странном состоянии, и дерзить или говорить резко с ним сейчас было опасно.
– Ну, может, хочу, – проговорил Юрец. – Маму повидать бы…
– Врешь, – оборвал его начальник тюрьмы. – Нет у тебя мамы…
– Ну нет, – согласился Юрец, понуро опустив голову, играя теперь на жалость.
Но как и у Юрца, у Крученого жалости не было.
– Короче, хочешь на волю? – спросил снова Крученый.
– Хочу…
– Ну и иди на хер, – сорвался на грубость начальник тюрьмы. – Завтра амнистию объявляют…
– Честно? – обрадовался внезапно Юрец.
– Честное тюремное, – мрачно сказал Крученый.
Юрец скривил тонкие лисьи губы. Не понимал он: шутит Крученый или правду говорит.
– А может, останешься? – с улыбочкой спрашивал начальник тюрьмы. – Камера у тебя хорошая, жратва даром, дверь открыта…
Почувствовал вдруг Юрец, что эта амнистия от самого Крученого зависит, и поэтому тот наглеет так. Понял Юрец, что если не будет сейчас настаивать, доказывать, что хочется ему на волю, то останется здесь и дальше, до конца длинного срока.
– Я ж хочу выйти и завязать, – заговорил он миролюбиво.
– А что ж ты делать умеешь? – поинтересовался Крученый.
– Да вот хочу, как тот артист, с попугаем выступать! Тоже артистом стану… – И, увидев ехидство на припухлом краснокожем лице Крученого, спросил осторожно: – А птицу по амнистии выпустят?
– А амнистии все равно, зверь ты или птица. Выпускают по статьям, а не по морде. Выпустят птицу, ее статья подходит…
Юрец уже был почти полностью уверен, что все, о чем говорит Крученый, правда. А значит, совсем скоро он вместе с попугаем окажется на свободе. Найдут себе какую-нибудь хавыру для начала, а потом пристроятся получше. По «малинам» ездить будут на гастроли. Водка, мясо, пиво, женщина-блондинка… Все станет настоящим, и не надо будет об этом мечтать, ведь никто не мечтает о том, что у него уже есть!