Бермудский треугольник - Бондарев Юрий Васильевич 7 стр.


Таня закинула ноги на диван, одна туфля, видимо, жала ей, и она сбросила ее на пол.

– Вас это не шокирует? – спросила она, вроде досадуя на себя.

– Нет.

– Так вот, а ваша профессия – что это такое? Свет в окошке? Копаться во всяких там политических событиях, происшествиях, во всяких глупых склоках, сплетнях и мерзостях – можно сойти с ума и завизжать! Я в школе терпеть не могла всякие громкие слова!

– Нет, Танечка, я теперь не копаюсь в разных происшествиях и глупых склоках, – сказал Андрей. – Нашу газету закрыли по финансовым обстоятельствам, сотрудников отпустили в длительный отпуск. Двое уже с трудом устроились на телевидение. Некоторые собираются уехать в провинцию.

Таня соскользнула с дивана, наугад нашарила ногой туфлю, спросила быстро:

– А вы?

– Я? Меня приглашали в журнал «Мужчина и женщина» поработать у них по контракту. Недолго думал и раздумал.

– Жаль, – сказала она.

– Почему, Таня? Это же полупорнографическое издание. Нечто вроде русского «Плейбоя». Вкладывают деньги американцы.

– По-моему, это заманчиво, хотя и темный лес! А впрочем, конечно, ерунда! – поправила она себя. – Если Америка, то судя по фильмам, там только и делают, что убивают друг друга: пиф-паф, полицейские, сыщики, наркоманы… А что вы будете делать в этом своем отпуске? Искать работу?

– У меня есть немного денег – пока хватит.

Он обманывал ее, перед отпуском зарплату не выдавали три месяца, денег не было, и в последние дни он стал зарабатывать на своих стареньких «Жигулях», разъезжая по Москве, подвозя «голосующих». И всякий раз, получая деньги, испытывал отвратительное неудобство, словно бы участвовал в непотребном деле; порой от барственно кинутых ему бумажек бросало в испарину. Но успокаивался он тем, что все это временно, что если не мало-мальский заработок на машине, то придется постепенно продавать уникальную домашнюю библиотеку, связанную с мировой живописью и собранную дедом за всю его жизнь. В библиотеке, впрочем, уже стали образовываться внешне незаметные пустоты: в дни унылого безденежья были за бесценок проданы букинистам монографии с репродукциями Босха, Брейгеля и Врубеля. В этом было начало разгрома наследственного богатства, тайным изъятием, похожим на воровство, о котором еще не догадывался дед Егор Александрович, вечно занятый в своей мастерской.

– Постойте-постойте, – вздохнула Таня и нахмурилась: – А разве ваш дедушка… Ведь он академик, наверное, получает хорошую пенсию…

– Дед любит гостеприимство, друзей, публику, остались привычки от советских времен, когда его картины и скульптуры покупали все музеи за огромные деньги. Теперь – другое. А вы сами понимаете, что на академическую пенсию деда… я не могу. Ведь я, – Андрей усмехнулся, – самостоятельный человек, имеющий профессию…

Таня перебила его:

– Поэтому вы не позволите себе жить в зависимости… и так далее, и так далее, и так далее… Гордость, самолюбие и прочее, и прочее. Правда?

Он вопросительно поглядел на нее.

– Я тоже бы не смогла. Да входите же! – звонко крикнула Таня, поворачивая голову на стук в дверь, волосы ее пшеничной струей шевельнулись на щеке. – Это ты, мама? Входи, пожалуйста! Никаких секретов!

– Разумеется, – отозвался за дверью грудной голос.

В комнату вошла невысокая женщина в брючном костюме, строгое лицо, серые, как у Тани, глаза, в меру подведенные тушью, таили в себе что-то замкнуто-властное, удерживающее излишние чувства, и это внушало Андрею быть в ее присутствии официальным, что вызывало смех у Тани, сказавшей ему однажды: «Как только появляется мама, вы делаете ужасно философское и виноватое лицо, будто трусите перед грозной учительницей. И будто хотите в свое оправдание заявить: „Я все-таки мыслю – значит, существую“. Или: „Человек – это звучит гордо“. Мама действительно преподает второстепенный английский язык, как сказал Набоков, но ее строгость – выбранная роль в домашнем театре, как имеется своя роль у каждой женщины. Она хочет держать слишком увлекающегося папу в руках. И меня. Но это уже другое дело».

– Добрый день, Кира Владимировна. Простите, добрый вечер…

Андрей встал, сделал уважительный полукивок, и Таня не смогла скрыть улыбку.

– Здравствуйте, Андрей Сергеевич, вы давно у нас не были, – сказала ровным голосом Кира Владимировна и покосилась на улыбающуюся Таню с холодноватым недоумением. – Вы говорили о чем-то смешном?

– Да, да, да! – обрадовалась Таня. – Ты знаешь, мама, вот последний анекдот, который я слышала. Экзамены в институте. По коридору идет профессор по направлению к двери в аудиторию, навстречу ему студент, лодырь и лоботряс. Не доходя до дверей, профессор зверски чихает. И студент буквально кричит в надежде хоть троечку вымолить: «Будьте здоровы, господин профессор! Страшная эпидемия в Москве, не заразились ли, не дай Бог?» А профессор: «Не дождетесь, не дождетесь, молодой человек. Разрешите вашу зачетку. Двоечку заранее поставлю вам за неудачный подхалимаж».

– И что дальше? Это разве смешно? – дернула плечом Кира Владимировна. – Какой-то шалопай студент. Совсем уж глупый профессор. И первобытно нелепый разговор. Таня, не имей свойства запоминать современные пошлости, которые сочиняют на этих… как они… туковсках… тусовках.

И Кира Владимировна с многозначительным укором посмотрела на Андрея, точно он принес в дом «эту современную пошлость» и заразил Таню.

– Мамочка, дорогая, у тебя нет чувства юмора! – воскликнула Таня. – Анекдот на три с тремя минусами, но все же…

– Хорошо-хорошо. Пусть так. С пятью минусами, – снисходительно согласилась Кира Владимировна. – Но, кажется, уже сумерки, и пора зажечь свет, молодые люди.

Она включила свет, люстра засияла, вспыхнула в паркете, сумерки на улице налились темной синевой, с красноватыми кое-где квадратами окон.

– Так лучше для человечества, – сказала Кира Владимировна.

– Ты как Прометей, мама, – ответила живо Таня. – Спасибо за свет разума.

Кира Владимировна задернула штору на окне, сказала прежним голосом, без выражения:

– Прошу обедать, молодые люди. Я думаю, Андрей, что вы пообедать еще не успели.

– Да, правда, ура, пойдем обедать! Андрей, конечно, не обедал! И я тоже голодна, как беременная клопиха!

Таня соскочила с дивана и так потопала по паркету, вбивая ногу в туфлю, что Кира Владимировна прижмурилась, поднесла руки к ушам.

– Та-аня, что за крики? Где ты заимствовала странные выражения? «Беременная клопиха»? В нормальном языке что это значит?

– Мамочка, я могу и завизжать от радости! Я просто голодна!

– Завизжать? Что значат в твоем лексиконе все эти языковые нормы? – спросила Кира Владимировна в явном неудовольствии.

– Да ничего, мама, просто современные выражения! Вполне литературные. Я ведь начитанная девица. Пойдемте, пойдемте! – заторопила она Андрея, смеясь. – Чтобы жить, надо есть, чтобы есть, надо есть… нет, не так, ерунду наговорила! Чтобы есть, надо жить!

Едва перебарывая смех и одновременно стесненный официальной внешностью Киры Владимировны, ее прямой спиной, высокой, как бы надменной грудью и ее устало-строгим разговором с дочерью, Андрей предчувствовал, какая мука ожидала его за обедом под испытующе критическими взглядами Таниной матери, и отказался поспешно:

– Я совершенно сыт. Благодарю вас. Мне пора идти.

– Вы лжете, господин Демидов! – воскликнула с веселой трагичностью Таня, указывая пальцем в грудь Андрея. – Вы наверняка не ели с утра и тоже голодны, как… как…

– Не надо продолжать, – упредила Кира Владимировна с воспитанно-невыразительной едкостью. – Про клопа я уже слышала. Твое великолепное сравнение – шедевр словесности. Хоть в словарь…

– До свиданья, извините, я ухожу, – повторил Андрей, понимая, что если он допустит слабость и согласится, то придется чинно, с напряжением сидеть за столом в обществе не очень расположенной к нему Киры Владимировны, глотать без аппетита какой-нибудь вегетарианский суп, и главное, – пребывать в мучительном молчании, не решаясь вести с Таней легковесный разговор, который прохладным ветерком снимал тяжесть с души, давившую его в последние дни.

Таня проводила до дверей передней и здесь, заложив руки за спину, прислонилась спиной к вешалке и улыбнулась разочарованной улыбкой:

– Вы – несовременный парень. Хотя – нет. Вот у вас шрам на щеке. Это, наверно, в драке какой-нибудь. Правильно? Из-за роковой девицы в джинсах. Да или нет?

– Нет, – сказал Андрей. – Это родимое пятно. Но почему я – несовременный?

– Вот вы меня обманываете, это не родимое пятно, а шрам. Как будто дрались на дуэли. А несовременный молодой человек вы потому, что другой на вашем месте рассыпался бы в любезностях, поцеловал бы ручку моей родительнице, нагло бы согласился: «благодарю, я очень тронут, я с великим удовольствием, я так растроган вашим гостеприимством, что слов нет…»

– Вы хорошо изображаете демократическую мартышку, – сказал Андрей, пожимая ей руку. – Таня, я позвоню вам, если разрешите.

Она в ответ весело изобразила некую даму изящным наклоном своей прелестной золотистой головы: – В любой час дня и суток.


Он вышел в теплый августовский вечер, еще мягко овеянный ее взглядом, ее легкой улыбкой, голосом, который помогал ей преображаться в игре воображения, должно быть, преломлявшей ее жизнь, как через волшебное стекло.

«В любой час дня и суток», – вспомнил он Танину фразу, сказанную с кротостью и покорным намеком, как будто между ними что-то было тайное, любовное, что он и представить не мог.

Они встречались в четвертый раз, но все между ними оставалось так, точно он впервые видел ее.

«Прихожу к ней и превращаюсь в черт знает кого. Но ведь я здоровый парень, совсем уж не целомудренный, с накачанными бицепсами, могу ругаться матом, дать в морду, а рядом с ней превращаюсь в вату…»

После дневного дождя влажно пахло парным асфальтом. Тверской бульвар был наискось расчерчен лимонно-розовыми, дымящимися в листве, радиусами, и было пустынно, тихо на аллеях, как бывает вечером в конце лета. Но уже тянуло откуда-то сладко-тленным запахом близкой осени. Он перешел безлюдный бульвар, на другой стороне, уже освещенной фонарями, нашел свои потрепанные «Жигули», купленные дедом в середине восьмидесятых годов. Он достал ключи, обошел вокруг машину, пощелкал ногтем по металлу: «Ну и заляпали тебя, старушенция», – и, миновав лужу, открыл дверцу, боком залез на сиденье. «Какая милая, наивная, непонятная, будто не от мира сего…» – растроганно подумал он о последних словах Тани и засмеялся, откинувшись затылком на подголовник.

Было грустное чувство успокоения и уюта: он сидел в старенькой машине, в этой крошечной однокомнатной квартире, и на секунду показалось: вот оно, счастье, вот она, свобода, вот оно, состояние, когда он принадлежал самому себе: здесь он мог, дурачась, скорчить зверскую рожу, глядя в зеркальце, неестественно рявкнуть, сказать своему двойнику: «Ах, черт тебя побери, дурака этакого! Ты, осел родной, с ума сходишь?»

Некоторое время он сидел, не запуская мотор, расслабленный покоем, одиночеством, – никуда не хотелось ехать, подхватывать «голосующих», видеть чужие лица, вдыхать запах чужой одежды, чужих духов, затем с притворным равнодушием засовывать в карман чужую купюру. И всякий раз он проклинал себя непотребными словами за эти нечистоплотно прилипающие к рукам деньги, но брал их. Выхода не было. Работа в редакции приостановилась, ходили слухи, что еженедельник купил немец, владелец книжных магазинов в Мюнхене. Главный редактор вместе с членами коллегии запирался в кабинете, никого не принимал, секретарша страдальчески носила в кабинет бутылки пепси-колы, вся редакция притихла, опустела, как перед бедствием, молчали телефоны, везде царило уныние, безлюдье, лишь два-три человека сидели в тяжком безделье за столами, от нечего делать вяло копались в папках, позевывая проглядывали никому не нужные «загоны» материалов. Безвластие и отупение расползались в сиротских коридорах умершей газеты. Это было настолько неутешительно, что после объявления бессрочного отпуска Андрей перестал заезжать в еженедельник, где проработал три года. Сначала он изредка заходил в отдел ради общения с коллегами, еще не потерявшими надежду остаться в возрожденной газете. Потом пустопорожняя болтовня утратила маломальский смысл, и по вечерам стали встречаться на квартирах. Но такие встречи, безалаберные, шумные, злые, сопровождались невоздержанным питьем, громкими тостами вперемежку с бранью укороченной распохабленной гласности, хмельным возбуждением, а утром все было гнусно, постыло, раскалывалась голова, и, по совету деда, отлеживаясь в горячей ванне, он глядел в потолок на голубизну запотевшего кафеля, отчаянно ругал себя и думал: «Ослина и глупец! Кто заставлял тебя пить вчера? Кому-то хотел доказать что-то? Слава Богу, что не поехал на какую-то квартиру, куда-то к девицам».

В этом состоянии самоказни, самоуничижения он вспоминал, что ведь у него в Москве есть знакомые из другого мира, ничем не похожие на его газетных коллег. Это было семейство Ромашиных: раз вместе с дедом он был у них в гостях, а потом в осенний день рядом с внучкой уже покойного друга деда, девочкой лет пятнадцати, стоял на кладбище и видел, как слезинки скапливались на кончиках ее ресниц, и она смаргивала их, глядя на край могилы, усыпанной веточками елок. Затем он встретил ее года через два в конце зимы, в снегопад, на Кузнецком мосту. Он выходил из книжного магазина и на тротуаре едва не столкнулся с ней. Она была в пальто с полунадвинутым на пшеничные волосы капюшоном, он заметил опушенные снегом брови, вопросительный блеск глаз из-под меховой оторочки. Нет, он не узнал ее, эту «сероглазую прелестницу», как подумал он тогда, узнала она – смело остановилась перед ним, с легкой улыбкой рассматривая его: «Вы – Андрей, правда? Вы приходили к нам в гости, а последний раз мы виделись на кладбище». Он не смог вразумительно ответить ей, лишь кивнул, поражаясь знакомой незнакомке и тому, что от той школьницы, которую он встречал в доме покойного товарища деда, ничего не осталось, кроме веснушек. Это была другая Таня, показавшаяся чересчур взрослой в этой шубке с капюшоном и высоких сапожках. Оба они стояли посреди тротуара в белом водопаде снега, холодно и мягко щекотавшем лица, стояли, мешая прохожим, улыбаясь друг другу. И тогда он осторожно взял ее под руку, повел вниз к стоянке машин, чувствуя, как она своими сапожками, будто по жердочке, переступает рядом с ним проталины на тротуаре, задевая его плащ краем пальто. Он начал говорить первую пришедшую в голову чепуху, о том, что вот в марте ни с того ни с сего повалил снегопад, как в январе, а она прервала его насмешливо-весело: «Перестаньте говорить о погоде. Лучше приезжайте к нам, если вам захочется».

После встречи на Кузнецком он иногда проезжал мимо ее дома, но очертя голову зайти не решался, не находил ни серьезного повода, ни причины: мимолетное приглашение могло быть лишь словами вежливости, преодолением неловкости между когда-то знакомыми мальчиком и девочкой.

И все же летом он со смелостью знакомого решился дважды (выдерживая перерывы) заехать к Тане и каждый раз уезжал от нее несколько растерянный встречей с «девочкой не от мира сего».

Глава третья

Уже во дворе он увидел – на восьмом этаже четыре окна в мастерской деда ярко освещены, празднично горели над верхушками тополей, и подумал: у хлебосольного Егора Александровича Демидова гости, возможно, какой-то домашний прием; Андрей постоял у машины, раздумывая; не было желания встречаться с незнакомыми людьми, принимать участие в набивших оскомину разговорах о соцреализме, о современном затихшем русском искусстве и, конечно, о постмодернизме, вызывавшем раздражение.

Назад Дальше