Компромисс - Довлатов Сергей Донатович 2 стр.


Шаблинский поведает о какой-нибудь фантастической горкомовской охоте. Там будут вальдшнепы орлиных размеров, лесная избушка с финской баней, ереванский коньяк… Затем я перебью его своей излюбленной шуткой:

– А среди деревьев бегают инструкторы райкома в медвежьих шкурах…

– Завидуешь, – беззлобно ухмыльнется Шаблинский, – я же говорил – поедем…

Затем Кленский сообщит что-нибудь об ипподроме. И будут мелькать удивительные лошадиные клички: Ганнибал, Веселая Песенка, Рок-н-ролл. «Дукель его причесывает на вираже, у фаворита четыре сбоя, у меня в кармане шесть экспрессов, и в результате – столб-галоп!..»

Затем хозяйка опьянеет и выскажет то, что думает о каждом из нас. Но мы привыкли и не обижаемся. Кленскому достанется за его безвкусный галстук. Мне – за лояльность по отношению к руководству. Шаблинскому за снобизм. Выяснится, что она требовательно и пристрастно изучает все наши корреспонденции. Потом начнутся вечные журналистские разговоры, кто бездарный, кто талантливый, и довоенные пластинки, и слезы, и чудом купленная водка, и «ты меня уважаешь?» в финале. Кстати, неплохая рубрика для сатирического отдела…

В общем, так и получилось. Жарили какие-то сосиски на палочках. Вера опьянела, целовала портрет Добролюбова: «Какие были люди!..» Шаблинский рассказал какую-то пошлость о Добролюбове, я вяло опроверг. Алла врала что-то трогательное в своей неубедительности, якобы Одри Хепберн прислала ей красящий шампунь…

Потом она уединилась с Митей на кухне. А Кленский обладал поразительным методом воздействия на женщин. Метод заключался в том, что он подолгу с ними разговаривал. Причем не о себе, о них. И что бы он им ни говорил: «Вы склонны доверять людям, но в известных пределах…» – метод действовал безотказно и на учащихся ПТУ, и на циничных корреспонденток телевидения.

Мы с Шаблинским быстро наскучили друг другу. Он, не прощаясь, ушел. Вера спала. Я позвонил Марине и тоже уехал.

Алле я сказал только одну фразу: «Хотите, незаметно исчезнем?» Я всем говорю эту фразу. (Женщинам, разумеется.) Или почти всем. На всякий случай. Фраза недвусмысленная и безобидная при этом.

– Неудобно, – сказала Алла, – я же к Мите приехала…


Утром было много дел в редакции. Я готовил полосу о «народном контроле» и лечился минеральной водой. Шаблинский расшифровывал свои магнитофонные записи после конференции наставников. Появился Кленский, угрюмый, осунувшийся. Высказался загадочно и абстрактно: «Это такая же фикция, как и вся наша жизнь». В обед зазвонил телефон:

– Это Алла. Митю не видели?

– А, – говорю, – здравствуйте. Ну как?

– Гемоглобин – 200.

– Не понял.

– Что за странные вопросы: «Ну как?»… Паршиво, как же еще…

Пошел искать Кленского, но мне сказали, что он уехал в командировку. В поселке Кунгла мать-героиня родила одиннадцатое чадо. Я передал все это Алле. Алла говорит:

– Вот сволочь, и не предупредил…

Наступило молчание. Это мне не понравилось.

Я-то при чем? И полосу надо сдавать. Заголовки какие-то жуткие: «Баллада о пропавшем арифмометре»… А Митька действительно хорош, уехал и барышню не предупредил. Мне стало как-то неловко.

– Хотите, – говорю, – позавтракаем вместе?

– Да вообще позавтракать бы надо. Состояние какое-то непонятное.

Я назначил ей свидание. Затем разбросал по столу бумаги. Создал видимость труда…

Был прохладный и сумрачный майский день. Над витринами кафе хлопали полотняные тенты. Алла пришла в громадном коленкоровом сомбреро. Она им явно гордилась. Я с тоской огляделся. Не хватало еще, чтобы меня видели с этим сомбреро Маринины подруги. Поля его задевали водосточные трубы. В кафе выяснилось, что оно ловко складывается. Мы съели какие-то биточки, выпили чаю с пирожными. Она держалась так, словно у нее могли быть претензии ко мне. Я спросил:

– У вас, наверное, каникулы?

– Да, – говорит, – «римские каникулы».

– Действительно, принцесса среди журналистов. Как вас мама отпустила?

– А чего?

– Незнакомый город, соблазны…

– Встречаются две мамаши: «Как же ты дочку-то отпустила?» – «А чего беспокоиться? Она с девяти лет под надзором милиции…»

Я вежливо засмеялся. Подозвал официанта. Мы расплатились, вышли. Я говорю:

– Ну-с, был счастлив лицезреть вас, мадам.

– Чао, Джонни! – сказала Алла.

– Тогда уж не Джонни, а Джованни.

– Гуд бай, Джованни!

И она ушла в громадной коленкоровой шляпе, тоненькая, этакая сыроежка. А я поспешил в редакцию. Оказывается, меня уже разыскивал секретарь. К шести часам полоса была готова.

Вечером я сидел в театре. Давали «Колокол» по Хемингуэю. Спектакль ужасный, помесь «Великолепной семерки» с «Молодой гвардией». Во втором акте, например, Роберт Джордан побрился кинжалом. Кстати, на нем были польские джинсы. В точности как у меня.

В конце спектакля началась такая жуткая пальба, что я ушел, не дожидаясь оваций. Город у нас добродушный, все спектакли кончаются бурными аплодисментами…

Рано утром я пришел в контору. Мне была заказана положительная рецензия. Мертвея от табака и кофе, начал писать:

«Произведения Хемингуэя не сценичны. Единственная драма этого автора не имела театральной биографии, оставаясь „повестью в диалогах”. Она хорошо читается, подчеркивал автор. Бесчисленные попытки Голливуда экранизировать…»

Тут позвонила Вера. Я говорю:

– Ей-богу, занят! В чем дело?

– Поднимись на минутку.

– Что такое?

– Да поднимись ты на минутку!

– А, черт…

Вера ждала меня на площадке. Раскрасневшаяся, нервная, печальная.

– Ты понимаешь, ей деньги нужны.

Я не понял. Вернее – понял, но сказал:

– Не понимаю.

– Алке деньги нужны. Ей улететь не на что.

– Вера, ты меня знаешь, но до четырнадцатого это исключено. А сколько надо?

– Хотя бы тридцать.

– Совершенно исключено. Гонораров у меня в апреле никаких… В кассу семьдесят пять… За телевизор до сих пор не расплатился… А потом, я не совсем… Минуточку, а Кленский? Ведь это же его кадр…

– Куда-то уехал.

– Он скоро вернется.

– Ты понимаешь, будет катастрофа. Звонил ее жених из Саратова…

– Из Двинска, – сказал я.

– Из Саратова, это не важно… Сказал, что повесится, если она не вернется. Алка с февраля так путешествует.

– Так и приехал бы за ней.

– У него экзамен в понедельник.

– Замечательно, – говорю, – повеситься он может, а экзамен игнорировать не может…

– Он плакал, натурально плакал…

– Да нет у меня тридцати рублей! И потом как-то странно, ей-богу… А главное – нету!

Самое интересное, что я говорил правду.

– А если у кого-нибудь занять? – говорит Вера.

– Почему, собственно, надо занимать? Это девушка Кленского. Пусть он и беспокоится.

– Может, у Шаблинского спросить?

Пошли к Шаблинскому. Тот даже возмутился:

– У меня было восемь рублей, я их по-джентльменски отстегнул. Сам хочу у кого-нибудь двинуть. Дождитесь Митьку, и пусть он башляет это дело. Слушайте, я хохму придумал: «Все люди делятся на большевиков и башлевиков…»

– Ладно, – сказала Вера, – что-нибудь придумаю.

И пошла к дверям.

– Слушай, – говорю, – если не придумаешь, звони…

– Ладно.

– Можно вот что сделать. Можно взять у нее интервью.

– Это еще зачем?

– Под рубрикой – «Гости Таллинна». Студентка изучает готическую архитектуру. Не расстается с томиком Блока. Кормит белок в парке… Заплатят ей рублей двадцать, а может, и четвертак…

– Серж, постарайся!

– Ладно…


Тут меня вызвали к редактору. Генрих Францевич сидел в просторном кабинете у окна. Радиола и телевизор бездействовали. Усложненный телефон с белыми клавишами молчал.

– Садитесь, – произнес редактор, – есть ответственное задание. В нашей газете слабо представлена моральная тема. Выбор самый широкий. Злостные алиментщики, протекционизм, государственное хищение… Я на вас рассчитываю. Пойдите в народный суд, в ГАИ…

– Что-нибудь придумаю.

– Действуйте, – сказал редактор, – моральная тема – это очень важно…

– О'кей, – говорю.

– И помните: открытый редакционный конкурс – продолжается. Лучшие материалы будут удостоены денежных премий. А победитель отправится в ГДР…

– Добровольно? – спросил я.

– То есть?

– Меня даже в Болгарию не пустили. Я документы весной подавал.

– Пить надо меньше, – сказал Туронок.

– Ладно, – говорю, – мне и здесь неплохо…

В тот день было еще много забот, конфликтов, споров, нерешенных проблем. Я побывал на двух совещаниях. Ответил на четыре письма. Раз двадцать говорил по телефону. Пил коктейли, обнимал Марину…

Все шло нормально.

А день вчерашний – куда он подевался? И если забыт, то что же вынудило меня шесть лет спустя написать: «В этой повести нет ангелов и нет злодеев… Нет грешников и праведников нет…»?

И вообще, что мы за люди такие?

Компромисс четвертый

(«Вечерний Таллинн». Октябрь. 1974 г.)

«ЭСТОНСКИЙ БУКВАРЬ

У опушки в день ненастныйПовстречали зверя.Мы ему сказали: „Здравствуй!”Зверь ответил: „Тере!”И сейчас же ясный лучПоявился из-за туч…»

«Вечерний Таллинн» издается на русском языке. И вот мы придумали новую рубрику – «Эстонский букварь». Для малолетних русских читателей. Я готовил первый выпуск. Написал довольно милые стишки. Штук восемь. Универсальный журналист, я ими тайно гордился.

Звонит инструктор ЦК Ваня Труль:

– Кто написал эту шовинистическую басню?

– Почему – шовинистическую?

– Значит, ты написал?

– Я. А в чем дело?

– Там фигурирует зверь.

– Ну.

– Это что же получается? Выходит, эстонец – зверь? Я – зверь? Я, инструктор Центрального Комитета партии, – зверь?!

– Это же сказка, условность. Там есть иллюстрация. Ребятишки повстречали медведя. У медведя доброе, симпатичное лицо. Он положительный…

– Зачем он говорит по-эстонски? Пусть говорит на языке одной из капиталистических стран.

– Не понял.

– Да что тебе объяснять! Не созрел ты для партийной газеты, не созрел…

Час спустя заглянул редактор:

– Жюри штрафует вас на два очка.

– Какое еще жюри?

– Вы забыли, что продолжается конкурс. Авторы хороших материалов будут премированы. Лучший из лучших удостоится поездки на Запад, в ГДР.

– Логично. А худший из худших – на Восток?

– Что вы этим хотите сказать?

– Ничего. Я пошутил. Разве ГДР – это Запад?

– А что же это, по-вашему?

– Вот Япония – это Запад!

– Что?! – испуганно вскричал Туронок.

– В идейном смысле, – добавил я.

Тень безграничной усталости омрачила лицо редактора.

– Довлатов, – произнес он, – с вами невозможно разговаривать! Запомните, мое терпение имеет пределы…

Компромисс пятый

(«Советская Эстония». Ноябрь. 1975 г.)

«ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ. Ежегодный праздник – День освобождения – широко отмечается в республике. Фабрики и заводы, колхозы и машинно-тракторные станции рапортуют государству о достигнутых высоких показателях.

И еще один необычный рубеж преодолен в эти дни. Население эстонской столицы достигло 400 000 человек. В таллиннской больнице № 4 у Майи и Григория Кузиных родился долгожданный первенец. Ему-то и суждено было оказаться 400 000-м жителем города.

– Спортсменом будет, – улыбается главный врач Михкелъ Теппе.

Счастливый отец неловко прячет грубые мозолистые руки.

– Назовем сына Лембитом, – говорит он, – пусть растет богатырем!..

К счастливым родителям обращается известный таллиннский поэт – Борис Штейн:

На фабриках, в жерлах забоев,На дальних планетах иных —Четыреста тысяч героев,И первенец твой среди них…

Хочется вспомнить слова Гете:

«Рождается человек – рождается целый мир!»[1]

Не знаю, кем ты станешь. Лембит?! Токарем или шахтером. офицером или ученым. Ясно одно – родился Человек! Человек, обреченный на счастье!..»

Таллинн – город маленький, интимный. Встречаешь на улице знакомого и слышишь: «Привет, а я тебя ищу…» Как будто дело происходит в учрежденческой столовой…

Короче, я поразился, узнав, сколько в Таллинне жителей.

Было так. Редактор Туронок вызвал меня и говорит:

– Есть конструктивная идея. Может получиться эффектный репортаж. Обсудим детали. Только не грубите…

– Чего грубить?.. Это бесполезно…

– Вы, собственно, уже нагрубили, – помрачнел Туронок, – вы беспрерывно грубите, Довлатов. Вы грубите даже на общих собраниях. Вы не грубите, только когда подолгу отсутствуете… Думаете, я такой уж серый? Одни газеты читаю? Зайдите как-нибудь. Посмотрите, какая у меня библиотека. Есть, между прочим, дореволюционные издания…

– Зачем, – спрашиваю, – вызывали?

Туронок помолчал. Резко выпрямился, как бы меняя лирическую позицию на деловую. Заговорил уверенно и внятно:

– Через неделю – годовщина освобождения Таллинна. Эта дата будет широко отмечаться. На страницах газеты в том числе. Предусмотрены различные аспекты – хозяйственный, культурный, бытовой… Материалы готовят все отделы редакции. Есть задание и для вас. А именно. По данным статистического бюро, в городе около четырехсот тысяч жителей. Цифра эта до некоторой степени условна. Несколько условна и сама черта города. Так вот. Мы посовещались и решили. Четырехсоттысячный житель Таллинна должен родиться в канун юбилея.

– Что-то я не совсем понимаю.

– Идете в родильный дом. Дожидаетесь первого новорожденного. Записываете параметры. Опрашиваете счастливых родителей. Врача, который принимал роды. Естественно, делаете снимки. Репортаж идет в юбилейный номер. Гонорар (вам, я знаю, это не безразлично) двойной.

– С этого бы и начинали.

– Меркантилизм – одна из ваших неприятных черт, – сказал Туронок.

– Долги, – говорю, – алименты…

– Пьете много.

– И это бывает.

– Короче. Общий смысл таков. Родился счастливый человек. Я бы даже так выразился – человек, обреченный на счастье!

Эта глупая фраза так понравилась редактору, что он выкрикнул ее дважды.

– Человек, обреченный на счастье! По-моему, неплохо. Может, попробовать в качестве заголовка? «Человек, обреченный на счастье»…

– Там видно будет, – говорю.

– И запомните, – Туронок встал, кончая разговор, – младенец должен быть публикабельным.

– То есть?

– То есть полноценным. Ничего ущербного, мрачного. Никаких кесаревых сечений. Никаких матерей-одиночек. Полный комплект родителей. Здоровый, социально полноценный мальчик.

– Обязательно – мальчик?

– Да, мальчик как-то символичнее.

– Генрих Францевич, что касается снимков… Учтите, новорожденные бывают так себе…

– Выберите лучшего. Подождите, время есть.

– Месяца четыре ждать придется. Раньше он вряд ли на человека будет похож. А кому и пятидесяти лет мало…

– Слушайте, – рассердился Туронок, – не занимайтесь демагогией! Вам дано задание. Материал должен быть готов к среде. Вы профессиональный журналист… Зачем мы теряем время?..

И правда, думаю, зачем?..


Спустился в бар, заказал джина. Вижу, сидит не очень трезвый фотокорреспондент Жбанков. Я помахал ему рукой. Он пересел ко мне с фужером водки. Отломил половину моего бутерброда.

– Шел бы ты домой, – говорю, – в конторе полно начальства…

Жбанков опрокинул фужер и сказал:

– Я, понимаешь, натурально осрамился. Видел мой снимок к Фединому очерку?

– Я газет не читаю.

– У Феди был очерк в «Молодежке». Вернее, зарисовка. «Трое против шторма». Про водолазов. Как они ищут, понимаешь, затонувший ценный груз. К тому же шторм надвигается. Ну, и мой снимок. Два мужика сидят на бревне. И шланг из воды торчит. То есть ихний подельник на дне шурует. Я, натурально, отснял, пристегнул шестерик и забыл про это дело. Иду как-то в порт, люди смеются. В чем дело, понимаешь? И выясняется такая история. Есть там начальник вспомогательного цеха – Мироненко. Как-то раз вышел из столовой, закурил у третьего причала. То, се. Бросил сигарету. Харкнул, извини за выражение. И начисто выплюнул челюсть. Вставную, естественно. А там у него золота колов на восемьсот с довеском. Он бежит к водолазам: «Мужики, выручайте!» Те с ходу врубились: «После работы найдем». – «В долгу не останусь». – «С тебя по бутылке на рыло». – «Об чем разговор»… Кончили работу, стали шуровать. А тут Федька идет с задания. Видит, такое дело. Чем, мол, занимаетесь? Строку, понимаешь, гонит. А мужикам вроде бы неловко. Хуё моё, отвечают, затонул ценный груз. А Федя без понятия: «Тебя как зовут? Тебя как зовут?»… Мужики отвечают как положено. «Чем увлекаетесь в редкие минуты досуга?»… Музыкой, отвечают, живописью… «А почему так поздно на работе?»… Шторм, говорят, надвигается, спешим… Федя звонит мне в редакцию. Я приехал, отснял, не вникая… Главное, бассейн-то внутренний, искусственный. Там и шторма быть не может…

Назад Дальше