«Сегодня я в первый раз увидел Муру. Она зашла в посольство… Руссейшая из русских, к мелочам жизни она относится с пренебрежением и со стойкостью, которая есть доказательство полного отсутствия всякого страха».
Забавно, как ошибся Локкарт насчет Муры – ошибся сразу и на всю жизнь. Она вовсе не была «руссейшей из русских» – она себя гордо называла потом «наименее русской из всех русских» (словно в пику Екатерине Великой, которую, как известно, даже враги звали самой русской из всех русских). Локкарт, кстати, сам не заметил, как опроверг свое умозаключение, потому что через несколько строк он описывает не что иное, как духовный, с позволения сказать, космополитизм Муры:
«Ее жизнеспособность, быть может, связанная с ее железным здоровьем, была невероятна и заряжала всех, с кем она общалась. Ее жизнь, ее мир были там, где были люди, ей дорогие, и ее жизненная философия сделала ее хозяйкой своей собственной судьбы. Она была аристократкой. Она могла бы быть и коммунисткой. Она никогда бы не могла быть мещанкой. В эти первые дни наших встреч в Петербурге я был слишком занят и озабочен своей собственной персоной, чтобы уделить ей больше внимания. Я видел в ней женщину большого очарования, чей разговор мог озарить мой день».
Ну, может быть, в первое время возобновления знакомства Локкарт и в самом деле видел в ней женщину, чей разговор мог озарить его день. Однако очень скоро молчание с ней стало озарять его ночи – между этими двумя вспыхнула любовь, которую совершенно нельзя назвать иначе, как безумной и по силе этой страсти, и по ее, мягко говоря, неуместности.
Впрочем, не зря говорят, что любовь приходит из тьмы, как враг…
В начале 1918 года столица России перебралась в Москву, а стало быть, в Москву перебазировалось и английское консульство – вернее, то, что от него осталось. Локкарт уехал, взяв с Муры слово, что скоро приедет в Москву и она. Брюс вообще не понимал, что задерживает ее в Петербурге, где ей негде жить, нечего есть, однако она сказала, что у нее появилась возможность узнать кое-что о судьбе детей. Хоть сам Брюс был совершенно равнодушен к судьбе своего сына (с другой стороны, что уж так сильно беспокоиться о нем, оставшемся в преблагополучной Англии?), но материнские чувства возлюбленной он понять мог вполне и уехал, ни в чем дурном ее не подозревая. А между тем это был первый – но не последний, отнюдь не последний! – раз, когда она воспользовалась детьми (по сути дела, брошенными ею) как предлогом прикрыть другие, менее благовидные причины своего отсутствия, и ее «забота о детях», «поездки к детям» будут постоянно отравлять жизнь и Локкарту, и Горькому, и Уэллсу.
Однако на сей раз Мура не солгала. Она действительно узнала кое-что о детях – а именно, что они здоровы, находятся на попечении Мисси и живут щедротами ревельских Бенкендорфов. Сведения были получены на улице Гороховой из самых достоверных источников.
О нет, там обитал не какой-нибудь старинный Мурин знакомый или заезжий ревельский гость! Название этой улицы в описываемое время было притчей во языцех, потому что на Гороховой располагалась петроградская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, проще – Чрезычайка, еще проще – Чека, и именно туда Мария Игнатьевна Закревская-Бенкендорф была вызвана однажды.
Принимал ее человек по имени Яков Христофорович Петерс, тридцатидвухлетний заместитель Дзержинского. Он пригласил Муру сесть, уставился скучным взором в ее красивое, испуганное лицо, потом сказал:
– Посмотрите-ка вот это, – и выложил перед ней на стол пачку фотографий.
Лишь взглянув на первый снимок, Мура немедленно лишилась чувств и свалилась бы на пол, когда бы Петерс не оказался достаточно проворен и не подхватил ее за плечи.
Рядом стоял графин с водой – Петерс весь его вылил на голову Муры, чтобы привести ее в чувство как можно скорей, так что, придя в себя, она вынуждена была первым делом попросить полотенце, чтобы вытереть голову. На счастье, в то время дамы не злоупотребляли косметикой, а Мура так ею и вовсе не пользовалась по молодости лет и за неимением оной.
Вытирая мокрые волосы и подавляя тошноту – от недоедания, от слабости, от потрясения, – она исподтишка косилась на фотографии, сложенные стопкой на краю стола. Да уж, от них немудрено было не только в обморок упасть, но и от разрыва сердца умереть. Ведь это были снимки ее и Брюса Локкарта – в объятиях друг друга, в минуты любви, в постели.
Наверное, фотоаппарат был спрятан в его спальне, размышляла Мура. И, уж само собой разумеется, спрятал его там не Брюс… А кто? В здании консульства была русская прислуга: наверняка кто-то из горничных работал на Чеку. Но, так или иначе, теперь для англичан опасности нет: весь штат обслуживающего персонала остался в Питере, в Москве вряд ли наберут много других людей, ведь из всех работников консульства остались только двое: Локкарт да Хикс, ну, еще шифровальщики да телеграфист…
Мура размышляла об этом, как о чем-то жизненно важном, а меж тем куда важнее было другое: зачем Петерс показал ей эти фотографии? Чтобы уличить в связи с англичанином? Но что же в этом предосудительного, ведь Локкарт не враг новой власти, он даже знаком с этим латышом-чекистом, с его скуластым, не то привлекательным, не то отталкивающим (сразу и не поймешь!) лицом, со слишком длинными, каштановыми, зачесанными назад, как у поэта, волосами, с маленьким, напряженно стиснутым ртом… Или у Петерса какие-то другие намерения? Но почему он молчит?!
Муру трясло, но она надеялась, что чекист решит, будто это дрожь от озноба.
Наконец Петерс заговорил.
– Скажите, это правда, что графиня Закревская была вашей прабабкой? – спросил он.
Мура от изумления чуть не выронила полотенце. Через минуту она припомнила, что Локкарт упоминал: этот латыш недурно образован, отлично говорит по-английски (он был женат на англичанке, с которой познакомился, когда был в эмиграции в Лондоне, еще в 1908-1910 годах) и известен не только своими налетами на банки, но и тем, что пописывал довольно вразумительные стишата. Наверное, он их не только пописывал, но и почитывал, коли наслышан об Аграфене Закревской, некогда воспетой Пушкиным?
Петерс процитировал это не без приятности и выжидательно уставился на Муру. А она и сама точно не знала, была ли их семья в родстве с пушкинскими Закревскими. Пожалуй, нет. Очень жаль, что нет! Бог бы с ним, с генерал-адъютантом Арсением Андреевичем Закревским, он мало волновал Муру, а вот Аграфена Федоровна, которую Пушкин называл «медной Венерой» и по которой сходил с ума Евгений Баратынский, оказалась бы для нее о-очень подходящей прабабкой.
Впрочем, Мура не стала посвящать Петерса в свои сомнения, а просто ответила ничтоже сумняшеся: да. И тут же струхнула: говорят, в Чеке все про всех знают – ну как Петерсу доподлинно известно, что те Закревские – другие? И Бенкендорфы, если на то пошло, тоже другие, не имеющие никакого отношения к Александру Христофоровичу, придворному Александра и Николая Первых…
– А впрочем, это не суть важно, – отмахнулся Петерс. – Гораздо важнее другое. У вас в Ревеле дети, я не ошибаюсь?
Мура кивнула, снова начиная дрожать. И опять принялась мусолить полотенцем уже почти просохшие волосы.
Петерс ухмыльнулся, понимая ее ненужную суетливость.
– Они… здоровы? – наконец-то решилась спросить Мура. – С ними все хорошо?
– Насколько мне известно, пока – да, – кивнул Петерс. – Однако как будут обстоять дела дальше, будет зависеть только от вас, графиня.
Мура испуганно моргнула при звуке этого титула, и тогда Петерс уже без улыбки, глядя прямо в глаза Муры своими жутковатыми, слишком светлыми «чухонскими» глазами (Мура с ужасом вспомнила, что именно такие, почти бесцветные глаза были у ее мужа, Ивана Бенкендорфа), суховато сообщил, что судьба детей напрямую зависит от поведения их матери, которая пока что показала себя особой легкомысленной, однако у нее есть некоторая надежда исправиться. Судя по этим фотографиям (Петерс похлопал ладонью по пачке ужасных снимков), она, «графиня Закревская», находится в совершенно доверительных отношениях с английским консулом. И это очень хорошо, потому что отношения с Англией обостряются, как и со всем империалистическим миром, положение представителя Советской России в Лондоне Литвинова ненадежно, есть основания беспокоиться за его свободу и даже, возможно, за жизнь, так что Чека нуждается в любых сведениях, которые можно будет получить о намерениях и действиях английского консула и его окружения. В этом Чека рассчитывает на «графиню Закревскую». И пусть она не беспокоится: ей гарантируется полная конфиденциальность. Разумеется, она и сама должна быть осторожна и соблюдать полную секретность имевшего место быть здесь разговора: это прежде всего в ее собственных интересах.
– Как это там, у вашего Пушкина? – спросил Петерс, словно Пушкин тоже был родственником Муры, и процитировал из другого стихотворения, хотя и не слишком-то к месту:
Твоих признаний, жалоб нежныхЛовлю я жадноНо прекрати свои рассказы,Таи, таи свои мечты:Боюсь их пламенной заразы,Боюсь узнать, что знала ты!Может, цитата была и не к месту, зато к теме. И Петерс так выразительно выделил голосом последнюю строфу, что не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться о ее смысле.
Так состоялась вербовка Марии Закревской-Бенкендорф в осведомительницы. Разумеется, она ни слова не сказала об этом Локкарту, когда приехала к нему в Москву, сообщила лишь одно: она узнала, что дети живы и здоровы. Дай бог, чтобы так было и впредь.
К слову сказать, Мура вполне следовала совету Петерса (или все же Пушкина): «Таи, таи свои мечты…» Она очень тщательно заметала все следы, которые могли привести к ее связям с Чекой. И хотя благодаря событиям, которые будут описаны далее, связи эти просто-таки били по глазам, Мура путала след как могла. К примеру, она впоследствии рассказывала своему биографу Нине Берберовой, что фотографии были предъявлены ей Петерсом уже в Москве, во время ареста англичан и Муры вместе с ними. Но, окажись это так, компромат не имел бы для нее такого убийственного значения, ибо их с Локкартом отношения были уже общеизвестны, это во-первых, а во-вторых, Локкарт был обречен через несколько дней на высылку из России, и вербовать Муру в качестве осведомителя о действиях англичан не имело никакого смысла. Зато сейчас, когда от ее поведения зависела жизнь Павла и Тани…
Спустя несколько месяцев Брюс Локкарт оказался по делам в приемной наркоминдела Чичерина и, ожидая, пока его вызовут в кабинет, вдруг увидел некоего германского дипломата. Разумеется, Локкарт насторожился: ведь его страна была в состоянии войны с Германией. Однако этот человек посматривал на него отнюдь не враждебно, а с явным интересом. Они, конечно, не обменялись и словом, но на другой день Локкарта остановил на улице сотрудник шведского посольства (шведы были нейтралы, а значит, сохраняли добрые отношения с обеими воюющими сторонами) и сказал, что из германского посольства просили передать следующее: шифр англичан, то есть тот, которым Локкарт кодирует свои донесения, отправляемые в Лондон, известен большевикам самое малое как два месяца.
Вспомнив, что и о чем он сообщал Ллойд-Джорджу [3] за последних два месяца, Локкарт едва не рухнул тут же, на улице, к ногам шведа-доброжелателя. Он не хотел, не мог поверить! Ведь шифр хранился в его столе под замком, Локкарт никогда не расставался с ключом, в квартире практически не бывало посторонних, а если кто-то приходил, то Мура и Хикс (они жили втроем в одной квартире) не спускали с них глаз. Прислуга была пока вне подозрений… Неужели все же кто-то из слуг?!
Примечания
1
Раньше так назывался Таллин.
2
Так раньше называлась Эстония.
3
Премьер-министр Англии в описываемое время.