Паула сначала смотрела на работниц, с недоумением покачивая головой. Ей было странно, что они могли так забавляться пустяками. Правда, когда она была ребенком, то иногда смеялась без причины, а эти взрослые девушки по своему невежеству и ограниченности были, пожалуй, не умнее детей. Их мир заключался в стенах хозяйского дома, они жили исключительно настоящей минутой, совершенно как пятилетние девочки, так что им было вполне естественно проявлять ребяческую наивность.
«Бедняжки привыкли к своей неволе и к тяжелому труду, – подумала Паула, – вот почему они так беззаботны к концу своего трудового дня. Мне, право, можно позавидовать несчастным рабыням! Будь это позволительно, я вмешалась бы в их толпу, чтобы повеселиться, как дитя».
Наконец карикатура надзирателя была готова, и тут одна толстая девушка маленького роста залилась таким хохотом, что Паула, несмотря на свое горе, не могла удержаться от смеха – до того заразительно было общее веселье. Печаль и унижения были забыты. Несколько минут она не помнила ничего, не переставая смеяться от всей души, как свойственно всякому молодому и здоровому человеку. Ах как было отрадно забыться таким образом хоть раз в жизни! Бедная сирота сознавала это и все еще смеялась, как вдруг к толпе работниц подошла рабыня, сидевшая до тех пор в сторонке. Она крикнула что-то непонятное для Паулы, причем остальные расхохотались еще громче.
Стройная фигура молчаливой девушки освещалась теперь пламенем костра. Паула никогда раньше не видела ее, а между тем эта невольница была несравненно красивее других; но она показалась Пауле очень грустной. Племянница мукаукаса подумала, что у нее болят зубы, потому что голова ее была повязана платком, концы которого сходились на темени. Густые белокурые волосы невольницы падали на плечи. При взгляде на нее Паула опомнилась и перестала смеяться; но прочие девушки по-прежнему предавались веселости, хотя их смех звучал теперь не так беззаботно и задушевно, как вначале. Хорошенькая рабыня с подвязанной головой принадлежала также к числу работниц при ткацкой, но поступила сюда недавно; прежде она долгое время занималась рукоделием под надзором двух пожилых вдов. Один из военных отрядов императора Ираклия после победы над Хосровом II[25] взял в плен ее мать. Девушка была в то время грудным ребенком, и обеих пленниц привезли из Персии в Александрию, где они были куплены управителем мукаукаса Георгия.
Персиянка зачахла в неволе и умерла, оставив сиротой тринадцатилетнюю дочь. Молоденькая девушка пышно расцвела в шестнадцать лет, отличаясь ослепительной белизной кожи и золотистыми кудрями, которые даже в настоящую минуту удивительно блестели при свете костра. Орион влюбился в нее и вздумал овладеть ею. Бесчестные люди из числа рабов и чиновников его отца поспешили выслужиться перед молодым человеком. Невольницу перевезли на дачу мукаукаса по ту сторону Нила, где Орион мог свободно навещать ее. Неопытная, беззащитная девушка не могла устоять против соблазна. Вскоре она, конечно, наскучила Ориону, он покинул ее и отправился в Константинополь, не заботясь о дальнейшей участи бедной рабыни.
После отъезда сына Нефорис узнала о случившемся и приказала старшему надзирателю за невольниками примерно наказать несчастную, чтобы она не могла больше «губить мужчин своей красотой»; жестокий надсмотрщик буквально исполнил волю госпожи, распорядившись, по старинному обычаю, обрезать девушке оба уха. После такой бесчеловечной расправы на нее нашло тихое помешательство. Напрасно церковные экзорцисты[26] и другие заклинатели духов старались изгнать из больной демонов безумия; она осталась такой, как прежде: добрым, ласковым существом, была тиха и прилежна в работе как под надзором двух старых рабынь, так и в общих мастерских. Ее помешательство обнаруживалось только в часы досуга, и тогда другие работницы любили потешаться над полоумной.
Теперь они притащили Мандану к огню, после чего с притворным почтением стали просить ее сесть на пустую бочку из-под краски, которую называли троном, так как безумная постоянно воображала себя супругой мукаукаса Георгия.
Каждая из девушек подходила к ней, с почтением прося о какой-нибудь милости или осведомляясь о здоровье ее мужа и о положении дел в имениях. До сих пор молодые невольницы при всей своей невежественности щадили больную изуродованную подругу, никогда не произнося в ее присутствии имени Ориона. Но сегодня одна негритянка, отличавшаяся бессердечием, сухая и некрасивая, подошла к Мандане и спросила с отвратительной гримасой:
– А как поживает твой сынок Орион, скажи нам, повелительница?
Безумная нисколько не изменилась в лице при этом вопросе и совершенно серьезно отвечала:
– Я женила его на дочери константинопольского императора.
– Вот как! – воскликнула черная невольница. – Какая прекрасная партия! Но знаешь ли ты, что молодой господин вернулся сюда? Он, вероятно, привез с собой царевну, так что нам предстоит увидеть коронованных особ в пурпурных мантиях!
Больная вспыхнула, хватаясь в испуге за платок, которым были повязаны ее изуродованные уши, и спросила:
– Неужели это правда? Неужели он вернулся?
– Вернулся, но совсем недавно, – утешала Мандану другая добродушная невольница.
– Не верь ей! – перебила негритянка. – Вчера вечером, если хочешь знать, он катался по Нилу с высокой дамаскинкой. Мой брат, лодочник, был одним из гребцов и говорил, что молодой господин не отходил от своей двоюродной сестры и они оба…
– Ты говоришь о моем супруге, великом мукаукасе? – спросила Мандана, стремясь собраться с мыслями.
– Нет, о твоем сыне Орионе, женатом на дочери императора, – со смехом отвечала безжалостная девушка.
Безумная поднялась с места, обводя всех блуждающим взглядом, и повторила в смущении, как будто не вполне понимая смысл сказанных слов:
– Орион? Красавец Орион?
– Ну да, твой любимый сынок! – крикнула мучительница так резко, как будто говорила с глухой.
Тут с безобидной девушкой произошла резкая перемена. Одной рукой она схватилась за свое ухо, а другой звонко ударила негритянку по толстым губам, вскрикнув при этом пронзительным голосом:
– Ты говоришь: мой сын, мой сын Орион? Как будто вы не знаете!.. Ведь он был моим возлюбленным, и за это меня схватили, связали, изуродовали… Однако я его не люблю, и если бы могла… мне хотелось бы…
Она сжала кулаки, заскрипела белыми зубами и продолжала хриплым голосом:
– Где он? Почему вы не хотите сказать мне?.. Но погодите! Ведь я умна и сумею сама найти его! Он у вас спрятан здесь… Где же именно? Орион, Орион, где ты?
Мандана вскочила с места и принялась метаться по сараю, сдвигая крышки с бочек, наполненных краской, и при общем хохоте заглядывая в каждую из них, как будто в надежде найти там молодого человека. Большинство девушек смеялись, но другим стало совестно издеваться над несчастной, ее болезненный вопль задел их за живое, они поспешили отойти в сторону и опять разделились на группы, готовясь начать новую игру, как вдруг между ними показалась невысокая женщина, опрятно одетая и с добродушным лицом.
– Будет вам хохотать! – воскликнула она, хлопая в ладоши. – Пора спать, мои пчелки! Не успеете оглянуться, как наступит утро, и придет время приниматься за работу. Ну, что разбежались в разные стороны? Скоро ли вы соберетесь на покой, ночные птицы? Помните, едва взойдет солнышко, как мы застучим ткацкими станками. Ну, готовы ли вы?
Девушки отличались послушанием; а пока они проходили мимо своей надзирательницы в общие спальни, Перпетуя насторожила уши: от шалаша с водоносами до нее долетел своеобразный продолжительный, но не особенно громкий оклик: «опойо!» Кормилица хорошо помнила этот условный сигнал. Префект Фома имел привычку созывать таким образом своих домашних, рассеянных по саду его великолепной виллы в Ливанских горах. В настоящее время точно так же окликала свою кормилицу Паула, когда не хотела быть замеченной посторонними.
Перпетуя озабоченно покачала головой. Какая причина заставила ее милое дитя явиться к ней так поздно? Вероятно, случилось что-нибудь особенное. И находчивая кормилица воскликнула:
– Торопитесь, девушки!.. Пора спать! Опойо! Не толкайтесь! Все ли в сборе, опойо! – Паула поняла в свою очередь, что ее услышали.
Кормилица прошла за рабынями в ткацкую и, убедившись, что они все налицо, кроме больной Манданы, осведомилась о ней. Все отвечали, что сию минуту видели ее в сарае. Тогда надзирательница пожелала девушкам спокойной ночи и удалилась как будто на поиски персиянки.
VII
Паула вошла в комнату кормилицы, которая также вернулась домой, поискав безумную Мандану и не без некоторого колебания оставив ее на произвол судьбы.
Комната Перпетуи освещалась ярко вычищенной медной лампой; здесь все было уютно и блестело чистотой, так как хозяйка любила строгий порядок и аккуратность в своих занятиях, в одежде и обстановке. Постель кормилицы была завешана белой кисеей от комаров. Над изголовьем кровати висело распятие, стулья были обтянуты хорошей материей различных цветов из остатков домашнего тканья; красиво сплетенные соломенные циновки устилали пол; на подоконниках и в переднем углу, где над аналоем возвышалась глиняная фигура Спасителя, стояли комнатные растения, наполнявшие мирный уголок нежным ароматом.
– Ты страшно напугала меня, дитя мое, – заметила Перпетуя, заботливо запирая за собой дверь. – Как можно приходить так поздно!
– Мне было невыносимо оставаться одной! – оправдывалась девушка.
– Ты, кажется, плачешь? – спросила со вздохом кормилица; ее умные глаза тоже наполнились слезами. – Что с тобой, моя бедняжка?
С этими словами она погладила девушку по голове; Паула бросилась к ней на грудь, обхватила руками шею преданной служанки и громко зарыдала. Маленькая матрона дала ей выплакаться, потом вытерла свои слезы и слезы девушки, упавшие на ее гладкие седеющие волосы. Затем она взяла Паулу за подбородок, повернула к себе ее лицо и заметила с твердостью:
– Теперь ты поплакала – и довольно; я не мешала бы тебе предаваться своему горю, потому что слезы облегчают человека, но у нас с тобой мало времени. Говори же мне откровенно, о чем ты горюешь? Верно, опять старая песня: тоска о прошлом, недовольство или что-нибудь новое?
– К несчастью, да, – отвечала девушка, нервно теребя свой платок. – Моему терпению пришел конец, – продолжала она с возрастающей горячностью, – и мне невозможно оставаться дольше в доме дяди… Ведь я не каменная! Когда вечером боишься приближения ночи, а поутру – наступающего дня, который принесет только одно горе…
– Тогда следует образумиться, душа моя, и сказать себе, что из двух зол благоразумнее всего выбрать меньшее. Повторяю тебе в сотый раз: если мы покинем здесь верное убежище и отправимся на чужбину, то едва ли встретим там что-нибудь лучшее.
– Для меня достаточно убогой хижины у источника под пальмами! Если ты будешь со мной и я избавлюсь наконец от невыносимых людей, то буду вполне довольна.
– Что это значит? – с тревогой прошептала кормилица, озабоченно качая головой. – Не дальше как третьего дня ты была совершенно спокойна, вероятно, с тех пор опять произошло…
– Ты отгадала, – прервала ее Паула вне себя от волнения. – Сын дяди… Ведь ты встречала его вместе с нами… Этот юноша… Мне показалось, что он вполне заслужил такую торжественную встречу, и я… Ах, Бетта, пожалей меня!.. Если бы ты знала, как умеет Орион покорять сердца людей… Ну, одним словом, я поверила его взглядам, его речам, его чарующему пению и наконец… ты должна узнать всю правду… его поцелую, когда он прижался горячими губами к моей руке! Однако ж все это оказалось обманом и ложью, лицемерием, недостойной шуткой над моим доверчивым сердцем, а пожалуй, чем-нибудь еще более возмутительным. Короче, пока Орион употреблял свое искусство, чтобы завлечь меня в сети – даже невольники в лодке заметили его ухаживание, – им было уже решено просить руки этой куклы Катерины, которую ты прекрасно знаешь. Такую интересную новость я узнала в тот же вечер от Нефорис, поторопившейся унизить меня под видом родственного расположения. И все-таки Орион осмеливается по-прежнему добиваться моей взаимности, он имеет дерзость…
Громкое рыдание снова прервало речь Паулы.
Встревоженная кормилица не унимала ее больше и только твердила про себя:
– Плохо, очень плохо! Еще этого недоставало, боже праведный!
Потом она овладела собой и предложила:
– Конечно, это новое, совершенно неожиданное несчастье, но мы, однако, мужественно перенесли с тобой гораздо худшее! Подними голову и вырви из сердца остатки пылкого чувства к бесчестному соблазнителю. Твоя гордость поддержит тебя в тяжелую минуту. Узнав обман Ориона, ты должна благодарить Господа, что отношения между вами не зашли слишком далеко.
Тут кормилица передала Пауле историю бедной Манданы. Девушка была глубоко возмущена таким коварством.
– Да, дитя мое, – прибавила Перпетуя, – сын Георгия бессовестно играет женщинами и не задумываясь разбивает чужое счастье. Мне, пожалуй, следовало предостеречь тебя, но я не хотела поселять в тебе предубеждения против него в надежде, что вы сделаетесь добрыми друзьями. В общем, Орион – человек недурной. Так, он с опасностью для собственной жизни вытащил из реки брата рисовальщицы Гефоры, которую ты хорошо знаешь. Мне казалось, что молодой человек при его доброте отнесется к тебе с участием и станет защитником бедной сироты. Кроме того, я рассчитывала на твою непреклонную гордость. Но и она не предохранила мое бедное дитя от малодушного увлечения! Я никак не думала, что у тебя такое же слабое, доверчивое сердечко, как у других, и что оно заговорит на двадцать первом году, в первый раз отвечая на любовь мужчины…
– Я не люблю больше обманщика, я ненавижу его, а также и остальную семью! – с жаром перебила Паула. – Все они мне противны!
– Очень жаль, – произнесла со вздохом кормилица, – но я часто спрашиваю себя: не могло ли быть иначе? Если бы ты не отталкивала от себя родных, они полюбили бы тебя; сначала эти люди оказывали тебе участие, однако ты сама сторонилась их, а теперь, когда между вами возникло отчуждение, ты жалуешься на судьбу. Не возражай мне, это совершенная правда! Будем беспристрастны: может ли человек внушить к себе привязанность, коли сам никого не любит и отворачивается от других? Хорошо было бы, если бы мы могли переделывать по своему желанию окружающих нас людей. К несчастью, выходит совсем наоборот, и житейская мудрость учит нас мириться с недостатками ближних. Жаль, что ты никогда не хотела усвоить этого благоразумного правила!
– Я не могу перемениться и всегда останусь такой, как теперь.
– Конечно. Надо отдать тебе справедливость: ты одарена редкими достоинствами, но кто догадывается о них в семье наместника? Каждый человек представляет собой что-нибудь, а ты?.. Нет ничего удивительного, если домашние видели в тебе только «несчастную», и ничего более. Ты действительно достойна сострадания, а между тем кому приятно постоянно видеть перед собой мрачное лицо?
– Я никогда не жаловалась этим людям на свою судьбу! – воскликнула Паула, гордо выпрямляясь.
– Вот это именно и худо. Родные приняли тебя в свой дом и думали, что имеют право разделить твою печаль. Они, пожалуй, чувствовали потребность утешить ближнего в горе, потому что, поверь мне, дитя, в этом заключается тайная отрада для утешителя. Оказывая сострадание другому, люди с удовольствием сознают, что они счастливее его. Я хорошо знаю свет! Неужели ты не видела, как твоя замкнутость оскорбляет родных? Они уважали в тебе твое горе, но ты показывала им его издали, тщательно скрывая свои сердечные раны. Каждому доброму человеку хочется помочь ближнему, ты же упорно сторонилась всякого утешения. Прежде ты ладила с дядей.