Бесы Лудена - Хаксли Олдос Леонард 5 стр.


Филиппа вперила взор в латинскую фразу.

Turpe senex miles, turpe senilis amor[21].

И тут ее охватила истома неистовой, но непонятной природы. Грезы зарождающейся чувственности вдруг стали ассоциироваться именно с этими всевидящими очами, с этими белыми, даром что волосатыми, руками. Текст на странице поплыл, Филиппа смутилась и наконец вымучила перевод: «Мерзкий старый вояка». Грандье шлепнул ее линейкой по костяшкам пальцев и выразился в том смысле, что мадемуазель Тренкан повезло родиться девицей, иначе он наказал бы ее куда суровее. При этих словах Грандье изобразил неопределенное движение линейкой. Гораздо, гораздо суровее, мадемуазель! Филиппа взглянула на него – и поспешно отвернулась. Щеки ее запылали.

Сестра Франсуаза, успевшая вкусить прозы замужества и разочароваться, регулярно приносила Филиппе вести с супружеского фронта. Филиппа внимала – а про себя думала: уж у нее-то все будет иначе! Она по-прежнему предавалась мечтаниям, которые с каждым разом детализировались. То Филиппа видела себя экономкой в пасторском доме. То воображала, что Грандье получил сан епископа Пуатевинского и велел прорыть подземный ход между епископским дворцом и загородной виллой Тренканов. Или Филиппе досталось наследство в сто тысяч крон, и они с Грандье живут-поживают, проводят время то при дворе, то в своем поместье.

Увы: всякий раз девицу пробуждало от грез одно и то же соображение: она – Филиппа Тренкан, а он – месье кюре; если даже он ее и любит (чему нет никаких доказательств), он не вправе говорить об этом; если же он вдруг заговорит – Филиппа просто обязана будет заткнуть уши. Но пока… пока она счастлива, ведь за шитьем, за книгой, за пяльцами она вольна мечтать о несбыточном! Стук в дверь, звуки его шагов, его голос наполняют ее томным восторгом. Мучительное блаженство, райская пытка – сидеть рядом с Грандье в отцовской библиотеке и переводить Овидия, нарочно делая ошибки – только чтобы милые уста исторгли угрозу наказания розгой; внимать сочному, звучному голосу, рассуждающему о кардинале, о непокорных протестантах, о войне в Германии, о взглядах иезуитов на предваряющую благодать, о перспективах получить повышение. Ах, если бы так продолжалось вечно! Но молиться об этом – все равно что жаждать вечной вечерней зари, иными словами – растянутого на всю жизнь увядания. Финальная строфа мадригала потрясает изысканностью, вечерний свет преображает реальность – но, как ни крути, и то и другое – конец, и нельзя ведь поклоняться КОНЦУ! Словом, Филиппа подсознательно понимала, что сама с собой лукавит; но в течение нескольких блаженных недель она, задвинув подальше здравый смысл, была способна уверить себя, что достигла Рая и дальше не двинется. Будто сомкнулся провал между фантазией и реальностью, слились воедино жизнь Филиппы и ее мечты. Последние больше не отрицали фактов, а факты сами уподобились грезам. Блаженство было полное – притом безгрешное, ибо происходило не от внешних событий, а существовало исключительно в девичьей душе. Наверно, так счастливы души праведников на Небесах. Филиппа отдалась блаженству без остатка, погрузилась в него, не страшась ни высшего гнева, ни угрызений совести. Но Филиппа слишком увлеклась. Блаженство буквально лилось через край. Однажды девушка не выдержала и заговорила о своих чувствах на исповеди – как ей казалось, очень осторожно, без намеков, уверенная: исповедник не догадается, что сам же и вызвал такую бурю.

Исповеди стали следовать одна за другой. Кюре внимал, задавал вопросы, убеждавшие Филиппу в его полном неведении, в том, что ее невинная хитрость удалась. Филиппа осмелела. Теперь она излагала кюре даже самые интимные детали. Ее счастье было безгранично, представлялось вечным экстазом, утонченным трепетом нервов, который Филиппа вызывала по своей воле, и ощущения не притуплялись, не могли притупиться, даже повторяемые вечно. А потом настал день, когда Филиппа оговорилась – вместо «он» сказала «вы». Опомнилась, попыталась исправить ошибку, сконфузилась, от расспросов кюре залилась слезами и во всем созналась.

«Наконец-то! – поздравил себя Грандье. – Наконец-то!»

Дальше все было делом техники. Тщательно подобранные слова и жесты, разнообразные формы нежности – от той, что пристала священнику, до той, что свойственна эпигону Петрарки. Далее – к любви сугубо земной, а уж от нее – к плотским радостям. Двигаться вниз проще, чем вверх, а Грандье недаром воспитывался у иезуитов – его казуистика смягчила падение, когда же дно было достигнуто – гарантировала девице полное отпущение грехов.

Однако для того, чтобы «пришвартоваться» в полном смысле слова, потребовалось еще несколько месяцев. Если начистоту – кюре был слегка разочарован. Что бы ему удовольствоваться вдовой – так нет же…

Для Филиппы бессобытийное внутреннее блаженство сменилось реальными ужасами открывшейся и разделенной страсти, растянутыми во времени муками нравственного выбора, молитвами о том, чтобы Господь дал ей силы, обетами, которые она не могла хранить. Наконец, в отчаянии, с каким бросаются в пропасть, Филиппа капитулировала. Но восторгов капитуляция не принесла, упования не оправдались! Архангел оказался грубым самцом. А про себя саму Филиппа с ужасом догадалась: она себя воображала жертвой, обреченной на заклание блаженной мученицей, а вышло, что в ней живет существо, чуждое прежней Филиппе, столь же непохожее на нее, сколь непохоже на сладкоречивого проповедника, острослова и гуманиста до кончиков отполированных ногтей вот это вот воплощение животной похотливости! Бедняжка поняла, что влюбленность очень сильно отличается от любви. Во-первых, это только кажется, что влюбляешься; во-вторых, предмет влюбленности суть абстракция. Любишь безо всяких «кроме»; задействуешь в этом процессе всю душу, каждый фибр, собственное «я» плюс вновь обнаруженное существо внутри себя. Таким образом, Филиппа стала воплощением любви, растворилась в любви. В ней жила одна только любовь.

Так-таки и одна? Со смешком, почти различимым для человечьего уха, Судьба захлопнула ловушку. Филиппа к этому готова не была. Распятая между физиологией и приличиями – беременная вне брака, падшая без надежды на искупление, – она оказалась совершенно беспомощной. Немыслимое сделалось реальным; то, о чем прежде и речи зайти не могло, теперь было свершившимся фактом. Луна продержалась в полном блеске от силы пару ночей, затем пошла на убыль, словно надежда; и вот совсем исчезла. Оставалось только умереть в объятиях возлюбленного – или, если это невозможно, хотя бы забыться на время, вообразить себя другим человеком.

Встревоженный таким напором, таким безрассудным самоотречением, кюре попытался перенастроить чувства Филиппы с серьезности, почти трагизма – на игривость. Ласки он теперь сдабривал цитатами из самых фривольных классических произведений, например: «Quantum, quale latus, quam juvenile femur!»[22] В перерывах между сеансами любви Грандье пересказывал Филиппе эпизоды из «Галантных дам» сеньора Брантома, шепотом объяснял суть извращений, скрупулезно каталогизированных Фомой Санчесом в трактате о браке[23]. Но лицо Филиппы оставалось подобно мраморной маске. То было лицо с надгробия – застывшее, отвратившее взор и слух от всего, даже от самой жизни. Когда же Филиппа все-таки открывала глаза – то смотрела на своего любовника словно из другого мира, где существовали одни муки и отчаяние. Взгляд смущал похотливого кюре; он принимался расспрашивать Филиппу, но она отвечала всегда одинаково – запрокидывала руки, за черные кудри притягивала к себе голову Грандье, подставляла под его губы свой страдальческий рот, белую шею и грудь.

Однажды, аккурат посреди рассказа о том, как король Франциск поил девиц из особых кубков с изображенными внутри любовными сценами (по мере того, как убывало вино в кубке, пьющей открывались все новые детали); так вот, аккурат посреди сего занятного рассказа Филиппа выпалила, что беременна, и разрыдалась.

Кюре не замедлил сориентироваться. Его рука мигом переместилась с персей любовницы на ее чело; тон из игривого стал наставительным. Филиппа услышала, что должна сама нести свой крест, причем с христианским смирением. Далее Грандье внезапно вспомнил про запланированный визит к мадам де Брю (та страдала раком матки и нуждалась в пасторском утешении) – и удалился.

Больше уже у пастора не было времени на уроки для Филиппы Тренкан. Бедняжка видела своего кюре только на исповеди; никаких встреч наедине. Когда же она пыталась заговорить с ним как с человеком, которого любила, который, как она все еще думала, любил ее – мольбы и жалобы попадали в уши строгого кюре, раздающего облатки и вино, отпускающего грехи и налагающего епитимью. О, с каким великолепным красноречием Грандье требовал покаяния! Да, пусть Филиппа покается, пусть отдастся на милость Господа! Стоило только несчастной напомнить про их любовь, как Грандье упрекал ее с негодованием пророка – действительно, как ему, духовному лицу, смеют говорить о таких мерзостях? Филиппа спрашивала, что ей делать – и тут у Грандье был готов ответ: Господу Богу угодны ее страдания, поэтому она должна принять их безропотно и даже с охотой. Любые упоминания о своей собственной лепте в положение Филиппы кюре отвергал с ходу. Пусть каждая грешная душа сама тащит свое бремя; нечего извинять свои грехи грехами чужими, особенно если этих, чужих, и нет вовсе. И вообще, если мадемуазель явилась исповедоваться – пусть просит отпущения своих грехов, а не взывает к чужой совести. Отчитав таким образом Филиппу, кюре отпускал ей грех. И выпроваживал вон – сбитую с толку, заливающуюся слезами.

Несчастный вид Филиппы ничуть не трогал кюре. Ни жалости к бывшей любовнице, ни раскаяния он не испытывал – одно только недовольство. Осада была изнурительной, победа – бесславной, удовольствие – сомнительным. А теперь еще скороспелая беременность, которая угрожает не только дальнейшей карьере – самой жизни священника. Не хватало ему только бастарда – ко всем прочим неприятностям. Поистине, незаконнорожденный младенец его погубит! Грандье с самого начала не испытывал нежных чувств к Филиппе, теперь же она стала ему отвратительна. Тем более что весьма подурнела. Беременность и вечная тревога придали некогда прелестному личику выражение морды побитой собаки; розы и лилеи щек завяли, и цветом лица Филиппа теперь походила на ребенка, которого замучили глисты. В сочетании с остальными факторами, болезненный вид внушал священнику уверенность, что дальнейших обязательств у него перед Филиппой нет. Но это не все: Филиппа сама его обманула, поставила под сомнение его безупречный вкус на женщин, навязывает ему бремя. Теперь Грандье с полным сознанием своей правоты мог взять курс, который в заданных обстоятельствах все равно бы взял – только с угрызениями совести. Иными словами, Грандье решил вести себя как ни в чем не бывало, а понадобится – все отрицать. Не только его действия и речи – самые его мысли, самый внутренний настрой будут таковы, словно история с Филиппой де Тренкан не имела и не могла иметь место, словно сама идея их связи была абсурдна, дика и ни с чем не сообразна.

Как говорится, своя рубашка ближе к телу.

Глава вторая

Тянулись недели. Филиппа все реже выходила из дому и, наконец, вовсе перестала появляться в церкви. Она сказывалась больной и не покидала своей комнаты. У Тренканов жила некая Марта ле Пеллетье, девушка из хорошей семьи, но очень бедная, и притом круглая сирота. При Филиппе она состояла компаньонкой. Месье Тренкан до сих пор ни о чем не подозревал; мало того – он набрасывался на всякого, кто дерзал хоть намекнуть на истинное положение дел, хоть слово обронить о нравственности Грандье. С отеческой тревогой говорил Тренкан о «телесных соках», разбалансированных в организме дочери, и подозревал чахотку. Доктор Фантон был в курсе, но помалкивал. Горожане разделились на два лагеря: одни перемигивались и пересмеивались, другие кипели праведным негодованием на кюре. Эти последние при встречах с виновником несчастья Филиппы язвили его словесно; друзья пастора из тех, что посерьезнее, покачивали головами, а настроенные шутливо – толкали Грандье под ребра и поздравляли со скорым прибавлением. Грандье был великолепен: и на язвительные намеки, и на поздравления в духе Рабле отвечал, что понятия не имеет, о чем речь. Для луденцев, все еще находившихся под пасторским личным обаянием, его открытый взгляд и слова являлись достаточным доказательством непричастности к делу. Невозможно, чтобы столь благочестивый человек и впрямь мог обрюхатить прокурорскую дочь! Поэтому в домах таких уважаемых горожан, как месье де Серизе и мадам де Брю, святой отец по-прежнему был желанным гостем. Их двери оставались для Грандье распахнутыми, даже когда захлопнулись двери прокурорского дома – в итоге даже наивный месье Тренкан понял, в чем состоит недомогание Филиппы. Он приступил к дочери с расспросами – и выудил правду. В течение одной ночи Тренкан из преданнейшего друга кюре превратился в его злейшего и опаснейшего врага. Иными словами, Урбен Грандье выковал очередное – притом самое важное – звено цепи, за которую его так скоро потащат на погибель.

* * *

Наконец, ребенок родился. Напрасно в доме загодя закрыли все ставни, напрасно опустили тяжелые портьеры – стоны юной матери, пусть исторгаемые в стеганое одеяло, все же были весьма отчетливы и не избегли чутких соседских ушей. За час новость о благополучном разрешении от бремени облетела весь Луден, а уже утром на воротах Тренканова дома обнаружился листок бумаги с «Одой на ублюдочное пополнение в прокурорском семействе». Подозревали, что разразился одой кто-нибудь из протестантов, ведь месье Тренкан слыл очень набожным католиком и порой пользовался служебным положением, чтобы прищучить отступника от истинной веры.

Между тем Марта ле Пеллетье проявила неслыханное самопожертвование, публично признав новорожденную девочку своей дочерью. Это якобы она, Марта, согрешила и скрывала свое падение, сколько могла – а Филиппа в христианском милосердии дала ей кров и пищу. Разумеется, никто не поверил – но поступок Марты вызвал всеобщее восхищение. Когда малышке исполнилась неделя от роду, Марта отдала ее на вскармливание одной молодой крестьянке. Сделано это было опять же публично. Протестанты, однако, все-таки продолжали судачить. С целью заткнуть им рты прокурор измыслил весьма мерзкую, хоть и законную, стратагему. Он велел арестовать Марту ле Пеллетье прямо на улице, среди бела дня, и привести в магистратуру. Марте было велено присягнуть, причем при свидетелях, в том, что она является матерью новорожденной девочки, и подписать документ, обязывающий ее заботиться о ребенке. Марта все исполнила – из любви к Филиппе. Один экземпляр документа остался в архиве, второй месье Тренкан торжественно опустил себе в карман. Ложь засвидетельствованная стала юридической правдой. Для персонажей, поднаторевших в крючкотворстве, юридическая правда равняется просто правде, без дополнительных определений. Для остальных персонажей (как вскоре убедился прокурор) эти два понятия отнюдь не эквивалентны. Напрасно месье Тренкан зачитывал документ вслух, напрасно показывал всем желающим личную подпись Марты, напрасно давал щупать печать! Друзья месье Тренкана только вежливо улыбались и меняли тему, а враги смеялись в голос и отпускали оскорбительные замечания. Мстительность протестантов дошла до того, что один их священник публично заявил: лжесвидетельство, мол, грех пострашнее прелюбодеяния, а лжец, скрывающий скандальную связь, более заслуживает адского пламени, нежели сами прелюбодеи, из-за которых скандал и возник.

Назад Дальше