Софисты - Иван Наживин 7 стр.


– Да что такое этот их Периклес?.. – говорил один досадливо. – Периклес думает не о народе, а о своих делишках. Я из верного источника знаю, что и войну-то со Спартой он затевает, чтобы потушить дело о хищениях на Акрополе, на постройках. Сперва в дело влип Фидиас – он ради этой проклятой Дрозис отца родного убьет… – а потом запутался и сам Периклес. Вот и хочется обойти народ. Все они одинаковы, аристократишки эти. Нам нужны такие люди, как Клеон, свои…

– Ну и своим тоже пальца в рот не клади!.. – раздумчиво проговорил его собеседник, скребя в голове, под островерхим пилосом12.

В горячем воздухе агоры чувствовалось великое напряжение. Все ждали начала энергичных военных действий. Многие эфебы13, чтобы поразить воображение прекрасных афинянок, уже надели красные хитоны воина и книмиды, обувь, защищающую голени. Старые гоплиты с этим не торопились: умереть никогда не поздно.

И Дорион думал на тяжелую тему о порабощении человека государством. Он был собственностью государства. Если государство нуждалось, оно могло приказать женщинам отдать ему их драгоценности, взять у них хлеб, масло, имущество, жизнь – все. Спарта устанавливала прически для женщин, а Афины запрещали своим гражданкам брать в путешествие больше трех платьев. В Родосе запрещали брить бороду, а в Византии платил штраф всякий, у кого находили бритву. В Спарте требовалось, чтобы мужчина брил усы. Спарта требовала убийства неудачных детей, а Платон и Аристотель потом включили этот закон в свод своего идеального государства. Эфоры наложили штраф на царя Архидама за то, что он женился на женщине маленького роста: «Она будет рожать не царей, а царьков». В Спарте при получении вести о сражении матери убитых шли радостно в храмы благодарить богов, а матери уцелевших плакали. В великих богов с известной осторожностью можно было и не очень верить, но усомниться в Афине Палладе или Кекропсе было преступлением. Государство могло изгнать Аристида только за то, что он своими добродетелями был демократии «опасен». Они то и дело кричали о какой-то свободе, но они не имели о ней никакого понятия. Они называли свободой право избирать голосованием должностных лиц и возможность попасть когда-нибудь, при удаче, в архонты.

– А вот рыбка хороша!.. – раздался рядом с ним резкий голос. – Солененькая рыбка!.. Покупайте рыбку с Понта, граждане…

Над Пниксом флаг вдруг спустили: собрание граждан кончилось. Все насторожилось: чем-то порешили? И, как огонь по сухой траве, побежала молва: война, война!..

В небольшом отдалении от Дориона, среди густой толпы, двигался Сократ. За ним, как всегда, шли два его неизменных спутника, чудной Аполлодор, посмешище всего города, и худой, «наполовину мертвый», как острили афиняне, Херефон, тот самый, который принес из Дельф заявление Аполлона, что Сократ мудрейший из людей. Дорион не без недоумения смотрел на Сократа. Он не понимал его. Сократ часто пускал острые словечки о неблагополучно царствующей в Афинах демократии, но с другой стороны он настойчиво проповедовал, чтобы каждый гражданин обязательно нес какую-нибудь государственную службу, то есть был бы у этой демократии на побегушках, он говорил о необходимости господства в жизни разума и знания и верил в оракулы, приметы и жертвоприношения и от всех требовал признания национальных богов Эллады, то он утверждал, что лучше терпеть страдания, чем причинять их, то учил гетеру Феодоту искусству нравиться. Дорион был молод и потому требователен. И вообще, думал он хмуро среди водоворотов агоры, все эти так называемые философы – самые вредные для человечества люди: они занимают его ум праздными вопросами, которых сами разрешить не могут. Вчера на берегу Илиссоса Антисфен говорил об орфиках и Пифагоре, который учил, что справедливость состоит в равном и одинаковом отношении ко всем и во всех случаях, что она подобна квадрату, в котором все стороны равны и перпендикулярны. Ведь это совершенно пустые и совершенно ни на что не нужные слова.

– А вот рыбка хороша!.. – раздался вдруг за его спиной резкий, визгливый голос. – Вот солененькая рыбка! Покупайте рыбку с Понта, граждане…

Над беспокойным морем голов поднялся вдруг на биму14 герольд. Возбужденный гомон агоры сразу притих – и все жадно устремилось ближе к биме.

– Граждане афинские, – провозгласил тот сильным, далеко слышным голосом. – Народ афинский только что постановил: немедленно поднять войско для предстоящей войны со Спартой и ее союзниками. Приступите немедленно к нужным приготовлениям. В Платею сейчас же отходят наши гоплиты, чтобы восстановить в городе наши права и покарать презренных фивян, за которыми прячется Спарта…

Бурно загудела агора. Все были возмущены коварным поведением зарвавшихся фивян, все были готовы дать им суровый отпор.

– Они на Спарту не посмотрят: ха, ты видал, сколько триер собралось в Пирее и как идет работа на верфях?! Периклес – он свое дело знает тонко!..

– Сейчас вывесят, должно быть, и списки призываемых…

– Что? Или живот сразу заболел?

– Клянусь Ареем, сам не сдрейфи смотри, а на других не гляди…

– А вот сандалии хороши!.. – надрывался какой-то торгашик с жадными глазами. – Сто лет носить будете…

Хорошенькая флейтистка обожгла Дориона горячим, лукавым взглядом, обольстительно улыбнулась, но он направился к кучке зевак, которые жадно, как всегда, несмотря даже на остроту момента, слушали Сократа, перед которым не без смущения стоял молодой Эвтидем.

– Так вот… – проговорил Сократ, склоняясь к теплой, пахучей пыли. – Здесь мы напишем альфу, а здесь – дельту, и все, что справедливо, мы поместим под дельту, а что несправедливо – под альфу…

– Хорошо… – сказал Эвтидем, борясь со своим смущением.

– Ну, сделано. Теперь скажи: существует ли на земле ложь?

– Конечно!..

– Под какую же букву поместить нам ее?

– Под альфу, несомненно…

– А обман существует?

– Да.

– Куда же его поместить?

– Туда же.

– А куда мы отнесем такие поступки, как обращение людей в рабство? К справедливости?

– О, нет! Под альфу, конечно.

– Но скажи, – после минутного молчания проговорил Сократ. – Если полководец обратит в рабство нечестивый неприятельский народ, будет ли это поступком несправедливым? Не назовем ли мы его скорее справедливым?

– Конечно.

– А если в военное время он станет обманывать врагов, справедливо это или нет?

– Без сомнения, справедливо.

– А если он увезет их имущество?

– Тоже справедливо. Но я думал, что ты имеешь в виду только наши отношения к друзьям.

– А, значит, ты согласен, что, размещая эти поступки под разные буквы, мы должны еще руководиться соображениями, что для врагов они будут справедливы, а для друзей несправедливы и что по отношению к друзьям нам надо быть возможно прямее.

– Без сомнения…

– Хорошо. А если полководец, заметив в армии признаки малодушия, вздумает обмануть ее ложным известием о скором прибытии подкреплений, и тем возвратить ей мужество, будет ли это справедливо?

– Думаю, что да…

– А если отец, когда его сын болен, подаст ему горькую микстуру под видом вина и тем возвратит ему здоровье, справедливо это или нет?

– Это я записал бы под дельту.

– А если кто видит своего друга в отчаянии и, боясь с его стороны безрассудного поступка, украдет у него меч, будет ли это справедливо?

– А вот маслины хороши!.. – запел вдруг отчаянной фистулой оборванный мальчишка. – Вот маслины аттические… Покупайте маслины!..

И подумалось Дориону, что, может быть, было лучше уйти с хорошенькой флейтисткой в заросли олеандров: тягостны и тесны для него эти бесполезные слова!..

И вдруг раздался мерный, тяжелый шаг и грубый, мужественный хор. Все бросилось к улице, чтобы видеть гоплитов, которые уже выступили к Платее… Воинственность афинян поднялась еще выше. Но и в те простые времена сложна была душа человеческая: в то время как герольды сгоняли к Афинам селяков для вступления в войска, и те покорно, среди воплей близких, унылые, тащились к сборным пунктам, ловкие горожане бросились «устраиваться». Занимались набором таксиархи. Подслуживаясь «народу», они делали все, что было в их силах, чтобы освободить пацифистов. Аристофан говорил, что они вписывают в списки призывных тех, кого не следовало, и не вносили тех, кому идти было нужно. Для того, чтобы подвеселить воинов, правительство платило им от четырех до шести оболов в сутки, и жизнь воинская так и называлась «жизнью на четыре обола». Это по тогдашним временам было неплохо: на два обола в день человек холостой мог жить без нужды. Офицеры получали вдвое против гоплита, а генерал – вчетверо15. Если принять во внимание, что простолюдины присутствовали на пышных торжествах, бегах колесниц, скачках, гонках судов, концертах, в театрах совершенно бесплатно, что часто в такие дни богачи к тому же даром кормили его, то надо сказать, что жилось тогда эллинам недурно. Народ и тогда был в достаточной степени глуп и не понимал, что все эти зрелища, – гимназии с их палестрами, арены и ристалища, театральные пьесы и пр. – были прекрасным средством заставить его забыть не только о нестроениях и хищениях государства, но даже и о хлебе для детей… Платили им за все их труды поденно – даже архитекторы, строившие на Акрополе, получали поденно, в среднем одну драхму в сутки. Известные врачи, музыканты, актеры, софисты огребали куда больше: Протагор, Зенон, Горгий брали до 10 000 драхм с ученика, а Продик за обучение «человеколюбию и добродетели» довольствовался много меньшим. Отлично зарабатывали поэты вроде Пиндара или Симонида.

Оставив Сократа поучать агору мудрости, Дорион пошел было домой и сразу наткнулся на шествие роскошного демократа, оратора Гиперида, который с самодовольным выражением на жирном лице шел в окружении паразитов по направлению к Пританее. Он выгнал из дому сына Главкиппа, чтобы поселить у себя «благосклонную» Миррину, а кроме нее он содержал в Пирее Аристогору, а в имении под Элевзисом красавицу-фивянку Филу: он занимался общественными делами, а это и тогда уже было источником весьма крупных богатств.

С каждым часом улицы и площади афинские покрывались все гуще и гуще красными туниками воинов: славный час настал. Местами слышались торжественные пэаны16. В Акрополе вился дымок: то жрецы приносили великой Афине богатые жертвы за счастливый исход войны… Аспазия и многие другие дамы приказали своим рабыням выбросить их модные красные фиванские ботинки.

Божественный Алкивиад, хохоча, прошел куда-то со своими пышными приятелями. На нем тоже был уже красный хитон и блещущий шлем конника, но к Платее он не торопился: он был слишком известен своей храбростью, чтобы снизойти до доказательств этой храбрости, а кроме того, и Дрозис его захватила очень. Все провожали его глазами, в которых была и зависть, и невольное восхищение…

– А вот рыбка, солененькая рыбка с Понта!.. А вот фиги сушеные, сладкие… А вот притирания всякие: любую старицу краше Дрозис сделают – покупайте, граждане, не скупитесь!..

VII. «Великие бедствия»

Таким образом, так называемая Пентеконтеция, период между персидскими войнами и войной пелопоннесской, кончился: мирный договор, который так недавно, казалось, был заключен на тридцать лет, оказался простым клочком папируса или пергамента, как всегда оказываются такие договоры, когда одной из высоких договаривающихся сторон этот клочок начинает мешать и когда она, как ей кажется, достаточно сильна, чтобы сказать вслух этому клочку его настоящую цену…

Платейцы прогнали фивян и взяли заложников. Фивяне двинули на Платею главные силы, но платейцы пригрозили, что в случае нападения фивян на город они истребят заложников. Фивяне отступили, но платейцы заложников все же истребили. Из Афин прибыли спешно герольды с требованием заложников всячески беречь, но было уже поздно. Теперь нужно было ожидать нового нападения фивян, и афиняне перевели все население Платеи к себе, а в Платею поставили свой гарнизон.

Вся Эллада закипела бранными приготовлениями. Афины собрали не только тринадцать тысяч гоплитов – при каждом гоплите полагался оруженосец, – но снабдили гарнизонами и все пограничные крепости, как Элевзис, Этой, Панактон, Филы, Декелею и пр. Союзники Афин, вольные и невольные, разбросанные по всей Элладе, наружно готовились к войне, а тайно – к измене, как полагается. Но не дремали и противники славной республики во главе со Спартой. В центре Греции поднялась Беотия с союзниками, выставив десять тысяч гоплитов и тысячу кавалерии. Ее поддерживал северо-запад, где эллины жили еще в более или менее первобытном состоянии. Спарта усиленно строила триеры, но многие из гребцов, родом из Аттики, бросили службу в пелопоннесском флоте и ушли домой. Спарта послала послов за помощью к Великому Царю Персии. Совсем еще недавно, казалось, Спарта вместе с Афинами в страшном напряжении изгнали персов, наводнивших всю Элладу, – теперь оказывалось, что в союзе с персами нужно раздавить Афины. Персы отказались: им было выгоднее, чтобы греки уничтожили себя сами. Просила Спарта о помощи и богатые Сиракузы, коринфскую колонию в Сицилии, которая забирала все больше и больше силы, но надежды ее не оправдались. Само собою разумеется, что Спарта во всеуслышание объявила, что она борется за свободу всей Эллады, которой грозят Афины с их ненасытной жаждой власти и золота, но в это красноречие верили только простачки: люди похитрее понимали втихомолочку, что это не лозунг, не идеал, а просто боевой клич, чтобы поджечь как следует свою доблестную армию и не менее доблестные армии союзников. Гоплиты, возблистав красными туниками и грозным вооружением, делали вид, что все это они очень тонко понимают и для свободы готовы постараться не щадя живота, и то и дело разражались или торжественными пэанами, или же грозными воинскими песнями, в которых они стирали презренного врага в пыль…

Армия Спарты подошла уже к Перешейку, когда в Афины вдруг явился Мелезипп, посол Спарты, уже пожилой, решительный и сердитый человек. Спартанец смотрел в Афинах на все с плохо скрываемым презрением: суровые спартанцы – зачем напускали они на себя эту суровость, было непонятно, – презирали шумных афинян, в особенности за их исключительное пристрастие ко всякого рода болтовне, которая, действительно, становилась в Афинах настоящим национальным бедствием. Сказать, что спартанцы совсем уже не любили «говорить красиво», нельзя – их заслуга была только в том, что они старались делать это очень коротко, по возможности в одной резкой или едкой фразе. Так, когда раз послы Самоса явились к ним для переговоров и по дурной привычке начали с очень длинной и замысловатой речи, спартанцы сказали им: «Начало вашей речи мы забыли, а конца не поняли именно потому, что забыли начало». Афиняне, по мнению спартанцев, вертели языками даже тогда, когда им, в сущности, и сказать было нечего: простодушные спартанцы еще не догадывались, что в жизни это весьма полезное искусство, которое потом, многие века спустя, с большой пользой применялось потомками Эллады на разных международных конференциях. Афиняне же презрительно косились на спартанцев за их грубость и язвили, что у них всем «правят женщины». Что женщина в Спарте пользовалась большим влиянием, чем в других местах Эллады, это было верно, но что там всем заправляли женщины, это было, понятно, шпилечкой – чтобы поддержать добрососедские отношения. Разница же основная между Афинами и Спартой была в том, что в то время как афиняне все начинали с разговоров, – как потом и многие другие великие демократии, – спартанцы начинали прямо с действия, как потом другие спартанцы – хотя бы с берегов Шпрэ.

Периклес, со своей обычной серьезностью и величавым достоинством, внимательно выслушал посла врагов и сказал:

– Достоинство афинского народа не позволяет ему разговаривать с противником под угрозой вторжения – сперва отведите ваши войска с Перешейка…

– Я не уполномочен принять такие условия… – отвечал суровый Мелезипп. – И я вижу, что этот день будет началом великих бедствий для эллинов…

Влюбленный зяблик со старого платана завил эти страшные слова серебром своей песенки, но ни Периклес, ни Мелезипп не поняли его, и посол Спарты с подобающими его высокому сану почестями был выпущен из кипевших приготовлениями к великим бедствиям Афин, а афинское правительство бросилось к жрецам и гадателям: матика – то есть искусство гадания, предсказания – была тогда везде и всюду в великом почете. И жрецы и гадатели стали резать и потрошить милых животных, чтобы по их внутренностям узнать судьбу Афин. Другие вешали над огнем куриное яйцо, чтобы видеть, лопнет оно или будет только потеть. Третьи разбрасывали по полу зерна, в узорах которых они старались видеть те или иные буквы. Выходило хорошо и потому пэаны стали еще торжественнее, а воинские песни – еще грознее.

Спарта начала великие бедствия осадой крепости Эвноэ. Армия заворчала: нужно было сразу залить нашествием всю Аттику. Но спартанский царь – или, точнее, царек, ибо власти у него было на обол – Архидам ждал послов от Афин. Он был уверен, что умный Периклес одумается и на войну не пойдет: Архидам забыл о «достоинстве афинского народа». Но послов не было. Жители ближайших демов17 с имуществом сбегались за стены Афин, а скот их переправлялся на Евбею и на другие соседние острова. Все пространство между Длинными Стенами, соединявшими Афины с их гаванью Пиреем, превратилось в лагерь. Правительство вынуждено было отвести для беженцев даже храмы, даже Пелазгию, местность к северо-западу от Акрополя, которая по повелению древлего оракула для поселения должна была быть закрыта навсегда: когда говорит необходимость, боги и их оракулы могут и помолчать. И дурачки, сбившись в тесноте этих лагерей, радовались, следя за приготовлениями афинского флота в Пирее:

Назад Дальше