Я судорожно поискал глазами потайную дверь. В молочно-белом свете, придавшем камере сходство с каменным подойником, стены оставались столь же слепыми и неприступными. Ни щелочки. Ни скважины, куда вошедший призрак мог бы вставить свой призрачный ключ…
Впрочем, разве он призрак?!
Он не казался старым. Маленькую голову покрывал тяжелый седой парик, тщедушное тело тонуло в пышных складках судейской мантии, огромные башмаки казались гирями, якорями на тонких, как у паука, затянутых в черные чулки ножках. Страшным он не казался тоже – ни страшным, ни величественным, а ведь даже деревенский староста, отправляя суд, старается выглядеть внушительнее и умнее, чем обычно…
– Здравствуйте, господа.
От звука этого голоса меня прошиб холодный пот.
Ненавижу скрежет железа по стеклу. Ненавижу тихий треск рвущейся паутины; голос Судьи вбирал в себя все подобные звуки, неявно вбирал, но так, что мне захотелось зажать уши.
Воришка скорчился на каменном полу, изо всех сил прижимая руки к животу. Женщина икнула. Старикашка сидел неподвижно, спокойно сидел, вроде как у себя дома, но одноглазый разбойник жался к его колену, а потому вся компания выглядела дико. Фальшиво выглядела, как на лубочной картинке, изображающей житие какого-нибудь доброго отшельника…
– Что ж… – Судья огляделся, будто выбирая место поудобнее, отступил к стене, привалился к ней плечами и скрестил руки на груди. – Вот, так я будто бы всех вижу…
У него было маленькое темное лицо с голым подбородком и тонким крючковатым носом; пряди седого парика небрежно свешивались на лоб, а из-под них посверкивали глаза, похожие на две черные булавочные головки.
– Господа, каждого из вас привела сюда его собственная крупная неприятность… Что ж, приступим.
– Выслушайте! – сбивчиво проговорила женщина. – Я расскажу, я… выслушайте, я не…
– Выслушивать не стану.
Под булавочным взглядом Судьи язык узницы благополучно прилип к нёбу. В поисках поддержки она вцепилась в одежду старикашки, который и сам уже не выглядел столь благостным – бледен стал старикашка, а в молочном свете надвигающегося Суда его бледность казалась совсем уж бумажной.
Я грел своей спиной стену – и все никак не мог согреть. Как будто глыба льда оказалась у меня за плечами, скорее я остыну, чем она примет от меня хоть толику тепла; я ждал своей участи в гордом одиночестве, как и подобает отпрыску рода Рекотарсов, но зато как это скверно – одиночество в такой момент…
Нехорошее слово – «приступим». «Приступим», – говорит цирюльник, берясь за клещи для выдирания зубов. «Приступим», – говорит лекарь, навострив ланцет. «Приступим», – говорит учитель, вылавливая в кадушке розгу…
«Приступим», – сказал Судья.
Меня зовут Ретанаар Рекотарс. В моем роду вельможи и маги. Грамота, которую я храню в своем дорожном сундучке, выдана моему прадеду по мужской линии моим прапрадедом по женской линии, выдана в благодарность за избавление окрестностей от свирепого дракона, которым, то есть избавлением, ясновельможный барон Химециус обязан Магу из магов Дамиру, у которого сам Ларт Легиар был одно время в прислужниках…
В детстве я порезал руку, желая увидеть в своих венах голубую кровь.
Теперь я сижу на корточках в углу сырой вонючей камеры, и некто Судья, явившийся из стены, собирается взыскать с меня за прегрешения. И в особенности, вероятно, за последнее – не зря так разъярились городские стражники, догнали меня уже на большой дороге, сняли с дилижанса и притащили в эту проклятую тюрьму…
– Выслушивать я не стану, – медленно повторил Судья. – Говорить нам не о чем, потому как вы и так уже все сказали, и сделали, надо признаться, немало… Что до тебя, женщина, то обвинение в убийстве не имеет под собой оснований. Ты не убивала того человека, что месяц назад умер в твоей постели.
Все, находившиеся в Судной камере, – исключая разве что самого Судью, со свистом втянули в себя воздух. Потом старик закашлялся, воришка взвизгнул, разбойник зашипел сквозь зубы, а женщина так и осталась с переполненными легкими – круглая, как пузырь, красная, с сумасшедшими от счастья глазами. Молчала, краснея сильней и сильней, и будто бы не решалась выдохнуть.
– В остальном, – скребущий голос Судьи сделался насмешливым, – твоим провинностям нет числа, ты ограбила мертвого, ты зарабатывала телом… Знай же, что с сегодняшней ночи объятия любого мужчины будут причинять тебе муку. Хочешь заниматься прежним ремеслом – продолжай, сама твоя работа станет тебе в наказание… Я сказал, а ты слышала, Тиса по кличке Матрасница. Это все.
Женщина, казалось, забыла, как выдыхают воздух. Лицо ее из красного делалось потихоньку пурпурным, а затем и лиловым; никто не догадался шлепнуть ее по спине, вытолкнуть наружу застрявший в глотке Приговор.
Никто даже не взглянул на нее. Все думали только о себе, и я тоже.
Судья переменил позу – глухо стукнули о камень тяжелые башмаки. В складках мантии на секунду обнаружилась золотая массивная цепь – и тут же пропала, съеденная бархатом.
– Кто желает слушать следующим? – Судья усмехнулся уже в открытую, маленькая голова качнулась, парик окончательно съехал на глаза, Судья поправил его небрежным жестом, как поправляют шапку. – Может быть, ты, Кливи Мельничонок?
Воришка дернулся. Вскочил, тут же грохнулся на колени, прополз по каменному полу к башмакам Судьи и завел жалобную песню:
– Я-а… раска-а… ива-а… ворова-а…
Талантливый парнишка. Мог бы зарабатывать на жизнь голосовыми связками.
– Воровал, – равнодушно подтвердил Судья. – Доворуешься когда-нибудь до петли… Впрочем, нет. Теперь чужие монеты станут жечь тебя, как огонь. Ежели тебя и повесят, то за что-нибудь другое… Я сказал, а ты слышал, Кливи. Это все.
В Судной камере снова сделалось тихо. Я поискал взглядом мокрицу – мокрица исчезла.
– Теперь ты. – Судья снова переступил с ноги на ногу, взгляд его теперь остановился на разбойнике. И ведь до какого жалкого состояния можно довести плечистого свирепого мужчину – где это видано, чтобы лесной душегуб корчился от страха, как приютская девочка…
Судья замолчал. И достаточно долго молчал, разглядывая перекошенную разбойничью физиономию, потом протянул задумчиво:
– Странный ты человек, Ахар по кличке Лягушатник, на каждую твою вину по три смягчающих обстоятельства… Поскольку людей ты уморил изрядно, быть тебе казненным…
По камере пронесся сдавленный вздох.
– Но ты искал и маялся. – Судья раздумчиво склонил белый парик к черному плечу. – Ты щадил… и потому дается тебе месяц перед казнью. Я сказал, а ты слышал, Лягушатник. Это все.
Разбойник непроизвольно поднял руку к повязке, к тому месту, где был когда-то глаз. И так и остался сидеть – в позе человека, ослепленного ярким светом.
Судья снова поправил парик, хотя надобности в том не было никакой. Провел по каменному полу носком тяжелого башмака, шумно вздохнул, и булавки его глаз уставились на меня.
Почему я не проглотил собственный язык – до сих пор не понимаю. Темное личико Судьи поморщилось, как от кислого, он полуоткрыл рот, собираясь что-то сказать, но в этот момент благообразный старикашка дернулся, словно в припадке падучей, и взгляд Судьи сполз с меня, будто тяжелое насекомое. Переполз через всю камеру – туда, где еще недавно жались друг к другу мои вынужденные соседи. Теперь каждый из них был сам по себе – женщина все еще пыталась вытолкнуть из легких ненужный воздух, воришка хлопал мокрыми глазами, не зная, радоваться ему или плакать, разбойник отшатнулся в сторону и сидел, закрывая пустую глазницу от молочно-белого света этой длинной, этой Судной ночи. Старичок остался в одиночестве – и лицо его было даже белее, чем пышный парик Судьи.
«Могут ли призраки сколько-нибудь вмешиваться в людские дела?» По-видимому, любезному старикашке как раз предстояло это узнать. Потому что Судья забыл обо мне – темное лицо его потемнело еще больше. Тонкие губы исчезли, оставив на месте рта узкую безжалостную щель.
– Ты, Кох, себе-то не ври. Не ври, что выкрутишься. Не выкрутишься, Кох, не надейся.
– Поклеп, – неслышным голосом сказал старикашка. – Поклеп, донос, доказательств нет никаких… Гулящая она была и хворая к тому же, поклеп…
Судья поднял острый подбородок. И как-то сразу выяснилось, что маленькая фигурка под белым париком отбрасывает тень сразу на четыре стороны и все мы сидим в этой тени, и мне показалось, что седые волосы парика сейчас забьют мой разинувшийся рот, не дадут дышать…
Я закашлялся. Наваждение отступило, Судья по-прежнему стоял у стены, маленький и черный, на паучьих ножках, и зловещее молчание Судной камеры нарушалось только моим неприличным кашлем. Уже сколько раз мне случалось поперхнуться в самую неподходящую минуту, когда подобает хранить молчание…
– Ты, Кох, поплатишься скоро и страшно. Сердце твое выгнило, плесень осталась да картонная видимость; смерть тебе лютая в двадцать четыре часа. Я сказал, а ты слышал, ювелир. Это все.
– Поклеп, – упрямо повторил старикашка. Женщина тихонько заскулила, закрывая рот ладонями, воришка на четвереньках отбежал в дальний от старика угол да там и остался.
Взгляд Судьи снова переполз через всю камеру – теперь в обратном направлении. Я знал, куда он ползет; когда две черные булавки остановились на мне, я поперхнулся снова.
Судья вежливо дождался, пока я закончу кашлять. Стоял, покачивая маленькой головой в необъятном парике, мне подумалось, что он похож на гриб – из тех, что растут в темноте на сырых стенках подвалов.
– Ретанаар Рекотарс…
Я вздрогнул. В устах зловещего сморчка мое родовое имя звучало странно. Казалось, что Судья замысловато выругался.
– Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс – а там и в крови измараешься… Сборщик податей повесился на воротах, кто-то скажет – поделом, но смерть его на тебе, Ретано. Ты тот же разбойник – где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетешь удавку жестоких выдумок. Год тебе гулять. По истечении срока казнен будешь… Я сказал, ты слышал, Ретанаар Рекотарс. Это все.
Всю его речь – неторопливую, нарочито равнодушную – я запомнил слово в слово, зато смысл ее в первое мгновение от меня ускользнул. Я сидел у склизкой стены, хлопал глазами, как перед этим воришка, и удивленно переспрашивал сам себя: это мне? Это обо мне? Это со мной?!
Судья помолчал, обвел медленным взглядом недавних подсудимых, ставших теперь осужденными; мне показалось, что черные, спрятанные за белыми буклями глаза задержались на мне дольше, нежели на прочих.
Или каждому из нас так показалось?
А потом он повернулся к нам спиной. Черная мантия была порядком потертой и лоснилась на плечах.
И шаг – сквозь стену; мне до последнего мгновения мерещилось, что он разобьет себе лоб.
Потому как он не был призраком. Или я ничего в этом деле не смыслю.
Судья ушел, и белый молочный свет иссяк. Наступила темнота.
* * *
Утром – хоть в подземелье, кажется, нет ни утра, ни вечера – за нами пришли. Тюремщик выглядел довольным и гордым – так, как будто бы это он умеет ходить сквозь стены и распоряжаться чужими судьбами. Первый из стражников, седой и кряжистый, хмурился и смотрел в пол, зато сослуживец его, веселый молокосос, сдуру взялся о чем-то нас расспрашивать. Старший товарищ ласково съездил ему кулаком между лопаток, и юноша, поперхнувшись, осознал свою неправоту.
Под небом царило утро. Разбойник, поймав лицом солнечный луч, часто задышал ртом и осел на руки стражникам. Воришка глупо захихикал; у меня у самого ослабели колени, и не было охоты оглядываться на старика и женщину, шагавших позади. С натужным скрежетом опустился мост, нас повели над провалом рва, над темной далекой водой с плавучими притопленными бревнами – впрочем, приглядевшись, я понял, что это вовсе не бревна, что скользкое дерево глядит голодными глазами, а впрочем, может быть, мне просто померещилось. Я слишком быстро отвел взгляд.
Нас вывели за ворота и оставили посреди дороги – в пыли, в стрекоте кузнечиков, под безоблачным небом; мы проводили стражников долгим взглядом, а потом, не сговариваясь, уселись в траву. Вернее, это я уселся, прочие поступили сообразно темпераменту: разбойник рухнул, воришка прыгнул, старичок осторожно присел, а женщина опустилась на корточки.
Никто не спешил уходить – будто бы сырые стенки Судной камеры до сих пор отрезали нас от поля и дороги, от неба и кузнечиков, от возможности идти куда вздумается; долгое время никто не раскрывал рта. То ли слов не было, то ли и так все было ясно.
– Руки коротки, – наконец выговорил старикашка. Глухо и через силу.
– Дурак, – отозвался разбойник безнадежно. – Коротки ли – а дотянутся…
– Ничё нам теперь не будет, – сказал воришка, ухмыляясь от уха до уха. – Выпустили уже… выпустили.
Женщина молчала – несчастная, всклокоченная, с ввалившимися глазами; впрочем, при свете дня оказалось вдруг, что она куда моложе, чем показалось мне вначале.
* * *
Что за страх держал нас вместе? И страх ли? Почему, например, я, получивший обратно свои документы и даже остаток своих собственных денег – а большую часть с меня взыскали «за содержание», за тюфяки и вшей, надо понимать! – почему, получив свободу, я не отправился тут же своей дорогой, а уселся в трактире с этим сбродом, с моими товарищами по несчастью?..
Судья сказал, а мы слышали. Судная ночь сбила нас в стаю – ненадолго, надо полагать. Но первым повернуться и уйти никто не решался.
Веселее всех был воришка – тот привык жить сегодняшним днем, не днем даже, а минутой: коли страшно, так трястись, а ушел страх – хватать толстуху-жизнь за все, что подвернется под руку. Разбойник веселился тоже – истерично и шумно; безнадежность, владевшая им с утра, не выдержала схватки с хмельным угаром, и после двух опустошенных бочонков одноглазый задумал поймать Судью и утопить в нужнике. Старичок не пил – сидел на краю скамейки, деликатно положив на стол острый локоть, и повторял, как шарманка, одно и то же:
– У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно – а ворон на огороде пугает. У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно, а ворон… У призраков над человеческой жизнью… Нет, нет, нет!..
На плечо мне легла рука. Нос мой дернулся, поймав сладкую струю знакомых духов.
– Пойдем, господин, – сказала женщина. – Дело есть.
Она, наверное, целый час отмывалась у колодца, а потом достала из котомки лучшее платье. Влажные волосы уложены были в подобие прически, бледное деловитое лицо казалось даже милым – во всяком случае, шлюху в ней выдавали теперь только духи. Слишком уж приторные. Слишком.
Поколебавшись, я встал из-за стола; если я пью с разбойником и воришкой под лепет лиходея-старичка, почему бы мне не внять вежливой просьбе чисто вымытой шлюхи?
Мы отошли в дальний угол; женщина помялась, решая, вероятно, как ко мне следует обращаться. Благородных господ подобает звать на «вы» – а как величать аристократа, который время от времени сидит в тюрьме наравне со вшами и всяким сбродом?
– Вы… это… Я купца не травила, это он точно сказал, но вот прочее… Господин, я ведь не спрашиваю, что вы такое натворили, коли он смерть вам назначил через год…
Я смотрел в ее круглые, голубые, невинные глаза. Не орать же на весь трактир: «Заткнись, дура стоеросовая, что ты, так тебя разэдак, болтаешь?!»
Она поежилась под моим взглядом. Нервно заморгала:
– То есть… это… Ювелир этот, он точно девку порешил, я знаю… Только он твердит, что призракам власти нет, а я боюсь, что есть-таки, так это… можно бы проверить…