На дороге - Немцов Максим Владимирович 10 стр.


– Это ничего, – спокойно ответил Реми. – Это очень даже хорошо. Когда с тобой сошелся, я не ожидал, конечно, никаких розочек и луны в небесах, и сегодня ты меня не удивила. Я для тебя кое-что пытался сделать, я старался для вас обоих; вы оба меня подвели. Я ужасно, ужасно в вас обоих разочарован, – продолжал он абсолютно искренне. – Я думал, из всех нас вместе что-нибудь выйдет – что-нибудь прекрасное и крепкое, я старался, ездил в Голливуд, устроил Сала на работу, я покупал тебе красивые платья, хотел познакомить тебя с лучшими людьми Сан-Франциско. Ты отказалась – вы оба отказывались выполнять ничтожнейшие мои желанья. Я ничего не просил взамен. Теперь прошу об одной последней услуге и больше никогда ни о чем просить не стану. В следующую субботу в Сан-Франциско приезжает мой отчим. Я прошу вас только об одном: чтоб вы поехали со мною и попытались сделать так, чтоб стало похоже на то, о чем я ему писал. Иными словами, ты, Ли-Энн, ты – моя девушка, а ты, Сал, ты – мой друг. Мне удастся занять сотню долларов на субботний вечер. Я сделаю так, чтоб мой отец хорошо провел здесь время и уехал без всякого беспокойства обо мне.

Вот так новость. Отчим Реми был знаменитым врачом с практиками в Вене, Париже и Лондоне. Я сказал:

– Ты имеешь в виду, что намерен истратить сотню долларов на своего отчима? Да у него же больше денег, чем у тебя когда-нибудь будет? Ты залезешь в долги, чувак!

– Это ничего, – тихо ответил Реми, и в голосе его сквозило поражение. – Я прошу вас только об одном: попытайтесь хотя бы сделать вид, что все в порядке, и постарайтесь произвести хорошее впечатление. Я люблю своего отчима и уважаю его. Он приезжает с молодой женой. Мы должны обойтись с ними крайне учтиво. – Временами Реми бывал просто воплощением благородства.

Ли-Энн это впечатлило, и она уже захотела встретиться с отчимом; рассчитывала, что можно будет окрутить папочку, раз уж ничего не вышло с сынком.

Подкатил субботний вечер. Я уже бросил ту работу у легавых – как раз перед тем, как уволят за недостаточность арестов, и тот субботний вечер был у меня последним. Сначала Реми и Ли-Энн отправились на встречу с отчимом к нему в гостиницу; у меня уже были деньги на дорогу, и я пьянствовал себе в баре внизу. Затем поднялся к ним – опоздав, как не знаю кто. Дверь открыл папа – почтенный высокий господин в пенсне.

– Ах, – произнес я, завидя его, – месье Бонкёр, как поживаете? Je suis haut! – воскликнул я по-французски, имея в виду, что «дух мой парит высоко» в том смысле, что я выпивши, но на самом деле это не означало ничего. Доктор был озадачен. Я уже спутал Реми все карты. Он покраснел при моем появлении.

Поесть мы все отправились в роскошный ресторанчик – к «Альфреду» на Северном пляже[45], где бедняга Реми выложил добрых полсотни за нас пятерых – с выпивкой и всем остальным. И тут случилось худшее. Кто б вы думали сидит у стойки бара в этом самом «Альфреде», как не мой старый друг Роланд Мейджор! Только что из Денвера и устроился в какую-то сан-францисскую газетку. Он был уже вдрабадан. Даже не побрился. Подскочил к нам и шлепнул меня по спине как раз в тот миг, когда я подносил к губам фужер. Роланд шлепнулся в кабинку рядом с доктором Бонкёром и перегнулся через его суп поболтать со мной. Реми сидел багровый, как свекла.

– Не хочешь представить нам своего друга, Сал? – спросил он с вымученной улыбкой.

– Роланд Мейджор из сан-францисской «Аргус»[46], – сказал я, пытаясь сохранить невозмутимость. Ли-Энн рассвирепела.

Мейджор понес в самое ухо месье:

– Ну и как вам нравится преподавать французский в средней школе? – вопил он.

– Пардон, я не преподаю французский в средней школе.

– О, а я подумал, что вы преподаете французский в средней школе. – Он намеренно грубил. Я вспомнил ту ночь в Денвере, когда он сам не дал нам повеселиться; но я не держал на него зла.

Я всех простил, я сдался, я напился. Начал болтать про лунный свет и розы с молоденькой женой доктора. Я пил так много, что каждые две минуты надо было отлучаться в мужскую комнату, и я вынужден был скакать через коленки доктора. Всё разваливалось. Мое пребывание в Сан-Франциско подходило к концу. Реми никогда уже не станет со мной разговаривать. Это было ужасно, потому что я поистине любил его и был одним из очень немногих людей на свете, кто знал, какой он настоящий и замечательный друг. Чтобы пережить это, у него уйдет много лет. Какая это катастрофа – по сравнению с тем, что я писал ему из Патерсона, проводя свою красную линию по трассе № 6 через всю Америку. И вот я на краю Америки, суши больше нет – и больше некуда ехать, только назад. Я твердо решил хотя бы замкнуть круг своего путешествия: как раз там и тогда я собрался поехать в Голливуд и назад через Техас, чтобы увидеться со всей моей кодлой на болотах; а там уж хоть трава не расти.

Мейджора из «Альфреда» вышвырнули. Обед наш тем и завершился, и я ушел вместе с Мейджором; вернее, уйти нам предложил Реми, и мы отправились пить дальше. Сидели с ним за столиком в «Железном котле», и он говорил:

– Сэм, мне не нравится вон тот гомик возле бара. – И все это громко.

– О как, Джейк? – переспрашивал я.

– Сэм, – продолжал он. – Я, наверное, сейчас встану и тресну его по кумполу.

– Нет, Джейк, – отвечал я, продолжая закос под Хемингуэя. – Лучше целься прям отсюда – и посмотрим, что получится. – Кончилось тем, что мы с ним, пошатываясь, стояли на каком-то углу.

Наутро, пока Реми с Ли-Энн спали, а я с некоторой грустью взирал на большую кучу грязного белья, которую нам с Реми полагалось выстирать в коммунальной машинке «Бендикс»[47], поставленной в хижине на задворках (а это всегда было такой радостной и солнечной процедурой среди цветных женщин, и мистер Снех хохочет до умопомрачения), я решил все-таки уехать. И вышел на крыльцо. «Ну уж, черта с два, – сказал тут я себе. – Я ведь обещал, что не уеду, покуда не взберусь вон на ту гору». То была высокая дальняя стена каньона, она таинственно отворачивала к Тихому океану.

Поэтому я задержался еще на день. Было воскресенье. Стояла сильная жара; день был прекрасный, к трем солнце побагровело. Я начал подъем и к четырем выбрался на вершину. Со всех сторон нависали эти славные калифорнийские тополя и эвкалипты. У самой верхушки деревьев уже не было – лишь камни да трава. Поверх побережья пасся скот. Вон Тихий океан, всего в нескольких горках от меня, синий и широченный, с громадной стеной белизны, что наползала с легендарной «картофельной грядки»[48], где рождаются сан-францисские туманы. Еще какой-нибудь часок, и она хлынет в Золотые Ворота и укутает весь романтичный город в белое, а юноша будет держать свою девушку за руку и медленно подниматься по длинному белому тротуару с бутылкой токайского в кармане. Да, это Фриско; и прекрасные женщины, стоящие в белых парадных в ожидании своих мужчин; и Башня Койт, и Эмбаркадеро, и Маркет-стрит, и одиннадцать многолюдных холмов.

Я вертелся, пока не закружилась голова; думал, что упаду, как во сне, прямо с утеса. О, где же девушка, которую люблю? Так думал я и смотрел везде, как смотрел везде в этом мирке подо мной. А впереди грубо горбилась громадная туша моего американского континента; где-то вдали на той стороне мрачный чокнутый Нью-Йорк извергал в небеса свою тучу пыли и бурого пара. В Востоке есть что-то бурое и святое; а Калифорния бела, как бельевые веревки, и пустоголова – так я, по крайней мере, думал в то время.

12

Наутро Реми и Ли-Энн еще спали, а я тихонько собрался, выскользнул в окно тем же путем, каким явился, и со своей холщовой сумкой покинул Милл-Сити. Я так и не переночевал на старом пароходе с призраками – он назывался «Адмирал Фриби», – и мы с Реми стали потеряны друг для друга.

В Окленде я выпил пива среди бродяг в салуне, перед которым было выставлено колесо от фургона, – я снова стоял на дороге. Прошел через весь Окленд, чтобы выйти к шоссе на Фресно. За два перегона добрался до Бейкерсфильда в четырех сотнях миль к югу. Первый был совершенно безумным: я ехал с дородным светловолосым парнем в пришпоренной тачке.

– Видишь палец на ноге? – спросил он, разогнав тарантас до восьмидесяти и обгоняя всех на трассе. – Глянь. – Палец был весь в бинтах. – Мне его только сегодня утром ампутировали. Эти сволочи хотели, чтобы я остался в больнице. Я собрал сумку и утек. Подумаешь, палец. – Да, в самом деле, сказал я себе, теперь уж смотри в оба, и мы погнали. Таких придурков за рулем я больше ни разу не видел. Доехал до Трейси почти моментально. Трейси – железнодорожный городок; тормозные кондукторы сурово жуют в столовках прямо у путей. По всей долине воют поезда. Неторопливо опускается красное солнце. У меня перед глазами развертывались волшебные названия этой долины – Мантека, Мадера, остальные. Вскоре стало смеркаться, виноградные сумерки, лиловые над длинными дынными бахчами и мандариновыми рощами; солнце цвета давленого винограда, исполосованное винно-красным, поля цвета любви и испанских тайн. Я высунул голову в окно и глубоко вдыхал пряный воздух. Миг прекраснее всех. Псих работал тормозным кондуктором на «Южной Тихоокеанской»[49] и жил во Фресно; отец у него тоже был тормозной. Он потерял палец в оклендском депо, переводя стрелку, я так и не понял, как именно. Привез меня в гудливый Фресно и высадил где-то на южной стороне. Я заскочил выпить кока-колы в бакалею у железной дороги – и тут в красном товарном вагоне мимо проехал этакий меланхоличный молодой армянин, и как раз в этот миг взвыл локомотив, и я сказал себе: «Да, да, это городок Сарояна» [50].

Мне надо было на юг; я выбрался на дорогу. Меня подобрал человек в новехоньком пикапе. Он был из Лаббока, Техас, торговал автоприцепами.

– Хочешь купить трейлер, а? – спросил он. – Как приспичит, разыщи меня. – Он рассказывал мне истории о своем отце в Лаббоке. – Однажды вечером папаша мой оставил всю дневную выручку сверху на сейфе, наглухо забыл. Ну и вот, ночью забрался к нам вор с ацетиленовой горелкой и всеми делами, вскрыл сейф, пошарил в бумагах, опрокинул несколько стульев и свалил. А эта тыща долларов лежала у него перед самым носом на сейфе, прикинь такое вообще, а?

Он высадил меня южнее Бейкерсфильда, тут-то начались мои приключения. Похолодало. Я натянул на себя хлипкий армейский дождевик, который купил за трешку в Окленде, и дрожал себе дальше на дороге. Стоял я перед вычурным мотелем в испанском стиле, освещенном, как брильянт. Мимо в сторону Л.-А. неслись машины. Я неистово махал руками. Слишком уж холодно. Простоял я там до самой полночи, ровным счетом два часа, матерился и клял все на свете. Снова как в Стюарте, Айова. Ничего не оставалось, лишь пойти истратить чуть больше двух долларов на автобус, чтоб проехать оставшиеся мили до Лос-Анджелеса. По шоссе я снова дошел до Бейкерсфильда, нашел автостанцию и сел на скамейку.

Я уже купил себе билет и теперь ждал лос-анджелесского автобуса, когда совершенно неожиданно заметил в своем поле зрения милейшую малышку – мексиканочку в брючках. Приехала она в каком-то из тех автобусов, что подошли только что с громкими вздохами пневматических тормозов; теперь пассажиров оттуда высаживали передохнуть. Ее груди выступали вперед смело и без стеснения; стройные бедра ее выглядели аппетитно; волосы были длинны и глянцево черны; а в синих глазищах изнутри проглядывали робости. Хотел бы я оказаться в ее автобусе. В сердце мне кольнуло болью, так бывало всякий раз, когда я видел, как та, кого я полюбил, едет в другую сторону в этом слишком большом мире. Объявили автобус на Лос-Анджелес. Я взял сумку и пошел на посадку – и кто ж сидит там в полном одиночестве, как не моя мексиканка. Я шлепнулся прямо напротив нее и тут же принялся замышлять. Я так одинок, так печален, я так устал, так продрог, я так сломлен, так разбит, что собрал воедино все свое мужество, то мужество, какое необходимо, чтобы подойти к незнакомой девушке, и начал действовать. Но даже решившись, я еще минут пять колотил себя по ляжкам в темноте, а автобус меж тем катил по дороге.

Ну, давай, давай же, а то так и подохнешь! Придурок чертов, заговори же с нею! Что это с тобой? Неужто сам себе еще не осточертел? И не успел я сообразить, что делаю, как наклонился к ней через проход (она пыталась заснуть на сиденье) и спросил:

– Мисс, не хотите ли подложить мой плащ вместо подушки?

Она посмотрела на меня, улыбнулась и ответила:

– Нет, большое спасибо.

Весь дрожа, я откинулся на спинку; зажег окурок. Подождал, пока снова на меня не посмотрит, не бросит искоса единственный печальный взглядик любви, – и тогда я сразу встал и склонился над ней.

– Можно мне сесть рядом с вами, мисс?

– Если хотите.

Я хотел.

– Куда едете?

– Эл-Эй. – Мне очень понравилось, как она это произнесла – «Эл-Эй». Мне вообще очень нравится, как все здесь на Побережье произносят «Эл-Эй»; он их единственный град златой, как ни крути, в конце-то концов.

– Так и я туда же еду! – воскликнул я. – Очень рад, что вы мне позволили сесть с вами рядом, мне было так одиноко, и я много странствовал. – И мы взялись рассказывать друг дружке о себе. Ее история была такова: У нее муж и ребенок. Муж ее побил, поэтому она от него ушла, а живут они в Сабинале, южнее Фресно, и теперь она едет в Л.-А. пожить пока у сестры. Своего маленького сына она оставила у родителей – те работают на сборе винограда и живут в хижине на виноградниках. Сейчас ей остается лишь супиться да злиться. Мне захотелось немедленно заключить ее в объятия. Мы всё говорили и говорили. Она сказала, что ей очень нравится со мной разговаривать. Довольно скоро призналась, как ей хотелось бы тоже поехать в Нью-Йорк. – Так, может, и поедем! – рассмеялся я. Автобус со стоном карабкался к Виноградному перевалу, а потом мы летели вниз, в гигантские кляксы света. Не придя ни к какому предметному согласию, мы взялись за руки, и точно так же немо, прекрасно и чисто решено было, что, когда у меня будет номер в лос-анджелесской гостинице, она останется со мною. Всё во мне по ней так и ныло; я склонил голову в ее прекрасные волосы. Ее маленькие плечи сводили меня с ума; я все обнимал и обнимал ее. И ей это нравилось.

– Люблю любить, – шептала она, закрыв глаза. Я обещал ей прекрасную любовь. Я пожирал ее глазами. Истории наши были уже рассказаны; мы погрузились в молчанье и сладкие предвкушения. Все проще некуда. Забирайте себе всех ваших Персиков, Бетти, Мэрилу, Рит, Инесс и Камилл на свете; вот моя девушка, вот девичья душа как раз по мне, я ей об этом так и сказал. Она призналась, что видела, как я наблюдал за нею на автостанции:

– Я еще подумала, какой милый студентик из колледжа.

– О, так я и есть студентик из колледжа! – заверил ее я. Автобус въехал в Голливуд. Серой, грязной зарей, похожей на ту, когда Джоэль Маккри встретился с Вероникой Лейк в столовой в картине «Странствия Салливана»[51], она спала у меня на коленях. Я жадно глядел в окно: оштукатуренные дома, пальмы, дорожные закусочные, все это безумие, эта обтрепанная обетованная земля, фантастический конец Америки. Мы слезли с автобуса на Мейн-стрит, ничем не отличавшейся от тех главных улиц, где слазишь с автобуса в Канзас-Сити, Чикаго или Бостоне: красный кирпич, грязно, шляются субъекты, в безнадежной заре скрежещут трамваи, блядский запах большого города.

И тут меня перемкнуло, сам не знаю почему. Мне начали мерещиться идиотские, параноидальные видения, что Тереза или Терри – так ее звали – просто маленькая шлюшка, которая работает по автобусам, выманивая у честных парней их башли, назначает им свидания в Л.-А., как это сделали мы, где сперва приводит сосунка завтракать в забегаловку, где поджидает ее сутенер, а потом в заранее намеченную гостиницу, куда имеет доступ и он, со своим пистолетом или что там у него еще. Я так ей в этом и не признался. Мы завтракали, а сутенер наблюдал за нами; мне чудилось, что Терри тайно строит ему глазки. Я устал и чувствовал себя чужим и оторванным в этой отвратительной дали. Придурь ужаса овладела моими мыслями и повлекла за собой мелочные и дешевые поступки.

Назад Дальше