Я ему сказал, что Давид знал тайну магнита, что, шатаясь с козами по горам, паренек заметил, как некоторые камни притягивают железные предметы. Потому Давид и побежал на великана голым, что в руке у него был магнит. И магнит этот в обязательном порядке должен был попасть великану в его металлический лоб. Потому и поведение старших братьев не является с нравственной точки зрения подлым и мерзким. Они пустили младшего в бой потому, что знали про его шашни с магнитом. И, таким образом, никакого исторического урока пользы дилетантства здесь нет, а как раз наоборот.
Литературовед спросил, откуда я высосал такую чушь. А я ему сказал, что надо знать древние арабские лоции, но, сказал я еще, такие вещи в вашем университете не преподают. Тут он заметил, что я пишу с грамматическими ошибками, и это позор, и что мне следовало бы нанять себе репетитора, если я не удосужился получить филологического образования в свое время. Тут я ему сказал, что если все филологи такие, как он, то я скорее пойду коз пасти, нежели к ним на выучку.
Вот так мы распрощались. И я пошел в последний раз прогуляться с товарищами-собаками. У меня сердце разрывалось от тоски при мысли о нашей разлуке. Удивительно я привык к Шалопаю и Рыжему за этот месяц. Но поделать ничего нельзя было. Я уезжал по вызову отдела кадров нового, только образующегося пароходства. Начальником кадров там оказался мой старый приятель. И он отправлял меня в рейс дублером капитана на полгода. Это была такая выгодная синекура, что отказываться я и думать не смел.
Уже выпал и установился снег.
Низкое небо ранней зимы. Тишина покинутых дач. Далекий звон колоколов.
На выходе из поселка нам встретилась девица в норковом манто с беленьким моськой на поводке. Завидев моих псов, моська взорвался злобным лаем и заметался, как щуренок на спиннинге. Девица приподняла песика на поводке, и он завращался в разные стороны, продолжая дергаться и булькать ненавистью. Моська крыл моих товарищей визгливой руганью молодого евнуха.
– Возьмите, пожалуйста, вашего мопса на руки, – сказал я девице.
– Он не боится! – с гордостью за отчаянную смелость евнуха, которому в жизни совершенно нечего терять, сказала девица и опустила моську на снег. Псы прошли мимо, старательно сохраняя невозмутимость плебейских душ. И я уже вздохнул было спокойно, как шавка рванулся вслед за моими товарищами с какой-то совсем уж безобразно-кощунственной руганью, он просто харкал им в души.
Слон дедушки Крылова был слоном, а мои товарищи были все-таки обыкновенными собаками. Первым утратил выдержку флегма Рыжий и оспорил глупца. Я не успел и головы повернуть, как Рыжий оказался возле завизжавшей девицы и трепанул мопса. Шалопай, естественно, тоже как с цепи сорвался.
И кучу малу я разнимал при помощи здоровенного сука. Но так как это была единственная вспышка человеческой злости и даже остервенения у Рыжего и Шалопая, то я ограничился двумя ударами Рыжему по заду и одним ударом Шалопаю по боку, причем вытянул я их дрыном, честно говоря, не изо всей силы.
Стенания мопса и девицы довольно долго сопровождали нас в тиши ранней зимы. И все это время псы держались от меня на приличной дистанции и делали виновато-обиженный вид, но потом все забылось.
Мы ушли далеко за поселок, за высокие и высокомерные ограды богатых дач, в поля и перелески, к любимому нами оврагу с ручьем на дне его, перешли овраг и поднялись на взгорок. Там шуршала от слабой поземки мертвая трава.
Небо было серым равномерно – солнце не угадывалось даже за тучами. Равномерно падали снежинки из неба. Далекие, за оврагом ели упирались в небо сине-зелеными острыми вершинами. Это были старые, очень высокие ели. Над лесом видны были только их верхушки. Ниже темно-фиолетовые стволы ясеней сливались в сплошную широкую полосу, закрывая противоположную сторону оврага. Родные осины стояли уже на этой стороне. Где-то у их подножий под снегом бежал ручей, через который я недавно переходил по узкому, в две доски мостику, и собаки проваливали свои глупые лапы в запорошенные снегом щели между досками.
Живая вода среди зимы и сугробов улучшает настроение. Особенно, если в этой воде есть зеленые, живые водоросли. И все надеешься, что мелькнет рыбка, которая не умеет плавать и не боится морозной зимы.
Откос оврага с моей стороны был весь покрыт глубокими сугробами, их намело возле каждого кустика. И снег, несмотря на серость небес, был бел ослепительно, и еще блестки отдельных снежинок вспыхивали в нем.
В сугробах носились собаки. Они увидели, что я остановился и закурил, и решили порезвиться, чтобы развлечь меня и самим размяться и прополоскаться в снегу…
Их убили через несколько дней после моего отъезда. Физиоман-литературовед переел плешь администрации жалобами на ночной лай и санитарные нарушения со стороны бесхозных собак. Кроме того, как оказалось, моська принадлежал его любимой аспирантке. Думаю, свою роль сыграл и наш последний разговор, когда я потерял выдержку и слишком уж изобретателя высмеял.
Собак поймали, связали, морды им обмотали тряпками, а потом сбросили в подвал, где они провалялись сутки в ожидании специальной машины-душегубки, которая и отвезла их на мыловаренный завод.
В результате легкомысленный Фюнес перестал маячить за моим героем. Его заменил изобретатель-литературовед, что оказалось началом конца комедии.
Правда, я еще долго не догадывался об этом.
1976Путевые портреты с морским пейзажем
Монтевидео – Рио-де-Жанейро, борт т/х «Фоминск», 128-е сутки рейса в тайм-чартере
Океанская зыбь при солнышке, слабом ветре и голубом небе так шелк напоминает, что всегда краем памяти мелькает детское: как мать рассказывала про сотворение моря в балете «Дочь фараона». На сцене растягивали синюю шелковую материю, а под ней прыгали на корточках взад-вперед солдаты. Это, конечно, еще в старой, дореволюционной Мариинке было. И вот полуголые солдаты прыгают и подпрыгивают, и крестами нательными трясут в духоте и синей тьме, а снаружи получается шелковое морское волнение. И еще попутно вспоминается, что солдата одного – самого смелого и ядреного кавалера – привлекали для службы Терпсихоре и в сухопутной сцене: когда герой по ходу дела стреляет из лука в льва.
Самого физкультурного и отчаянного солдата зашивали в львиную шкуру, и он в таком виде ходил на четвереньках по краю каменистого обрыва-утеса, а когда в него попадала золотая стрела, то лев рухал с трехметрового утеса лапами кверху. И вот однажды натренированный солдат заболел и его заменили нетренированным. Герой стреляет – надо лапами вверх, а нетренированный солдат как глянул вниз, так и обмер: высотища так их всех в лапоть! мама родная! да еще в запеленутом виде-то падать! вас бы зашить! так вас и так через бога в душу с присвистом!.. Лев продолжает по краю утеса бегать: вид делает, что стрела, мол, не сильно ему повредила или даже вовсе пролетела за ветром – не убит он еще, жив, курилка!.. Герой еще одну золотую стрелу – хрясть! – прямое попадание! – аж ребро затрещало! – некуда деваться, падать надо!.. Тогда поднимается царь зверей на задние лапы, крестится передней лапой с истинным российско-солдатским замахом и, осененный, прыгает с утеса задними лапами вперед…
Вот эти оперные конфузы и вспоминаются, когда пробуешь нарисовать морской пейзаж. Слова бегают на четвереньках и ползают на карачках по бумаге, но им там тесно, и скучно, и душно, как солдатам на сцене под театральной материей, и они не способны взволновать бумажную равнодушную гладь.
Трудное, если не безнадежное дело морской пейзаж нынче.
Только напевный лад, величавый ритм сказания, трень-брень древних гуслей способен помочь. Но под гусли современный читатель уснет быстрее, нежели от ноксирона.
19 октября. Южная Атлантика, на переходе Рио – Бермуды
Графиня с Мобилом приехали в открытой шикарной маши не. И животик у графини был открыт – южная мода – между брюками и рубашечкой голенькая полоска, очень соблазнительная.
Юра собаку в пассажиры брать не очень хотел – лишние хлопоты. А я посмотрел на полоску и в целях изучения графской психологии говорю, что, мол, пса возьмем, если графиня разрешит пощекотать брюшко. Она без всяких яких согласилась. Тут уж деваться стало некуда, я легонько пощекотал нежную мякоть и распорядился тащить мобиловское снабжение – три ящика собачьих консервов и три ящика пива – к себе в каюту. (Оказалось, что без пива пес плохо спит.) Еще ему из-за перепадов давления запрещено пользоваться самолетом, а графиня была австрийская и летела в Вену самолетом в отпуск. Фрахт за собаку от Рио до Гамбурга шестьдесят восемь английских фунтов и двенадцать фунтов персонально тому, кто возьмет на себя обслугу. Ответственность за Мобила взял я, а двенадцать фунтов посулил матросикам.
Графинюшка угостила пса на прощание пивом – Мобил высосал стакан в одно касание – медленно опустил язык в стакан, молниеносное «хлюп!» – и пуст сосуд.
Потом графинюшка, конечно, капнула Мобилу на огромную тургеневскую голову (сенбернар длинношерстный) слезу, поцеловала в черные губы, порхнула с трапа, прыгнула в открытую машину и поехала на аэродром.
Через полчаса пес удрал. Как он из закрытой каюты вылез – черт знает. А вахтенный у трапа спасовал, когда огромный сенбернар показал ему вместо пропуска дюймовые клыки. Не привыкли еще к псу ребята.
Я позвонил в полицию. В порту провели облаву, но Мобил исчез, как в театральный люк провалился.
Юра Ямкин с трудом сдерживался, чтобы не процедить:
«Я тебе говорил!» Мы с ним сидели в моей каюте, рассматривали шикарные наклейки на собачьих консервах и пили собачье пиво. Графиня на высоте в десять километров пронзала стратосферу над Атлантикой. Возле ее гасиенды в пригороде Рио лежали в засадах детективы. На палубах бразильцы заводили на контейнеры последние оттяжки – до отхода оставалось два часа. Верхушки портовых кранов елозили за окном, щекотали влажную шерстку вечереющих тучек, как я животик графини давеча.
Розовость заката начинала просвечивать сквозь шерстку туч, и потому небеса над Рио смахивали на собачье брюхо. На душе скребли кошки.
Тут возник матрос Кудрявцев и попросил разрешения сходить на берег поискать Мобила. Этот матрос действительно кудрявый, бурно кудрявый, длинноволосый, а глаза такие голубые, будто в черепе его две дырки, сквозь которые светит утреннее море.
– Где ты будешь искать? – спросил я.
– Не знаю.
– Пускай идет, – буркнул Ямкин.
– Тогда я с ним, – сказал я.
– Вы помешаете, – сказал Кудрявцев тихо и осторожно, чтобы не обидеть меня.
– А кого возьмешь с собой? – спросил я.
– Мне одному надо. Чтобы сосредоточиться, – сказал Кудрявцев.
Я взглянул на Ямкина.
– Пускай идет, – сказал Ямкин.
– Скажи помполиту, что капитан разрешил, – сказал я Кудрявцеву. – Пусть даст мореходку.
– Лучше собачий документ дайте. Паспорт или санитарную книжку. Хозяйка, небось, духами надушена была, а документы в сумочке лежали. От них хозяйкой пахнет.
Мы выдали ему собачью документацию, и Кудрявцев ушел.
– Найдет, – сказал Юра. – Славный парень. Ты к нему приглядывался?
– Нет, не очень… Как звать?
– Саша. Восьмой Александр на судне. Говорят, Александр означает «защитник». И потому так называли тех, кто вскоре после войны рождался. Стало быть, в память погибших.
– Никогда не слышал.
– Мой любимчик, – сказал Ямкин.
Я засмеялся. Трудно было обвинить сурового капитана Ямкина в любимчиках. Хотя… хотя – чужая душа – потемки. После того как капитан закрутил роман с буфетчицей на глазах всего экипажа, от него можно ожидать и других неожиданностей. В конце концов я знаю Юрия Ивановича Ямкина шапочно, хотя нас и связывают особые узы.
Когда приехал агент и Юра поднялся к себе оформлять отход, я отправился на причал, чтобы прогуляться по земной тверди – особенно ощущаешь обыкновенный бетон под ногами, когда вот-вот опять начнется океан. Молю Бога никогда не потерять этого особенного ощущения тверди.
Я шел по кромке причала, переступая кабеля кранов и швартовы.
Теплая муть портовой воды, от которой пахло нефтью, была далеко внизу.
С некоторых пор я замечаю страх высоты. Два признака старения – слабеет острота левого глаза и страх высоты. Потому и шел вдоль самой кромки – приручал страх.
Современные контейнерные терминалы напоминают аэродром размахом пространства и ровностью поверхности. Бесконечные ряды контейнеров на терминале в Рио олицетворяли будущее планеты и в техническом, и в экономическом, и в эстетическом смысле, ибо контейнеры сотворены в едином стандарте для всех стран и народов.
На судах вспыхивали огни. Два буксира тащили по гавани плавкран. В сиренево-серебряной дымке огни буксиров казались неоновой рекламой. С палубы нашего «Фоминска» доносились тяжкие удары – второй штурман Сережа учил доктора Леву боксу.
Из прохода между контейнеров мне навстречу показалась пара – матрос первого класса Александр Кудрявцев и бразильский сенбернар Мобил. Они шли порознь, ничто не связывало их материальной связью, но какая-то невидимая цепь была.
Мобил прихрамывал и иногда прискакивал на трех лапах. Перед трапом пес остановился и призадумался, давая мне возможность как следует рассмотреть себя. Зверь огромный. Губы слегка обвислые, такие бывают у старых благородной старостью актеров; общее выражение морды – задумчивое и добродушное. Шея крепкая, грудь широкая, брюхо подтянуто незначительно – из тех существ, которых мало заботит осиность талии. Хвост тяжелый, пушистый висит прямо вниз, указывая центр планеты Земля с абсолютной точностью. Ноги мощные, лапы круглые, как эскимосские лыжи. Шерсть слегка волнистая. Масть двойная – оранжевый фон с белыми отметинами между глаз, на лапах и груди. На голове и ушах черный налет – нечто вроде маски, придающий псу особенно внушительный – папы римского – вид.
– Ничего, сам пойдет, – сказал Кудрявцев, когда увидел, что я нацеливаюсь на ошейник. Но я все-таки ухватил теплое и жесткое собачье ярмо и повел Мобила на судно под конвоем. Кудрявцев слегка подпихивал пса в зад.
В двадцать три ноль-ноль мы снялись на Бермуды.
21 октября. Южная Атлантика, на переходе Рио – Бермуды
Уже давно я перестал по вечерам чаевничать с Юрой. Мы так хорошо пили чай. Смотрели, как он вибрирует в стаканах, как самостийно позвякивает ложечка и мечутся чаинки. И Юра пил вприкуску, а я внакладку. Мы не занимались далекими воспоминаниями. Только чуть-чуть ворошили прошедший день – несколько слов об электромеханике, улыбка в адрес Гри-Гри – старого боцмана… Или:
– Второй раз садится гиросфера компаса. Почему бы это?..
– А черт ее знает почему…
– Групповой диспетчер никогда не научится составлять радиограммы.
– Да, а из Сережи выработается хороший капитан…
– Слушай, ты когда-нибудь огни Святого Эльма видел?..
– Нет, а ты?..
И вот оказывается, что когда в вечерней каюте чай заваривает женщина, то чай делается обычной жидкостью, и уже нет чаепития. И все слова, которыми обмениваются мужчины, обретают только тот смысл, который определен каждому слову в толковом словаре, а зачем их тогда произносить? Они делаются такими же неловкими, как и третий лишний. Пускай уж сидят в словаре под переплетом. И я потихоньку, чтобы не было заметно, перестал ходить к Юре по вечерам: мол, пишу заметки и сочиняю свой сценарий…