Записные книжки - Альбер Камю 11 стр.


Единственный, постоянный предмет размышлений – отказаться от остального.

Трудиться по часам, не прерываясь, не отвлекаясь и т. д. и т. п. (нравственная аскеза также).

Одно-единственное отклонение – и все пропало: практика и теория.

* * *

В Ферраре дворец Скифаноя, построенный Альберто д’Эсте, чтобы «спастись от скуки».

Род Эсте.

Ипполито приказывает вырвать глаза своему брату Джулио, потому что женщина, которую он любит, сказала, что «глаза Джулио ей милее, чем тело Ипполито».

Джулио и Фернандо хотят убить Ипполито и Альфонсо д’Эсте. Заговор раскрыт, они осуждены на смерть, затем садистски помилованы на эшафоте. Однако Фернандо проводит в тюрьме тридцать пять лет и умирает в темнице, а Джулио остается в заключении пятьдесят четыре года и выходит на свободу с помутившимся рассудком.

Альфонсо д’Эсте приказывает расплавить статую Юлия II работы Микеланджело и отлить из нее пушку.

* * *

Ср. Гонзаг Трюк. «Они строили только для себя и, вместо того чтобы склонить голову перед творением искусства, вместо того чтобы смиренно отыскать ему место в таинственном мироздании (?), напитать его вечными ценностями (?), они осуждали его на немедленное исчезновение. От них самих до нас дошли только высокомерные и проклятые имена». Вот именно.

* * *

Библиография по Борджиа.

Луи де Вильфосс («Макиавелли и мы», 1937).

Рафаэль Сабатини («Цезарь Борджиа», 1937).

Фред Беренс («Лукреция Борджиа», 1937).

Габ, Брюне («Живые тени», 1936).

Л. Коллисон-Морлей («История рода Борджиа»).

Шарль Бенуа («Макиавелли»).

«Дневник» Иоганна Бурхарда (изд. «Тюрмель», 1933) и т. д.

* * *

1940 г.

Вечера на террасе Двух Чудес. Дыхание моря, которое угадывается в ночи. Трепет олив и испарения, поднимающиеся от земли.

Скалы в море, усеянные белыми чайками. Их серая громада, освещенная белыми крыльями, словно сверкающее плавучее кладбище.

* * *

Роман.

Эта история началась под палящим солнцем на голубом пляже: загорелые тела двух молодых существ – купание, игры в воде и на солнце, – летние вечера на дорогах вдоль пляжей, напоенные ароматом фруктов и испарениями, поднимающимися в глубокой тени, – расслабившееся тело в легких одеждах. Влечение, тихое тайное упоение в сердце семнадцатилетнего юноши.

Закончилась в Париже: холод или серое небо, голуби на черных камнях Пале-Руаяля, город и его огни, торопливые поцелуи, нервная беспокойная нежность, желание и благоразумие, овладевающее сердцем двадцатичетырехлетнего мужчины, – «останемся друзьями».

* * *

Там же. Другая история, начавшаяся холодной ненастной ночью, на земле среди кипарисов, перед лицом неба, испещренного звездами и облаками; продолжавшаяся на алжирских холмах или в виду таинственного и широкого порта.

Касба – жалкая и величественная, кладбище Эль-Кеттар, низвергающее свои могилы в море, горячие мягкие губы среди цветов граната над какой-то могилой – деревья, холмы, подъем к высохшей и чистой Бузареа и возвращение к морю, вкус губ и сияние солнца в глазах.

Все начинается не с любви, но с желания жить. Далеко ли до любви, когда в большом квадратном доме над морем два тела, поднявшиеся сюда, в эту оторванную от мира комнату, под завывание ветра и глухое дыхание моря, слышные во тьме, приникают друг к другу и сливаются воедино? Чудесная ночь, когда надежда на рождение любви неотделима от дождя, неба и безмолвия земли. Точка равновесия двух существ, соединившихся телесно и породнившихся душевно благодаря общему безразличию ко всему в мире, кроме этого мига.

И этот миг, что-то вроде танца, она в стильном платье, он в костюме танцора.

* * *

Первые миндальные деревья в цвету на дороге, у моря. Всего за одну ночь они покрылись этим белоснежным покровом, таким хрупким, что не верится, как он может выдержать холод и дождь, который мочит все лепестки.

* * *

В троллейбусе.

Старая дама с лицом сводни, меж едва заметных грудей у нее болтается крест:

«Порядочные женщины умеют себя блюсти. Не то что эти, для которых от войны – одни выгоды. Муж на фронте, а она получает пособие и изменяет ему. Я одну такую знаю, она мне говорит: «Хоть бы он там подох. Дома был злой как пес! Не война же его исправит». Я ее убеждаю: «Теперь, когда он на фронте, надо его простить». Никакого толку. Нет, месье, этих женщин не исправишь. Это у них в крови, говорю вам, это у них в крови».

* * *

Февраль

Оран. Издалека, от Вальми, из поезда видна гора Санта-Крус, глубоко вросшая в землю, и сам собор, словно каменный перст, устремленный в синее небо.

В десять утра нужно непременно отправиться на бульвар Галлиени к чистильщику обуви. Свежий ветерок, яркое солнце, спешащие мужчины и женщины и необычайное довольство, которое ощущаешь, забравшись в высокое кресло и наблюдая за работой чистильщика. Дело сделано, все вычищено, отполировано, доведено до совершенства. В какой-то момент, видя, как чистильщик манипулирует мягкими щетками, и любуясь безукоризненным глянцем башмаков, думаешь, что изумительная операция закончена. Но тут неугомонная рука снова проходится по сверкающей поверхности, снимает с нее блеск, трет ее, яростно втирает ваксу внутрь, и из-под щетки начинает бить двойной и в самом деле безукоризненный блеск, исторгнутый из глубин кожи.

* * *

Дом колониста – воплощенная метафизика, мораль и эстетика. Торт, увенчанный египетским пскентом. Занятная мозаика, неведомо почему в византийском стиле, где очаровательные сестры милосердия в сандалиях несут корзины винограда, а длинная вереница рабов, одетых на античный манер, спешит к добродетельному колонисту в колониальном шлеме и в галстуке бабочкой.

* * *

Аустерлицкая улица и ее столетние евреи. Что ни разговор, то забавная сценка.

* * *

Такие костюмы, как от Мари-Кристин, «not only fashio-nable, but always up to date» [11]. Слабительные «только на крайний случай. Насилие над кишечником – это не дело».

* * *

С дороги, тянущейся высоко в горах, скалы кажутся натыканными так густо, что пейзаж кажется вычурным и почти нереальным – человеку в нем совершенно нет места, ибо его тяжеловесная красота выглядит потусторонней.

* * *

Маленькая площадь Перл, где в два часа дня играют дети. Мечеть, минареты, скамейки, кусочек неба. Дребезжащий голос испанского радио. Я люблю эту площадь не в этот час, а в другой – я его хорошо себе представляю, – когда летнее небо уже не пышет жаром и на маленькой площади становится легче дышать; по ней прогуливаются женщины в обществе военных, мужчины, привлекаемые запахом анисовки, спешат в бары.

* * *

Женский роман. Единственная тема – искренность.

* * *

«Не пытай бессмертия, милая душа, – обопри на себя лишь посильное» (Пиндар – Третья Пифийская песнь) [12].

* * *

Персонажи.

Старик и его собака. Восемь лет ненависти.

Другой человек и его привычка говорить: «Он был прелестен, более того, приятен».

«Оглушительный, более того, умопомрачительный шум».

«Это черта вечная, более того, общечеловеческая». А.Т.Р.

* * *

Солнечное утро и голые тела. Душ, потом жара и свет.

* * *

Февраль

Это флорентийское лицо, говорящее о том, что его любовь и его прошлое были несчастными. Какова здесь доля игры? Какова доля волнения, такого сильного, такого потрясающего в одни моменты и такого сдержанного в другие?

* * *

М. – подобная душе Парижа. Это солнечное утро и город, полный света, – ее глаза, подобные городу и этой легкой жизни. «О dolore dei tyoi martiri, о diletto del tuo amore» [13].

* * *

«Она являет собой не любовь, но надежду на удачу, – все, что не является изгнанием, все, что является приятием жизни. И никогда еще надежда не имела такого волнующего лица. Кто может быть уверен, что любит? Но волнение все узнают сразу. Эта песня, это лицо, этот гибкий грудной голос, эта наполненная и независимая жизнь – вот все, чего я жду, на что уповаю. И если я откажусь от своих чаяний, они все равно останутся как обещания освобождения и как тот образ меня самого, с которым я не могу расстаться».

* * *

Март

Что означает это внезапное пробуждение – посреди этой темной комнаты, в шуме города, ставшего вдруг чужим? И все мне чужое, все, нет нигде близкого существа и негде залечить рану. Что я делаю здесь, к чему эти жесты, эти улыбки? Я не из этих краев – и не из других. И окружающий мир – всего лишь незнакомый пейзаж, где сердце мое уже не находит опоры.

Посторонний, могущий понять, что значит это слово.

* * *

Чуждо, признать, что все мне чуждо.

Теперь, когда все стало ясно, ждать и ничего не жалеть.

Во всяком случае, работать так, чтобы научиться до конца и молчать и творить. Все прочее, все прочее в любом случае не важно.

* * *

Вечер: События. Люди. Индивидуальные реакции.


Трувиль. У моря – плато, поросшее асфоделями. Маленькие виллы с верандами за зелеными или белыми заборами – одни спрятаны в зарослях тамариска, другие стоят открыто среди камней. Море тихо рокочет внизу. Но солнце, легкий ветерок, белизна асфоделей, яркая синь неба – все дает представление о лете, о его золотой поре, о загорелых девочках и мальчиках, зарождающихся страстях, долгих часах под солнцем и неожиданной мягкости вечеров. Какой еще смысл искать в нашей жизни, если не этот, и какой урок, если не урок этого плато: рождение и смерть, а между ними красота и меланхолия.

* * *

Р. С. Один из тех типов, которые, как говорится, стесняются пойти в туалет у всех на виду, но потом оказывается, что у них такая теория и, согласно этой теории, величие человека – в том, чтобы сознавать свою униженность. И тут уже выходит, что привередливы не они, а мы.

* * *

С. Хочет написать дневник романа, который не написал его автор.

* * *

Единственной реакцией на человеческое общество все чаще и чаще становится индивидуализм. Человек сам себе цель. Все, что пытаются сделать ради общего блага, оканчивается провалом. А тому, кто все-таки хочет сделать попытку, подобает делать ее с нарочитым презрением. Полностью устраниться и блюсти собственные интересы. (Идиот.)

* * *

Мужчина получает письмо от мужа своей любовницы. В этом письме муж вопиет о своей любви и говорит, что, прежде чем дать волю ярости, он хочет поговорить непосредственно со своим соперником. Ярости-то любовник и боится больше всего на свете. Поэтому великодушие мужа приводит его в восхищение.

И чем сильнее он боится, тем громче говорит о своем восхищении. Он без устали твердит об этом и, значит, с виду преисполнен благородства. Он готов отказаться от всего, хотя бы из признательности мужу за его великодушие, он готов принести себя в жертву – безропотно, он не стоит своего соперника. Впрочем, во все это он верит лишь отчасти. Ведь немалую роль играет тут и страх получить по физиономии.

Собака на вилле. С. взял ее в дом, несмотря на протест матери. Собака крадет двух анчоусов. Видя, как мать гонится за убегающей в страхе собакой, С. кричит: «Стой, стой! Не сходи с ума».

Потом С.: Бедный пес, он уже верил в райскую жизнь.

Мать: Я тоже верила в райскую жизнь, но сроду ее не видела.

С.: Да, но он-то успел побывать в раю.

* * *

Спуск к морю над Мерс-эль-Кебиром. Цепь холмов и скал, окружающих бухту. Закрытое сердце.

* * *

Марсель. Ярмарка: «Жизнь? Небытие? Иллюзии? И все-таки правда». Большой барабан. Бум, бум, входите в Небытие.

* * *

На заре нового времени: «Совершилось!» Ладно, тогда начинаем жить.

* * *

Париж, март 1940 г.

Что отвратительно в Париже: нежность, чувство, мерзкая сентиментальность, которая называет прекрасное хорошеньким, а хорошенькое прекрасным. Нежность и отчаяние этого хмурого неба, мокрых блестящих крыш, этого бесконечного дождя.

Что замечательно: страшное одиночество. Словно лекарство от жизни в обществе: большой город. Теперь это единственная настоящая пустыня. Тело здесь уже не в цене, оно скрыто, запрятано под бесформенными шкурами. Только душа, душа со всеми ее порывами, хмелем, чересчур слезливыми переживаниями и прочим. Но еще и со своим единственным величием: молчаливым одиночеством. Когда смотришь на Париж с вершины Холма, он кажется ужасной, запотевшей под дождем серой, бесформенной опухолью, вспучившей землю, если же повернуться к церкви Святого Петра на Монмартре, чувствуешь единство страны, искусства и религии. Все прожилки этих камней дрожат, все распятые и подвергшиеся бичеванию тела ввергают душу в такое же беспамятство и скверну, как и сам город.

Но с другой стороны – душа никогда не бывает права, и здесь она не права особенно. Ибо самые великолепные лица, которые она подарила этой религии, столь пекущейся о душе, высечены из камня по образу лиц из плоти и крови. И здешний Бог трогает нас прежде всего своим человеческим лицом. Странная ограниченность человеческого существования, которая мешает ему выйти за пределы человеческого, которая являет в плотском обличье символы, отрицающие тело. Они отрицают его, но пользуются его очарованием. Только тело великодушно. Римский легионер выглядит как живой благодаря огромному носу или сгорбленной спине, Пилат – благодаря выражению беспредельной скуки, которое увековечено в камне.

Христианство это поняло. И если оно тронуло нас так давно, то именно благодаря тому, что его Бог принял облик человека. Но правда и величие этого Бога кончаются на кресте, в тот миг, когда он вопиет о своей покинутости. Вырвем последние страницы из Евангелия, и перед нами окажется человеческая религия, культ одиночества и величия. Конечно, она невыносимо горька. Но в этом ее правда, а все остальное – ложь.

Отсюда следует, что целый год одинокой жизни в убогой каморке в Париже учит человека большему, чем сотня литературных салонов и сорок лет опыта «парижской жизни». Это существование суровое, страшное, порой мучительное, постоянно балансирующее на грани безумия. Но это соседство должно либо закалить и укрепить мужество человека, либо сломить его. Впрочем, если мужество оставит вас, значит, оно не было жизнестойким.

* * *

Эйзенштейн и празднества Смерти в Мексике. Мрачные маски на забаву детям, сахарные черепа, которыми они с наслаждением хрустят. Смерть смешит детей, она веселая, сладкая, сахарная. Отсюда «покойнички». И в конце – «Наша подружка Смерть».

Париж.

Женщина с верхнего этажа покончила с собой, выбросившись из окна. Ей был тридцать один год, сказал один из жильцов, – этого довольно, и если она успела пожить, то можно и умереть. В доме еще бродит тень драмы. Иногда она спускалась и просила у хозяйки позволения поужинать с ней. Внезапно она принималась целовать ее – из потребности в общении и теплоте. Это кончилось шестисантиметровой вмятиной на лбу. Перед смертью она сказала: «Наконец-то!»

* * *

Париж.

Черные деревья на фоне серого неба и голуби цвета этого неба. Статуи в траве и это томное изящество…

Взлет голубей, словно хруст разворачиваемого белья. Воркование в зеленой траве.

* * *

Париж.

Маленькие кафе в пять утра – окна запотели – варится кофе – посетители Центрального рынка и торговцы – утренняя рюмочка и божоле.

Часовня Сент-Шапель. Туманы – воздушные пути и фонари.

* * *

Леже. Этот дух – эта метафизическая живопись, которая переосмысляет материю. Занятно: когда начинают переосмыслять материю, постоянным остается лишь то, что являлось видимостью, – цвет.

* * *

Тип в пивной, который слышит, как дама звонит по телефону, называя его номер и его имя. Он отвечает. Она говорит с ним так, словно он находится на другом конце провода (семья, все подробности и т. д.). Он не понимает. Вот так.

* * *

Бесперспективно.

«Произведения, о которых говорит здесь Ж.М., были сожжены.

Но совершенно ясно, что он с таким же успехом мог их опубликовать и встретил бы только безразличие или возражения, что, в сущности, одно и то же». С.Л.

* * *

Чтобы передать пульсацию жизни и дыхание, писать всю жизнь. «Сегодня мне двадцать семь лет» и т. д.

Назад Дальше