А знала бы мать, каким окажется будущее ее зятя, подтянутого, веселого капитана Федорова, не отдала бы за него свою дочь, никогда не отдала бы.
Забрали Николая Константиновича Федорова зимой, в начале чреватого событиями тысяча девятьсот сорок первого года. Молодая его супруга Шура той ночью не плакала даже – слишком все казалось страшно и нереально.
Через несколько недель она вернулась к своим, на Арбат. Вернулась тихо, незаметно. Да и не смотрел никто из соседей в ее сторону – глаза отводили. А еще через несколько месяцев и у Коробковых, и у арбатского дворика, и у всей страны появилась другая, заслонившая собой все прочие, забота: война.
Уже в октябре сорок первого пришло извещение о смерти Кости, старшего из трех братьев Коробковых. И похоронки на остальных двоих (Василия – в сорок третьем и Валентина – в сорок четвертом) получали уже только ставшие неразлучными сестры Шура и Вера – их мама не смогла пережить смерти уже первого сына. Недолго прожил на свете и отец Коробков: в январе сорок третьего он умер в эвакуации, в Уфе.
Шура и Вера эвакуироваться отказались. Отец уезжал вместе с заводом – он там, в Уфе, нужнее был. А их место, думали сестры Коробковы, здесь, в Москве. Шура устроилась работать в один из госпиталей санитаркой. Вера – нянечкой в Дом сирот.
Тогда впервые показалась им просторной – нестерпимо просторной – их старая тесная коммуналка.
В сорок пятом она снова начала наполняться народом – по большей части чужим, незнакомым. Не вернулись с фронта или из эвакуации многие из прежних соседей. Их место занимали новые: те, чьи дома не уцелели во время бомбежек, те, кого послевоенная Москва, которая собиралась отстраиваться и расти, приглашала к себе: инженер-строитель с семьей, какой-то товаровед из Казани…
В сорок седьмом году появился в этой коммунальной квартире на Арбате и еще один человек, тот самый, которому со временем суждено было переменить уклад жизни старой коммуналки совершенно, тот самый, благодаря которому древние старушки сестры Коробковы через несколько десятков лет оказались в центре серьезнейших событий, имеющих непосредственное отношение к мировой политике. Но тогда… Тогда все получилось просто и вполне обычно.
…Война кончилась, жизнь брала свое. Все еще словно освещенная огнями победного салюта, Москва хотела жить и радоваться, несмотря ни на что. Да – трудно, да – не все вернулись, а многие вернулись, но не туда, откуда уходили. Да – продолжали сажать за малейшую провинность, за опоздание на работу. И все-таки… Все-таки были и модные танцы, и модные платья. И даже любимые или нелюбимые городские оркестры – на танцевальных площадках в клубах или прямо под открытым небом.
Двадцатичетырехлетняя Шура Коробкова по выходным дням (понятия «воскресенье» в общепринятом теперь смысле тогда не существовало) большей частью оставалась дома. Еще в начале войны она, после настойчивых уговоров матери, развелась с мужем, снова взяла себе прежнюю фамилию, но все-таки на что-то еще надеялась, ждала. Забегая вперед, скажем, что дождалась нескоро и немногого: в пятьдесят четвертом, после ее многочисленных заявлений и просьб, официальные органы выдали Александре Васильевне Коробковой, вдове необоснованно репрессированного капитана артиллерийских войск Николая Федорова, уведомление о смерти мужа и справку о его реабилитации. Но, впрочем, речь сейчас пойдет в основном о Коробковой Вере.
К сорок шестому году ей исполнился двадцать один год. Привыкшая с детства считать подлинной красавицей и в семье, и во дворе, да и во всем мире одну свою старшую сестру, Верочка Коробкова совсем не была кокеткой. Наоборот, все знавшие ее подшучивали над Верочкиной чрезмерной скромностью, боязливостью даже. И девушка давно смирилась с мыслью, что всю жизнь ей придется нянчить детей чужих, воспитанников того самого Дома сирот, в котором она продолжала работать. Да и мужчин, желающих обзавестись семьей, после войны было намного, намного меньше, чем сгорающих от того же желания женщин. И все же…
Однажды, в один из выходных, подруга привела Верочку на танцы в парк. Именно привела: за руку, как ребенка. По дороге критически оглядела простенькое ситцевое Верочкино платье, посоветовала кое-что переделать, обещала достать какие-то выкройки, но, впрочем, когда в парке с дощатой эстрады зазвучал страшно пыхтящий маленький оркестрик, забыла и о подружке, и обо всем другом на свете ради молоденького конопатого лейтенанта.
Вера стояла в стороне, под деревом, вдали от эстрады и освещающих площадку вечерних фонарей. И вдруг при звуках какого-то вальса, название которого она не знала, ощутила такое желание, чтобы кто-то тоже пригласил ее потанцевать, ввел в толпу этих нарядных, беспечных в своем счастье людей, что едва не расплакалась.
В тот день к робкой девушке у края площадки никто так и не приблизился. И ставшие вдруг необходимыми модные выкройки были вытребованы у подруги уже назавтра. Не замечая понимающих грустных улыбок сестры, Вера несколько дней перекраивала, перемеряла и перешивала свой небогатый гардероб, а накануне очередного выходного дня (никогда еще так долго не ждала!) даже приобрела (непозволительная роскошь!) губную помаду. Соседка по квартире, продавшая Вере вожделенную трубочку и привычным жестом ссыпавшая горсть монет и несколько измятых бумажек в коробку из-под американских галет, тоже улыбнулась странной, Шуркиной, как называла ее для себя теперь Вера, улыбкой. Но промолчала. И хорошо. И очень даже хорошо. Улыбайтесь. Поглядывайте косо, думайте, что хотите, только не вмешивайтесь, ради бога, не вмешивайтесь, когда девушка ведет себя именно так. Особенно если юность ее была заполнена войной, а молодость требует и требует возмещения этой потери.
…Его звали Дмитрием. Димой. На танцах (Вера была там уже в третий раз, и уже раньше приглашали ее и танцевали с ней, но как вдруг все это стало далеко и ненужно) девушка заметила его первой. И словно бы почувствовав ее взгляд, он обернулся, подошел и – улыбнулся… Даже в старости, спустя много лет, несмотря на все то, что случилось позже, Вера Коробкова вспоминала эту улыбку и хорошо знала, что прекраснее ее не видела она ничего на свете.
Потом, после того как отзвучал последний танец, была долгая прогулка по ночному городу. А потом – первое в жизни и очень небезопасное по тем временам Верочкино опоздание на работу. И покаянные слезы в кабинете директрисы Дома сирот. И благодарность за то, что, все понимая, директриса, добрая, дебелая, много повидавшая на своем веку женщина, решила все замять и не давать ход делу.
И новые прогулки. И новые опоздания. И ласковые упреки сестры. И в конце концов неизбежные крадущиеся шаги двоих по коридору квартиры, в одной из комнат которой жил Дмитрий, студент ремесленного училища. И новые, уже другие слезы. Под утро, на его плече.
И еще слезы, когда уезжал с Ленинградского – на Север, что-то строить. В поселок – и названия-то не выговоришь, нерусское какое-то. И его обещание писать, писать часто.
Но письмо Вера получила только одно: с извинениями и просьбами не беспокоиться и не беспокоить.
Именно тогда Шура не спускала с сестры глаз круглыми сутками, перепрятала в доме все ножи и веревки.
А весной сорок седьмого, как раз в канун Дня Победы, он и появился третьим жильцом в комнате сестер Коробковых: Владимир Коробков, Володя-младший, сын Веры.
…Уже потом, много лет спустя, после трагического события в квартире Александры Васильевны, Веры Васильевны и Владимира Коробковых, сестры не без горячности вспоминали детство своего любимца, его рано проявившиеся таланты, положительные свойства души, благородные устремления.
Вообще-то матерей, сомневающихся в гениальности своих отпрысков, не существует в природе. Это научный факт, поэтому убежденность Веры Коробковой в абсолютной непогрешимости ее ненаглядного Володи вполне объяснима. Не вызывает особенного удивления и привязанность к нему любящей тети Шуры. Но вот любовь, которую питали уже к двухмесячному Владимиру Коробкову поголовно все его коммунальные соседи, действительно вызывает почтение.
Дело в том, что более спокойного ребенка, кажется, свет не видывал никогда. Казалось, что незлобивость, рассудительность и даже житейская мудрость являются его врожденными качествами. Он никогда никому не досаждал криком. Даже лежа в колыбели, он умудрялся сообщать матери и тетке о своих нехитрых младенческих потребностях деликатно, спокойно, без лишних эмоций и театральных эффектов.
Уже в шестилетнем возрасте, хорошо понимая трудности своей небольшой семьи, он помогал маме и тете Шуре по дому. Невысокий мальчик в коротких, американского производства штанишках (помощь недавних союзников) вызывал стойкое раздражение у ребят постарше, местной послевоенной шпаны. Несколько раз его колотили – он никогда не жаловался. Не реагировал на обидные прозвища. Его начали считать трусом. В один прекрасный день он безоговорочно опроверг эти домыслы, получил уважение сверстников и столь ценимый им покой. И при этом умудрился никого не задеть, никого не обидеть или унизить ни словом, ни делом.
Было так. Однорукий дворник Игульдинов, ветеран войны и гроза всех арбатских хулиганов в возрасте от пяти до пятнадцати лет, отчаявшись уберечь свою каморку под лестницей одного из домов (не от воровства – от осквернения, в частности – нелицеприятными для него надписями на двери), завел себе здоровенного волкодава. Шарик, несмотря на свою мирную кличку, стал для арбатской шпаны серьезным, более того, непобедимым противником. Претензии об укусах и порванных штанах Игульдинов не принимал. Укусы были болезненны, а за штаны доставалось от матерей. Зрел бунт. Грандиозный по силе эмоционального воздействия новый текст, который должен был появиться на двери ненавистного дворника, шлифовался в умах подрастающего поколения неделями. Но двери были неприступны. Дураков, отважившихся теперь подойти к ним с куском мела в руках, не находилось.
И тут появился маленький Вова Коробков и предложил свои услуги в качестве диверсанта. Его подняли на смех. Он спокойно настаивал. Без труда (а ведь еще в школу не ходил!) и без ошибок воспроизвел красочный текст будущей надписи огрызком карандаша на вырванном из чьего-то учебника по арифметике листе бумаги. Взял в руки мел и скрылся в нужном подъезде.
Не было его минут десять, все это время во дворе слышалось хрипение неугомонного Шарика.
Следствием всей истории стало то, что между молодежью и дворником уже в тот же день состоялась конструктивная беседа, после которой были разграничены сферы влияния обеих сторон, их права и обязанности. Несогласия были. Но беззаветное мужество маленького парламентера признавали все. Безоговорочно.
Надпись, сделанная им кривыми буквами на нужной двери, гласила: «Дядя Ислам, пожалуйста не выпускайте Шарика одного, его все бояться. Вова Коро». Окончания своей фамилии Коробков дописать не сумел – Шарик все-таки здорово его покусал, пришлось даже отвезти мальчика в больницу. Против наказания жестокого дворника и злой собаки Владимир Коробков выступил лично. Еще лежа на больничной койке.
На следующий же день после происшествия весь центр столицы знал, что тому, кто чем-нибудь обидит шестилетнего Коробкова, придется иметь дело со всеми хулиганами Арбата и прилегающих переулков.
Поступив в школу, Володя не выдвигался на первое место среди одноклассников – он просто занял его с самого начала и не уступал никому до последнего танца на выпускном вечере. Поразительные способности к иностранным языкам и точным наукам одновременно снискали для него любовь учителей, граничащую с обожанием. Полнейшее (по крайней мере внешнее) равнодушие к этой любви со стороны самого Коробкова принесло ему справедливое уважение товарищей. Спокойная, твердая, но не показная уверенность в том, что он – молодой гражданин самой лучшей на свете страны, сулила Владимиру быстрое продвижение по комсомольской, а там (как знать!) и по партийной линии. Но давняя детская мечта и недюжинная целеустремленность не позволили Коробкову пойти по этой завидной дороге.
После школы он поступил в военное училище. Точнее, в военно-инженерное.
Дальнейшую судьбу Владимира Коробкова по рассказам его тетки и матери проследить достаточно сложно.
Училище он закончил. И закончил, судя по всему, блестяще. Был направлен для прохождения дальнейшей службы в одну из лучших воинских частей. Уже разбираясь по рассказам и письмам сына и племянника в общем традиционном ходе карьеры военного, Александра Васильевна и Вера Васильевна Коробковы с нетерпением ожидали приезда своего любимца в Москву надолго: для обучения в Академии.
Но назначения в Академию не последовало. Последовал почему-то перевод в другую часть – не такую заметную. Потом – еще одно перемещение. И еще.
Шли месяцы, годы. Владимир приезжал навестить родных все реже, объясняя долгие отсутствия напряженной работой над очередным инженерным проектом и частыми командировками. На робкие намеки матери, что ему давно пора бы обзавестись семьей, только как-то невесело улыбался.
В конце семидесятых состоялась его первая длительная заграничная командировка. Потом эти командировки стали повторяться – год за годом.
Менялись времена, старели сестры Коробковы. В их квартире на Арбате все чаще слышались разговоры вдруг осмелевших соседей о политике. Старухи не обращали на эти разговоры особенного внимания. Если уж говорить правду, их больше интересовала экономика: недостаток тех или иных товаров в магазинах, дороговизна, позже – основательно забытая уже карточная система распределения продуктов.
Потом началась эпопея с расселением их коммунальной квартиры. Уехала куда-то на окраину, в новостройку, одна семья, потом другая. Третья. Покорно ждали своей судьбы и баба Шура с бабой Верой. Они уже оставались в пустой квартире одни.
Но неожиданно какая-то неизвестно откуда явившаяся высокая комиссия сообщила женщинам, что, «принимая во внимание» и «несмотря на то, что» и «согласно статье №» и еще «статьям №»… (длинная была бумага, всего сестры Коробковы не запомнили), им положены определенные льготы. А проще говоря, никуда съезжать им не придется, а придется подумать, где бы найти столько мебели, чтобы обставить всю освободившуюся жилплощадь, так как она, эта жилплощадь, теперь поступает в их распоряжение.
Шесть комнат! Да куда им столько? Но спорить не стали. Дают – бери. И стали жить. Правда, из своей привычной уже за много лет комнатушки не выбрались. Зачем? Давно спят на соседних кроватях. А как же по раздельности-то? А если одной среди ночи плохо станет, кто поможет? Нет уж – старого пса новым штукам не выучишь.
Только радовались, заранее радовались они тому, как приятно удивится Володя, когда наконец-то приедет домой не на несколько дней – навсегда. А может (вслух об этом не говорили, чтобы не сглазить), и соберется наконец семьей обзавестись, простору теперь хватит и для невестки, и для внучат. Ведь он, Володя, не старый еще человек, совсем не старый. Все еще может случиться.
…И Володя приехал! По-прежнему холостяком (шутил: «теперь уж вечным и бесповоротным»). Простору ставшей теперь полностью коробковской квартиры не удивился – покивал только. И за торжественным, сервированным на три персоны столом, выпив несколько стопок коньяка («Ты уж не ругай меня, мама, полюбил я этот напиток»), сообщил приятную новость: насовсем приехал. Больше уезжать не будет. Сообщил, конечно, немного грустно. Но это и понятно: тяжело человеку расставаться с любимой работой. Такой любимой, что даже с матерью повидаться из-за этой работы не мог.