Наконец мы прибыли на вокзал в Минске. Поезд остановился на всем протяжении длинной широкой платформы, по которой сновали занятые делом солдаты и русские военнопленные, которых вели другие пленники с белыми повязками на рукавах. Это были русские перебежчики. Они сами вызвались караулить товарищей, что как нельзя лучше устраивало наших властей: кто еще может заставить русских пленников целый день трудиться?
Раздавались приказы, сначала по-немецки, затем по-русски. К нашему поезду подошла толпа. При свете подогнанных к платформе грузовиков началась разгрузка. Мы также приняли участие в работе, на которую ушло почти два часа: немного согрелись, а затем снова занялись своими запасами продовольствия. Гальс, не страдавший отсутствием аппетита, за две недели поглотил больше половины пайка. Ночь мы провели даже с удобствами в каком-то здании.
На следующий день нас отправили в госпиталь, где продержали два дня и сделали несколько прививок. Минск подвергся сильным разрушениям. Город пострадал от обстрела. По некоторым улицам вообще невозможно было пройти, так много было там ям, образовавшихся после бомбежки. Многие из них достигали порой глубины пятнадцати футов. Чтобы как-то перебраться через препятствия, через траншеи перебрасывали доски. Один раз мы уступили дорогу нагруженной продуктами русской женщине, за которой бежало четверо или пятеро ребятишек, таращивших на нас удивленные круглые глаза. Встретилось нам и несколько необычных магазинчиков, вместо разбитых стекол в которых были вставлены доски или мешки с соломой. Мы с Гальсом, Ленсеном и Морваном любопытства ради заглянули в некоторые из них. На полках стояли разрисованные в разные цвета глиняные кувшины с напитками, растениями, сушеными овощами или густым сиропом.
Как поздороваться по-русски, мы не знали, поэтому разговаривали только между собой. Русские в лавочках смотрели на нас со смешанным страхом и улыбкой. Владелец магазинчика подходил с вымученной улыбкой, предлагая взять его продукты, надеясь таким образом умилостивить безжалостных вояк, какими мы представлялись его воображению.
Мы зачерпывали ложками сироп с желтоватой мукой, довольно приятной на вкус, немного напоминающей мед. Единственное, что мне не нравилось, – было слишком много жиру. Как сейчас передо мной встают лица русских. Вручая нам свой сироп, они улыбаются, произнося слово «орулка». Я так никогда и не узнал, что оно значит: приглашение отведать кушание или так называлась эта смесь. «Орулкой» мы питались все эти дни, что, однако, не мешало вовремя появляться и к обеду, начинавшемуся в одиннадцать часов.
Гальс с исключительной вежливостью брал все, что предлагали ему русские. Меня это порой даже раздражало: он клал в котелок все продукты советских торговцев, отличающиеся друг от друга лишь консистенцией. Иногда в его котелке были смешаны пресловутая «орулка», вареная пшеница, селедка, нарезанная на кусочки, и прочие продукты. Что бы там ни было намешано, Гальс поглощал все, напоминая при этом ненасытного борова.
Впрочем, времени для отдыха особенно не было. Минск – важный центр армейских поставок. Нужно было отправлять грузы по назначению и распаковывать прибывающие.
Жизнь войсковой части этого сектора была на удивление хорошо организована. Приходила почта. Солдатам, уезжавшим в отпуск, показывали фильмы – нас, правда, на них не пускали. Были также библиотеки и рестораны, работали в которых русские, обслуживая немецких солдат. Для меня посещение ресторана обходилось слишком дорого, и я в них не ходил, зато Гальс, готовый пожертвовать чем угодно, лишь бы наполнить желудок, тратил здесь все свои деньги да и добрую часть наших. В обмен он подробно расписывал все меню заведения, не забывая немного и приврать. От его рассказов у нас слюнки текли.
Кормили нас гораздо лучше, чем в Польше, к тому же мы без особых затрат добавляли к рациону продукты, купленные на свои деньги. А это было необходимо. В начале декабря начались жуткие морозы, температура упала до пяти градусов ниже нуля. Снег, выпадавший в огромных количествах, не таял; местами лежали сугробы до трех футов высотой. В таких условиях поставка на фронт продовольствия замедлялась, и, как рассказывали солдаты, возвращавшиеся с передовой, где было еще холоднее, чем в Минске, им приходилось делить между собою скудные рационы. Недостаток пищи и морозы приводили к болезням, главным образом воспалению легких и обморожениям.
В это время рейх прилагал все усилия, чтобы защитить солдат от русской зимы. В Минск, Ковно и Киев были привезены в огромном количестве одеяла; зимняя одежда из овечьей кожи; калоши с толстыми мысками и шерстяным верхом; перчатки, капюшоны и переносные обогреватели, работавшие одинаково хорошо как на бензине, нефти, так и на алкогольном спирте; продукты, запечатанные в особые коробки, да и тысячи других необходимых вещей. Наша задача, конвойных войск Ролльбана, – доставить все это на передовую, где груз ждали наступающие войска.
Мы предпринимали сверхчеловеческие усилия, но успевали далеко не всегда. Никакими словами невозможно описать наши страдания – не от солдат русской армии (она пока только отступала), а от мороза. Дороги, находившиеся за пределами крупных городов (которых, прямо скажем, и так было немного), отремонтировать не успели; тем более не смогли провести новые. Пока мы осенью занимались гимнастикой, вермахт, проведя блестящее наступление, застрял в невероятной трясине вместе со всеми поставками. Наступили холода – и замерзли отвратительные колеи, ведущие на восток. На этих дорогах можно было проехать только в телегах, и все же появилась возможность перевозить войска. Но наступила зима, на огромные пространства России обрушились тонны снега, и движение снова оказалось парализовано.
В декабре 1942 года мы сопровождали грузы. Разгребали снег, чтобы наши телеги смогли продвинуться на пятнадцать – двадцать миль, но на следующий день все опять оказывалось засыпано снегом, и приходилось снова браться за дело. Под снегом были сплошные кочки и овраги, на которых мы постоянно спотыкались, а к вечеру приходилось подыскивать себе крышу над головой.
Иногда ночное прибежище сооружали наши инженеры, иногда мы устраивались на ночлег в избе или еще в каком– нибудь первом попавшемся доме. В помещение, предназначенное для одной семьи с двумя детьми, нас набивалось человек по пятидесяти. Особенно ценились специально для условий русской непогоды изобретенные палатки из плотной водонепроницаемой ткани; они были рассчитаны на девять человек. Еды было предостаточно, и хотя бы в этом наше существование оказывалось более-менее сносным. Мылись мы редко; стали заводиться насекомые; поэтому первое, что мы делали, возвращаясь в Минск, это проходили дезинфекцию.
Мне изрядно надоели и «священная Россия», и передвижение в повозках. Я, как и все, боялся попасть под обстрел, но в то же время мне пора было бы и пострелять из маузера, который постоянно болтался при мне без всякой нужды. Казалось, стрельба будет моей местью за мучения, доставляемые морозом, и волдыри, которыми покрылись мои руки от непрерывного разгребания снега. Кожаные перчатки порвались, и из них выглядывали мои заледеневшие пальцы.
Ощущение холода в руках и ногах было настолько сильным, что казалось, холод пронзил меня в самое сердце. Температура не поднималась выше минус пяти градусов.
Нас расквартировали в пятнадцати милях севернее Минска для охраны огромного гаража военных машин. В деревне было восемь изб; мы заняли семь; лишь в одной, самой большой, жила семья русских: отец, мать и две дочери Хорские. Они говорили, что приехали сюда из Крыма; о родине своей вспоминали с ностальгией. Хорские содержали трактир; в нем мы питались – на свои деньги – и убивали время с попутчиками.
Снег прекратился, но мороз крепчал. Как-то вечером (к этому времени мы простояли в деревне уже больше недели) я отправился на два часа в караул. Я пересек стоянку, на которой были запаркованы машин пятьсот, а то и больше, наполовину засыпанных снегом. Весь день со страхом думал, как буду прохаживаться тут в темноте. Пока мы тут ходим, партизаны могут пробраться незаметно между машинами и всех нас перестрелять – чего уж проще. Правда, я уже успел себя убедить, что война, если она и идет, происходит не здесь, а где-то еще. Никого из русских, кроме торговцев и пленных, я пока еще не встречал.
Разубедив сам себя, я направился на свой пост, расположенный ярдах в пятнадцати от первых машин. Путь пролегал через траншею, выкопанную специально для того, чтобы мы могли дойти до самых машин или, наоборот, незаметно отойти. Прошел снег, и края траншеи поднялись еще почти на три фута; после каждого снегопада нам приходилось заново рыть окоп. Чтобы хоть что-то разглядеть, я встал на ящик. Я накинул на шинель еще и одеяло и едва мог пошевелить руками.
От порции алкоголя я отказался: от него мне становилось еще хуже. Начал настраиваться на противостояние ужасному морозу. Ночное небо было чистым; мне открывался обзор на сто ярдов. На горизонте виднелся чахлый кустарник. В разные стороны расходились телефонные провода; столбы, к которым они прикреплены, не прочно держались в земле и от тяжести снега часто заваливались.
Нос так и жжет от холода. Только нос: его я и высунул из-под одеяла. Шапка надвинута дальше некуда: она закрывает лоб и даже щеки. Сверху каска: ее полагается носить во время караульной службы. Поднятый воротник пуловера, который прислали родители, сзади доходит до края шапки.
Время от времени смотрю на технику, которую охраняю. Трудно и представить себе, что будет, если нам срочно придется уносить отсюда ноги. Двигатели, должно быть, промерзли насквозь.
Я пробыл на посту уже добрый час, когда на дальнем конце стоянки появилась чья-то фигура. Я забился в окоп. Перед тем как вытащить руки из карманов, отважился еще раз высунуться и посмотреть. Фигура направлялась в мою сторону. Может, это разводящий; а что, если большевик?!
Кряхтя от напряжения, я вытащил руки из теплых карманов и схватился за винтовку. Курок от мороза примерз к пальцу. Я взял оружие на изготовку и крикнул:
– Кто идет? Пароль!
Последовал правильный ответ, и я опустил ствол.
И все же не зря принял меры предосторожности: это был офицер, совершавший обход. Я отдал честь.
– Все в порядке?
– Да, лейтенант.
– Ну, с Рождеством тебя!
– Как? Уже Рождество?
– Конечно. Смотри.
Он указал на дом Хорских. Покрытая снегом изба, казалось, ушла в землю, но узкие окна светились ярче, чем разрешали правила затемнения. А в окнах виднелись силуэты моих товарищей. Прошло несколько секунд, и из вязанки дров, вероятно пропитанной бензином, показалось пламя.
Три сотни голосов, как один, орали в тиши морозной ночи песню «O Wainacht, o stille Nacht!»[7]. Неужто такое возможно? В ту минуту все остальное, все, что находилось за пределами лагеря, потеряло для меня значение. Я не мог отвести взор от горящих окон. Лица одних товарищей освещал костер; лиц других не было видно. А песня продолжала звучать, теперь уже на несколько голосов. Не знаю, может, меня растрогала тишина ночи, но ничего лучшего в жизни мне не приходилось испытывать.
Впервые с тех пор, как я стал солдатом, мне вспомнилась юность. Что сейчас у меня дома? Что творится во Франции?
Из сводок мы знали, что многие французы встали теперь на нашу сторону. Это прекрасно! Хорошо, что французы и немцы сражаются плечом к плечу! Скоро мы перестанем мучиться от холода. Война закончится, и мы будем дома рассказывать о своих подвигах. На это Рождество я не получил никакого подарка, который можно было бы потрогать руками, но зато узнал о союзе между двумя родными для меня странами, и этого было достаточно. Я знал, что теперь я мужчина, и отгонял от себя неотступную мысль: как хорошо было бы получить в подарок какую-нибудь заводную игрушку.
Мои товарищи пели, и наверное, по всему фронту точно так же пели тысячи таких, как они. Тогда я еще не знал, что именно в это время советские танки «Т-34», воспользовавшись тем, что из-за Рождества прекратилось наше наступление, сокрушили посты Шестой армии в районе Армотовска. Тогда я и представить не мог, что тысячи моих товарищей в Шестой армии (в которой служил и мой дядя) полегли в аду Сталинграда. Разве мог я знать, что немецкие города подвергаются разрушительным налетам английской королевской авиации и ВВС США? Мне и в голову не могло прийти, что французы изменят франко-германской Антанте.
По-своему это было самое прекрасное Рождество в моей жизни. Я ни о чем не думал и ничего не хотел знать. Я был один под огромным небом, на котором светились звезды. Помню, как по моей замерзшей щеке пробежала слеза – не от горя и не от радости, а от какого-то другого, странного чувства.
Когда я вернулся на квартиру, празднование закончилось. Костер загасили. Гальс припас для меня полбутылки шнапса. Чтобы не обижать его, я сделал несколько глотков.
Прошло еще четыре дня. По-прежнему свирепствовали морозы; к тому же начались сильные снегопады. Наружу мы выходили лишь по обязанности, которые были сведены к минимуму. Мы спалили несколько тонн дерева. Дома сохраняли тепло, так что иногда мы даже потели от жары. Чувствовали себя совсем неплохо, и, как всегда бывает, тут как раз и начались неприятности.
Рано утром, часа в три, караульный ударом ноги распахнул дверь избы, впустив вихрь холодного воздуха и двух солдат, казавшихся близнецами, так похоже выглядели их посиневшие от мороза лица. Они прошли к печке и лишь через несколько минут заговорили. Я, как и все, крикнул им, что– бы закрыли дверь. В ответ раздались ругательства и приказ встать. Мы, кряхтя и не слишком быстро, начали подниматься. Солдат, отдавший приказ, пнул скамейку, стоявшую подле, и снова проорал приказ, схватил одного из наших товарищей, укрытого одеялами, шинелью, мундиром, и выкинул его из импровизированной постели. При неясном свете от печки мы различили погоны фельдфебеля.
– Вы, свиньи, вы собираетесь вставать? – прокричал он, вытаскивая из постели всех, до кого мог дотянуться. – Кто отвечает за это стадо? Какой позор! Так вы надеетесь остановить наступление русских? Если не будете готовы через десять минут, вышвырну вас прямо в таком виде.
Ничего не понимая после внезапного пробуждения, мы в спешке собирали пожитки. Не закрывая дверь, фельдфебель, как бешеный, выбежал из избы и бросился в другую, сея повсюду панику. Мы никак не могли понять, что происходит. Наш часовой, который с трудом пришел в себя, сообщил, что чужаки прибыли из Минска на попутной машине. Пятнадцать миль по заснеженной дороге проделать не так-то просто; вот чем объясняется их возбужденное состояние.
Но, как бы ни орал свирепый фельдфебель, собрать нас в строй меньше чем через двадцать минут ему не удалось. Лаус, спавший так же крепко, как и остальные, пытался привести нас в чувство, прикидываясь, что рассержен не меньше, чем его коллега.
Фельдфебель, гнев которого так и не улегся, выкрикивал приказы:
– Еще до рассвета вы должны отправиться в отряд коменданта Ультренера в Минске. – Он повернулся к Лаусу: – Берите из депо пятнадцать машин и отправляйтесь.
Непонятно, разве нельзя было позвонить? Зачем создавать себе лишние проблемы? Позже мы узнали, что во время нашего мирного сна телефонный провод был перерезан в четырех местах.
Невозможно представить себе, сколько мы потратили сил на то, чтобы завести грузовики и вывести их из депо. Мы перетащили целые баррели бензина, чтобы наполнить бензобаки, и алкоголя, который заливали в радиаторы, и, валясь с ног от усталости, разгребли кубические ярды снега. И все это почти в полной темноте. По разбитой заснеженной дороге, по которой добрался до нас фельдфебель, отправились в путь. Один грузовик съехал в кювет, и мы битых полчаса пытались его достать. Его взяла на буксир другая машина, но это не помогло: она только скользила по снегу и сама едва не съехала в яму. В конце концов пришлось нам всем заняться спасением чертова грузовика: мы в буквальном смысле слова вынесли его на руках. Часов в восемь утра, еще до наступления рассвета (в этих местах рассветает довольно поздно), мы прибыли в подразделение Ультренера. Выстроились, дрожа от холода, на огромной городской площади, где уже стояло помимо нас еще две-три сотни солдат. В Минске кипела жизнь.