Преемник - Цветков Литагент 8 стр.


Солль стоял спиной, сгорбившись, опустив голову. Ему не нужно было оглядываться, чтобы узнать Торию – но узнав, следовало обернуться.

Она стояла у двери. Слов не было; Эгерт молчал, и руки его бесцельно перебирали перламутровые пуговицы брошенной на стол рубашки. Она смотрела в его спину, текли бесформенные, тяжелые, неповоротливые минуты, и на Торию медленно нисходило черное осознание катастрофы.

Тогда она набрала в грудь воздуха. Все равно, что сказать – лишь бы услышать свой голос. Лишь бы прервать течение тишины. Почему она молчит, сейчас она скажет, наваждение сгинет, в этого чужого отстраненного человека снова вселится душа Эгерта Солля…

Тория молчала. Молчание жило во всем доме – густое и вязкое, как смола.

Солль шевельнулся. Напряженные плечи опустились еще ниже; медленно, через силу, он повернулся – не прямо к Тории, а как-то скованно, боком.

Она увидела половину его лица и ужаснулась. Знакомый ей Эгерт был на десять лет моложе.

Он скомкал рубашку. Подержал в руках; осторожно положил на стол, накрыв рукоятку шпаги:

– Ты…

Голос был хриплый и чужой. Обращенный мимо Тории глаз болезненно щурился, и мелко подергивалась щека.

Внезапный приступ жалости помог ей оборвать оцепенение. Она шагнула вперед:

– Эгерт… Что бы там… Я…

Ее протянутая рука повисла в воздухе. Солль отшатнулся, как от прокаженной; бронзовая статуэтка скатилась со стола и грянулась об пол.

Теперь Солль смотрел прямо на Торию. Забыв опустить протянутую руку, она попятилась, будто ее собирались ударить.

– Ты… – сказал он медленно и раздельно. – Он… дотянулся. ОН.

Она молчала. Ее глаза казались непроницаемо черными – одни зрачки.

Солль криво усмехнулся:

– Он… зачал… твоего сына, Тор. Там, в подвале…

Губы Тории шевельнулись. С них не слетело ни звука, но Эгерт расслышал и криво усмехнулся:

– Он… посмотри на… Твой сын.

Ему не хватило мужества, чтобы произнести проклятое имя Фагирры но еще страшнее оказалось вымолвить вслух имя Луара.

Тории показалось, что наглухо запертые подвалы ее сознания, куда она боялась наведаться, чтобы не сойти с ума, что эти погребенные закоулки памяти переполнились вдруг и вот-вот сорвут плотину. Она насильно заставила себя не понимать, о чем говорит Эгерт, и медленно пятилась, оступаясь в складках ковра, пятилась, пока не прижалась спиной к двери.

Солль перевел дыхание:

– Я… не хотел. Я… прости.

Его лицо судорожно передернулось.

С трудом сдерживая напор рвущейся наружу памяти, по-прежнему принуждая себя не понимать и не верить, Тория повернулась, открыла тяжелую дверь и вышла прочь. Ей казалось, что, потеряв сознание, она упала на ковер и лежит сейчас у ног мужа – на самом деле она спускалась по лестнице, слепо шаря рукой по перилам и беспомощно оглядываясь, пытаясь поймать среди сгустившейся черноты маленькое круглое пятнышко света.

Горничная шарахнулась от нее, как от привидения. Внизу лестницы стоял Луар – приодетый вымытый Луар, рассчитывающий, что отец его вот-вот позовет… Тория остановилась, вцепившись в перила, гладкие деревянные ступени готовы были вырваться из-под ее ног.

…Ступени. Склизкие каменные ступени, вытертые до дыр ногами палачей и жертв… Подвал под зданием суда, отвратительная тень на волглой стене, тошнотворный запах горелого мяса…

Луар испугался. Она не видела его испуга; взяв обмершего, покорного юношу за плечи, она сняла со стены подсвечник и с пристрастием заглянула в белое виноватое лицо.

…Она купала его в дубовом корыте, розовая рука хватала деревянную лодочку и тянула в рот – на радость единственному зубу… На воде дробилось солнце – рваными бликами, кругами… А над водой то и дело задирались ступни – гладкие и плоские, не сделавшие и шага, нежные ступни с мелкими шариками пальцев… А в корыте была темная трещина, скоро вода уйдет…

– Мама, – шепотом позвал Луар.

Она опомнилась. Протянула руку и взяла его за лицо:

– Нет… Нет.

Кивнув обомлевшему сыну, повернулась и пошла, ведя рукой по стене. Горничная присела, забившись в угол.

* * *

Наверное, первый раз в жизни мне было тошно выходить на подмостки.

Гезина подозрительно косилась; Муха поглядывал с недоумением: с чего бы это я проваливаю сцену за сценой, превращая веселые фарсы в серые пошлые сценки? Флобастер хмурился, скрипел зубами – но молчал.

Самого Флобастера давно уже не огорчала неудачная импровизация в гостях у Соллей; он перестал волноваться в тот самый момент, когда выяснилось, что разрешение бургомистра остается в силе и никто нас из города не погонит. Все прочие переживания представлялись Флобастеру капризами – «с жиру», и только память о моем недавнем подвиге удерживала его от соблазна «вернуть меня на землю».

Довершил дело дождь – он разогнал публику так быстро, как не смог бы сделать этого даже самый скучный спектакль. В холщовом пологе повозки обнаружилась дыра; дождь капал за шиворот Мухе, когда тот пытался зачинить прохудившуюся крышу.

– Сегодня ты играла, как никогда, – сообщила Гезина. – Всем очень понравилось.

Муха криво усмехнулся; я сидела на своем сундуке, с трудом жевала черную горбушку и думала о теплом лете, полной шляпе монет и смеющемся Эгерте Солле.

* * *

Второй раз за Луарову жизнь отец уехал, не попрощавшись. Мать заперлась в своей комнате, и за три дня он видел ее два раза.

Первый раз к нему в комнату постучала испуганная горничная Далла:

– Господин Луар… Ваша матушка…

Он почувствовал, как цепенеет лицо:

– Что?!

Далла со всхлипом перевела дыхание:

– Зовет… Желает… Желает позвать… вас…

Он кинулся в комнату матери, изо всех сил надеясь на чудо, на разъяснение, на то, что странные и страшные события последних дней еще можно повернуть вспять.

Мать стояла, опершись рукой на письменный стол; волосы ее были уложены гладко, слишком гладко, неестественно аккуратно, а белое лицо казалось мертвенно-спокойным:

– Луар… Подойди.

Внезапно ослабев, он приблизился и стал перед ней. Внимательно, напряженно, щурясь, как близорукая, мать рассматривала его лицо – и Луару вдруг сделалось жутко.

– Нет, – слабо сказала мать. – Нет, мальчик… Нет… Иди.

Не смея ни о чем спрашивать, он вернулся к себе, заперся, сунул голову в подушку и разрыдался – без слез.

Приходили гонцы из университета – горничная растерянно сообщила им, что госпожа Тория больна и не может принять их. Господин ректор прислал слугу, чтобы специально справиться – а не нужны ли госпоже Тории услуги лучшего врача? аптекаря? знахаря, наконец?

Луар проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня. Ему хотелось бежать от яви – и он бежал. В забытье.

Под вечер в дверь его комнаты стукнули; он хрипло сообщил Далле, что не голоден и ужинать снова не будет. В ответ послышалось слабое:

– Денек…

Он вскочил, разбрасывая подушки; заметался, накинул халат, открыл матери дверь.

Лицо ее, страшно осунувшееся, но все еще красивое, было теперь не просто спокойным – безучастным, как у деревянной куклы. Луар с ужасом подумал, что, опусти сейчас Тория руку в огонь, на этом лице не дрогнет ни единая жилка.

– Мама…

Ледяной рукой она взяла его за подбородок и развернула к свету. Глаза ее сверлили насквозь; Луару показалось, что его хотят не просто изучить – разъять. Он снова испугался – неизвестно чего, но желудок его прыгнул к горлу:

– Мама!..

Глаза ее чуть ожили, чуть потеплели:

– Нет… Нет, нет… Нет.

Она вышла, волоча ноги, как старуха. Луар стоял столбом, вцепившись в щеки, и тихонько скулил.

Прошел еще день; отец не вернулся, и Луар почти перестал его ждать. Блаженное забытье кончилось – теперь ему снились сны. Во сне он кидал камнем в согбенную фигуру, покрытую рваным плащом – и попадал в лицо отцу, тот смотрел укоризненно, и кровь виделась неестественно красной, как арбуз… Во сне он фехтовал с отцом, но шпага в руках противника превращалась зачем-то в розгу, ту проклятую розгу из далекого детства…

Потом он вышел, потому что сидеть взаперти стало невмоготу. Спустился в пустую столовую, потрогал рукоятку собственной шпаги на стене, постоял под портретами отца и матери…

…Художник был упитан и самонадеян; Луару разрешалось сидеть у него за спиной во время сеансов, и, однажды, выждав момент, он запустил руку в краску – прохладную, остро пахнущую, мягкую, как каша, наверное, вкусную… Он надолго запомнил свое разочарование – пришлось долго отплевываться, краска оказалась исключительно противной и липла к языку. Живописец возводил глаза к небу, горничные посмеивались, нянька сурово отчитала Луара и даже хотела отшлепать…

Он вздрогнул, почувствовав взгляд. Мать стояла на лестнице, на самом верху, и смотрела напряженно и пристально – будто задала важный вопрос и ждала ответа. Две свечи в тяжелом канделябре бросали желтый отблеск на впалую щеку.

Луар молчал. Почему-то захотелось спрятаться.

Губы матери шевельнулись почти без звука:

– Подойди.

Он двинулся по лестнице вверх – наверное, с таким чувством всходят на эшафот.

Тория стояла, прямая, как шпага, и смотрела на идущего к ней сына. Перепуганный, виноватый, жалобный взгляд; Тория подняла перед собой подсвечник, поднеся два желтых язычка к самому Луаровому лицу:

– Н-нет…

Но слово умерло, не родившись. Мучительное дознание, разрушавшее ее душу все эти дни, пришло наконец к ясному, единственно возможному выводу.

Покачнувшись, она чуть не обожгла сына огоньками свечей. Луар отшатнулся:

– Мама?..

Пелена, так много лет защищавшая ее глаза от убийственного открытия, теперь сползла – лохмотьями, как изодранная ткань. На нее жалобно смотрел молодой Фагирра – палач Фагирра, который не замучил ее сразу. Он отсрочил пытку, он растянул пытку на долгие годы, от сделал пыткой всю жизнь.

Перед глазами Тории слились два похожих лица – отца и сына. Оскалившись, как ведьма, она ударила канделябром, метя в ненавистную харю палача.

Луар отшатнулся, вскрикнув от боли. Свечи, задымив, покатились по ступенькам; Луар прижимал ладонь к разбитому лицу, из-под окровавленных пальцев в ужасе смотрели глаза избиваемого щенка:

– Мама! Мама!!

– Проклинаю, – прохрипела Тория, и из запретных глубин памяти всплыла улыбка Фагирры, улыбка, подсвеченная огнем жаровни. – Проклинаю… До конца… С глаз… Навеки… Ублюдок… Проклинаю!!

В детской тонко, навзрыд заплакала Алана.

* * *

Муха поспорил с хозяином харчевни, что снимет с полки, откупорит и выпьет бутылку вина без всякой помощи рук. Нашлись и скептики, и зрители; в Мухину шляпу упало полетели медяки – в случае неудачи «банк» доставался трактирщику.

Я сидела в углу, жевала невыносимо костистую рыбу и равнодушно смотрела, как заключаются пари. Этот трюк гораздо старше самого Мухи, странно, что его здесь не знают; Муха выучился ему недавно – но зато в совершенстве, я не боялась, что он проиграет.

Рыбья голова, сиротливо сидящая на обглоданном скелете, слепо пялилась на меня из пустеющей тарелки; Муха заложил назад руки, и хозяин тут же их связал. Посетители перебрасывались прогнозами – не так чтобы очень возбужденно, но и не совсем равнодушно:

– Выпьет.

– Выпить и я могу, а как откупорит?

– Выпьет-выпьет, на дармовщину-то…

– Ах, ты, малявка, у меня ведь пацан такой вот, так его бы в трактире застукал – весь ремень об него истрепал бы…

Улыбаясь независимо и гордо, Муха подступил к шкафчику с бутылками. Зубами дернул ручку – отворил; мгновенно выбрал самую пузатую, самую почтенную на вид бутылку – трактирщик закричал предостерегающе:

– Эй, не эту! Это слишком жирно будет, ты, фигляр!..

Зрители зароптали на трактирщика – скрипнув зубами, тот был вынужден замолчать.

Вопль хозяина окончательно уверил Муху в правильности выбора. Довольно хмыкнув, он подался вперед и губами ухватил короткое толстое горлышко. Зрители одобрительно загудели.

С некоторым опозданием я вспомнила вдруг, что Фантин давно ушел спать, Флобастер вообще не появлялся в харчевне, у Бариана болит зуб, а Гезина ужинает в городе у нового знакомого – а это значит, что тащить домой пьяного Муху придется мне одной.

Предпринимать что-либо было уже поздно – Муха вытащил бутылку на пустой стол посреди харчевни, и зрители подбадривали его солеными шуточками. Я уныло смотрела, как маленький мерзавец воюет с пробкой, согнувшись в три погибели, зажав бутылку между коленями и ловко орудуя зажатым в зубах штопором; на месте Флобастера я устроила бы из этого Мухиного умения веселенькую репризу между фарсами. Впрочем, тогда и вина не напасешься, и кому нужен пьяный как бревно Муха?

Пробка вылетела наконец, зрители зааплодировали, а Муха выплюнул штопор. Теперь предстояло самое интересное; горлышко до половины скрылось в Мухиной глотке, он задрал голову, с видимым усилием опрокидывая бутылку – зрители замерли. Потом худое Мухино горло принялось ритмично, с утробным звуком заглатывать благородный напиток; в такт этому неприличному «огм, огм» в мутной бутылке забулькали пузыри, а по острому подбородку умельца заструились винные ручейки – правда, довольно скудные.

В харчевне воцарилась тишина, нарушаемая только Мухиными глотками; я хмуро прикидывала расстояние от трактира до гостеприимного дворика, приютившего наши повозки на эту ночь. Весу в Мухе… не так много, но мне хватит, я изящная девица, а не каменотес, я не привыкла таскать на спине пьяных мальчишек…

Хозяин тихонько охнул; Муха крякнул и осторожно, преувеличенно осторожно поставил бутылку на стол. С трудом разжал зубы; зрители подались вперед, кто-то особенно азартный подхватил бутылку и перевернул вверх дном. На пол упала одна только капля.

Вся харчевня загалдела, завозилась, захлопала, захохотала; Муха аккуратно выгреб из шляпы причитающиеся денежки, спрятал, подмигнул в толпу и направился ко мне.

За два шага до столика ноги его разъехались, лицо расплылось в бессмысленной улыбке – и он свалился на меня совершеннейшим безвольным мешком.

Вот оно, подумала я сквозь зубы (а сквозь зубы тоже, оказывается, можно думать). С отвращением отодвинула тарелку с рыбьим скелетиком и подхватила Муху под мышки.

Все видели, как и куда Муха прятал денежки; с соседнего столика уже постреливал вороватыми глазками шустрый сморщенный старичок. Горстка медяков – пожива не ахти, но наши с Мухой жизни стоят и того дешевле, поэтому я собралась с духом, ухватила Муху за шиворот и поволокла к двери.

Снова шел дождь, промозглый, липкий, не устающий уже несколько дней. Муха то безмятежно, по-детски сопел носом, то принимался бормотать, петлять ногами и слабо вырываться. Я молчала, берегла силы; к счастью, улица была не из худших и кое-где покачивались горящие фонари.

Мы с трудом одолели половину пути. Муха смеялся, просил оторвать ему голову, тыкал неверным пальцем в фонарные столбы:

– Чего… лезет на живот. На живот мне лезет, ме-ирзавец…

Я сочиняла слова, которые скажу ему завтра, и эти мысли немного меня поддерживали. Глаза мои не отрывались от разбитой мостовой, я старалась не угодить в особенно глубокую лужу – а потому случилось так, что пьяный Муха первым увидел лежащего человека:

– Во… Тут уже все спят…

Стиснув зубы, я волокла его дальше; этот второй пьяница лежал навзничь, раскинув руки, будто собираясь взлететь. Запрокинутое лицо казалось покрытым слоем муки. Мельком взглянув на него, я внезапно помрачнела – лежащий напомнил мне Луара Солля. Во всяком случае такой же молодой – чуть старше Мухи.

Что за неудачный вечер, подумала я. Завтра отберу у Мухи половину выигранных денежек – я их заработала, пес раздери. И в другой раз за все золото мира не стану таскать на себе маленьких негодяев…

Назад Дальше