Выраженные здесь рассуждения о том, что не следует наносить ни обиды, ни оскорблений народу из-за приверженности его к галилейской секте и что следует убеждать людей, а не побуждать телесными наказаниями, стоят в совершенном противоречии с тем, что сказано Юлианом выше относительно епископа Тита: гоните его из города, как вашего обвинителя. Точно в такой же степени жестоки распоряжения Юлиана относительно Афанасия александрийского, самое имя которого император не может хладнокровно произнести.
В 362 г. Юлиан писал губернатору Египта: «Ты еще мог бы не извещать меня о других вещах, но никак уже не умолчать об известном противнике богов Афанасии, так как тебе давно уже известны наши об этом решения. Клянусь Сераписом, если до декабря этот безбожник не будет выслан из Александрии или даже совсем из Египта, то я наложу на твое ведомство штраф в 100 литр золота. Ничем не можешь доставить мне больше удовольствия, как изгнав из египетских пределов Афанасия, этого сквернавца, который в мое время смеет совершать крещение над знатными женщинами!» [20].
По тому же поводу отправлен в Александрию следующий указ: «Мы разрешили галилеянам, подвергшимся изгнанию при блаженном Констанции, не возвращение в церкви их, а лишь доступ в отечественный город. Между тем мне стало известно, что дерзкий Афанасий со свойственной ему наглостью завладел вновь епископским троном к большому неудовольствию благочестивого александрийского народа. Вследствие чего приказываем ему оставить город в тот же день, как будет получен настоящий указ. Если же он останется в городе, то его постигнет жесточайшее наказание» [21].
В этих последних распоряжениях чувствами Юлиана, конечно, управляла уже страсть, в данном случае он был далек от справедливости и становился злым и жестоким. Когда христиане жаловались на несправедливый суд и конфискации имущества, он отвечал: «В вашем законе говорится: кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему верхнюю одежду; без имущества вам легче идти в царство небесное». Христиане жаловались на устранение их от начальственных должностей, а император с насмешкой говорил: «Закон запрещает вам употребление меча, вам следует сносить несправедливости, чтобы угодить Богу»! Из презрения к христианам он оказывал покровительство евреям. Как общая мера против христиан, возбудившая упрек Юлиану даже среди его почитателей и глубоко затронувшая интересы христиан, должен быть признан эдикт, коим воспрещалось христианским профессорам преподавание в школах. Аммиан Марцеллин (XXII, 10, 7) говорит об этом: «Жестокой мерой и достойной вечного забвения было то, что он запретил учительскую деятельность риторам и грамматикам христианского исповедания» (еще XXV, 4, 19–20).
Вот как резонерствует Юлиан по отношению к мотивам этого распоряжения [22]: «Правильное преподавание заключается не в складной речи и красивых словах, а в том, чтобы учитель обладал здравым расположением мыслей и имел верные понятия о добре и зле, о благородных и постыдных вещах. Кто одно думает, а другое внушает своим слушателям, тот столько же погрешает против педагогики, как и против честности. И если по отношению к незначительным предметам выражается противоречие мысли и слова, это еще терпимое зло; но кто в важных предметах одно мыслит, а противоположное тому внушает на уроках, не поступает ли он как плутоватый торговец и обманщик, который учит тому, что считает дурным, и привлекает к себе учеников ложным восхвалением того, что сам признает нехорошим. Итак, требуется, чтобы все, кто берется за преподавание какого-либо предмета, отличались скромным поведением и душевным направлением, согласным с общественным строем. И преимущественно перед всеми, по моему мнению, таковы должны быть те, которые приставлены для преподавания наук молодежи и которые объясняют древних авторов: риторов, грамматиков и софистов. Ибо они имеют претензию обучать не красноречию только, но и нравственности и даже тому, что они называют наукой о политике (την πολιτικην φιλοσοφίαν). Воздавая им похвалу за такие прекрасные занятия, я бы еще с большим чувством уважения отнесся к ним, если бы они не оказались мыслящими совершенно иначе, чем преподают на своих уроках. В самом деле, разве, по воззрениям Гомера, Гесиода, Демосфена, Геродота, Фукидида, Исократа и Лисия, боги не являются творцами всякого знания? Разве они не считали себя жрецами одни Гермеса, другие Муз? Я находил бы нелепым, чтобы те, которые объясняют указанных писателей, позволяли себе отвергать чтимых ими богов.
Я не требую, чтобы они переменили свои воззрения перед слушателями, но предоставляю на их свободный выбор: или не преподавать то, что не считают серьезным, или, если желают продолжать преподавание, должны прежде всего собственным примером убедить слушателей, что Гомер, Гесиод и другие, которых они толкуют и которых обвиняют в нечестии и заблуждении по отношению к богам, на самом деле не таковы. Если они держатся и получают выгоду от тех сочинений, которые принадлежат тем писателям, то ясно, что этим показывают себя такими жадными до прибыли, что готовы на все из-за нескольких драхм. До сих пор были многие уважительные причины не посещать храмов богов, и страх, висящий над всеми головами, оправдывал скрытность по отношению к истинным мыслям о богах. Поелику же боги предоставили нам свободу, то мне кажется недостойным учить людей тому, что не считается здравым. Но если преподаватели почитают мудрыми тех писателей, которых они объясняют, пусть попытаются подражать их чувствам к богам. Если же держатся того мнения, что высокочтимые боги ложны, пусть идут в церкви галилеев объяснять Матфея и Луку. Таков закон для начальников и учителей. Всякий юноша, желающий учиться, не будет встречать препятствия. Ибо не считается разумным отвлекать от лучшего пути юношей, еще не сознающих хорошо, по какой дороге идти, и вести их против воли из-за страха на путь, которым шли отцы. Хотя было бы справедливо их лечить против их воли, как поступают с сумасшедшими, но мы даем снисхождение всем, находящимся в этой болезни. Ибо, по моему мнению, лишенных разума следует учить, а не подвергать наказаниям».[2]
Юлиан весьма внимательно отнесся к вопросу о профессорах в учебных заведениях и выразил отношение к нему серьезным законодательным актом [23]. Поднятый здесь вопрос о направлении преподавательского класса имеет и для нас почти современное значение, поэтому мы позволили себе сделать такие большие выписки из писем Юлиана. Законом, на который выше сделана ссылка, он установил следующее: «Магистры и доктора наук должны отличаться прежде всего нравами и затем красноречием, но как мы не можем лично быть в каждом городе, то приказываем, чтобы желающий быть профессором приобретал это звание не сразу и не самовольно, а по одобрению и постановлению и декрету курии, каковой декрет должен быть препровожден затем к нам, дабы кандидат допускаем был к преподавательской деятельности в городах по нашему распоряжению».
Широко начитанный в книгах Священного Писания, он пользовался своими знаниями весьма искусно в литературной борьбе. В не дошедшем до нас сочинении κατα χριστιανων («Против христиан») он дает злую сатиру на некоторые места Ветхого и Нового Завета [24].
Юлиан сравнивает библейское учение о мире с языческим, сопоставляет Моисея с Платоном и, между прочим, так иронизирует над рассказом о творении мира. «Бог сказал: «Не добро быть человеку одному, сотворим ему помощницу». И, между тем, эта помощница не только ни в чем ему не помогает, но даже обманывает и становится причиной лишения для прародителей райской жизни. Вероятно ли, чтобы Бог не знал, что то существо, которое дано человеку в помощь, сделается для него источником бедствий, а не радостей? А на каком языке змей говорил с Евой, и чем эта басня отличается от греческих мифов? А запрет делать различение между добром и злом – разве не верх нелепости? Бог якобы запретил человеку самое высшее, что составляет сущность и главное качество человека, – пользование разумом. Разве не существенное свойство разума различать зло от добра?»
Не менее ядовито издевается Юлиан над рассказом о строении башни и о смешении языков [25]. «Почему, – говорит он, – этому рассказу можно больше придавать веры, чем гомеровскому повествованию о великанах Алоадах (Оте и Ефиалте), взгромоздивших три горы одну на другую, чтобы достигнуть неба?» Переходя к раздорам в христианской среде и к нетерпимости христиан к еретикам, Юлиан посылает христианам следующий упрек: «Вы разрушаете храмы и алтари, вы душите не только тех, которые остаются верны культу их отцов, но и тех из вашей среды, которые, как вы говорите, заражены ересью и которые не так, как вы, обожают того мертвеца. Но ни Иисус, ни Павел вам не оставили на этот счет указаний, и это потому, что они не думали, что вы завладеете таким могуществом. Они довольствовались тем, что совращали служанок и рабынь, а через них женщин и мужчин, подобных Корнилию и Сергию (Деян. X, 13). Покажите мне, что в царствование Тиберия или Клавдия к их вере обратился хоть один порядочный человек, и тогда считайте меня пошлым лгунишкой».
С большим жаром Юлиан вооружается против почитания мучеников. «Вы, – говорит он христианам, – все наполнили могилами, хотя нигде нет прямого повеления воздавать поклонение гробам. Вы дошли до такого развращения, что не хотите обращать внимание на прямые слова Назарея: горе вам, книжники и лицемерные фарисеи, вы походите на выкрашенные гробы; снаружи гробница красива, а внутри наполнена костями мертвецов и всяческой нечистотой. Если Иисус говорит, что гробы полны грязи, как можно призывать на них Бога?»
Что наиболее казалось Юлиану в христианстве противным – это его мнимая враждебность культуре и идеалам современного языческого общества. Христианская община на первых порах пополнялась, главным образом, из низших классов общества, отсюда вытекало обычное заключение, что христианство несовместимо с чувствами и настроениями высших образованных классов. В кругу Юлиана смеялись над христианами и с презрением говорили: «Нам, язычникам, принадлежит наука, а вам – невежество и варварство». Этой мысли уделяет Юлиан несколько мест в своем сочинении «Против христиан». «Вы, – говорит, – конечно, понимаете разницу между вашим и нашим образованием. В вашей школе вы никогда не сделаете человека ни мужественным, ни добродетельным, между тем при нашей системе всякий становится лучшим. Посмотрите на ваших детей, которые воспитываются на чтении ваших священных книг. Если в зрелом возрасте они не будут рабами, сочтите меня лгуном и маниаком».
За полгода до своей смерти, находясь в Антиохии, где делались приготовления к персидскому походу, Юлиан составил (в феврале 363 г.) знаменитый свой памфлет Mισοπώγων («Ненавистник бороды»). В этой сатире на нравы антиохийцев, с которыми вообще император нередко ссорился во время своего пребывания в Антиохии, он часто возвращается к своей внешности и к своей частной жизни. Сочинение Mισοπώγων представляет весьма важный памятник для характеристики Юлиана, между прочим, и потому, что здесь император отвечал на сплетни и анекдоты, распространявшиеся на его счет в антиохийском обществе и переходившие даже в мелкие листки, тайно распространяемые. Поэтому названное сочинение заслуживает того, чтобы привести из него несколько отрывков.
«И хотел бы я похвалить себя, да не могу, порицать же есть бесчисленные поводы, хоть бы начать с лица. Природа не дала мне ни большой красоты, ни величественности, ни привлекательности, и я по своей нелюдимости прибавил еще эту большую бороду как бы назло природе, что она не дала мне красоты. И вот в ней разводится вошь, что в лесу звери, и я испытываю то неудобство, что не могу свободно ни есть, ни пить из опасения захватить волосы вместе с пищей. Насчет поцелуев уж я не жалею, хотя и в этом случае борода служит большой помехой, так как препятствует плотно прижать губы к губам. По вашим словам, из моей бороды можно вить веревки: я готов предоставить ее в ваше распоряжение, если только можете ее вырвать и если только вашим нежным рукам не будет больно. Но у меня не только длинная борода, я мало ухаживаю и за головой, редко стригусь и обрезываю ногти, и руки мои часто запачканы чернилами, а если вас интересует знать и дальше, то грудь моя покрыта густыми волосами. Будучи таковым по внешности, я непривлекателен и в образе жизни: по моей грубости не хожу в театр, а по моей необразованности не допускаю во дворце представлений, кроме новогодних, да и то как бы внося подать немилостивому господину, ибо и находясь в театре, я имею вид исполняющего долг. Скажу и еще более странную вещь.
Я не люблю цирковых представлений, как должник судебного разбирательства, и редко посещаю их, только в праздничные дни. В моей частной жизни я провожу бессонные ночи на подстилке из соломы и довольствуюсь скромной пищей, едва утоляющей голод. С детских лет я веду войну с моим желудком и не позволяю ему наполняться пищей. Вследствие этого со мной редко случалась рвота. Помню один случай со времени назначения моего цезарем[3]. – Кельтская деревенщина легко мирилась с моими нравами. Но такой цветущий, счастливый и населенный город, как Антиохия, имеет все основания гневаться на меня, ибо в нем много танцовщиков и флейтщиков, а актеров (µιµοι) больше, чем граждан, и у всех отсутствие всякого уважения к власти. Стыдиться свойственно людям малодушным, а таким храбрым, как вы, позволительно веселиться с утра, ночью искать наслаждений и самым делом показывать презрение к законам. В самом деле, закон страшен через исполнителей, так что, кто оскорбляет власть, тот попутно нарушает и законы. И вы стараетесь везде показать, как вам мало дела до закона, в особенности на площадях и в театрах…»
«Попытаюсь сделать нападение с другой стороны. Ты любишь, говорите, посещать храмы, нелюдимый, грубый и злой человек! За тобой стремятся в священную ограду народ и магистраты, тебя встречают с шумом рукоплесканий, как в театре. Но тебе не угодишь и этим, ты обращаешься к народу с речью и начинаешь порицать его, это он для молитвы не ходит в храмы, а ходит лишь по случаю твоего прибытия и производит беспорядок в священном месте… А можно ли хладнокровно выносить то, что ты проводишь свои ночи в одиночестве и не допускаешь ничего, что бы смягчило твой дикий нрав? Худшее же то, что такая жизнь составляет твое удовольствие и что тебя забавляют общие проклятия. Тебе бы следовало быть благодарным к тем, которые дают тебе хороший совет в летучих листках (εν τοις αναπάστοις): брить бороду и делать все приятное для народа, любящего повеселиться, давать ему зрелища, мимов, плясунов, бесстыдных женщин, мальчиков по красоте женоподобных, мужчин, у которых выбриты не только щеки, но и все тело, задавать праздники, но ради бога не религиозные, их так довольно, что хоть отбавляй…
Прекрасно, мудрые граждане, вы забавляетесь серьезными вещами и поощряете в этом других. Ибо ясно, что одним издевательство доставляет удовольствие, другим приятно слушать. Поздравляю вас по случаю такого согласия, в этом вы составляете единое общество, ибо считаете неприличным и неудобным принимать серьезные меры против беспутства ваших юношей. По вашему мнению, отнять у людей свободу говорить и делать, что им вздумается, значило бы посягать на самое существо свободы. Имея твердое убеждение в необходимости абсолютной свободы, вы прежде всего предоставили необузданную вольность вашим женам, чтобы они были вам более доступны, а затем вы им отдали на воспитание ваших детей из боязни, чтобы мы не наложили на них очень суровую дисциплину, и не обратили их в рабов, и не научили уважать старших и почитать начальников. Что же делают ваши жены? Они привлекают детей к своей вере, полагая в этом высшее счастье. Вот в чем, мне кажется, состоит ваше счастье: в отрицании подчинения богам, закону и нам как блюстителям законов. Но с нашей стороны было бы нелепостью гневаться на ваш так себя освободивший город, если сами боги не обращают на него внимания. Да будет вам известно, что и боги участвуют с нами в поругании со стороны города.