Предначертание - Вадим Давыдов 4 стр.


– Да что не так-то?!

– А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.

– Что с того-то – в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, – Пелагея, кажется, смутилась.

– Что ты, голубка, – покаянно повесил голову Гурьев. – Я ведь просто понять хочу.

– И как у тебя голова не пухнет, – улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. – Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.

– А что, были и книжки? – удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.

– Были, а как же. Остались там, – Пелагея махнула рукой в сторону границы. – Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.

– А хочешь, я тебе привезу? – Гурьев наклонил голову к левому плечу.

– Скаженный, – улыбнулась Пелагея. – Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.

Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.

– Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.

Он протянул было руку, но получил шлепок:

– Нельзя.

– Отчего же?

– Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.

– Разве я чужой? – тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.

Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый – чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа – так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:

– А хочешь, я тебе новый сделаю?

– Что, мой не глянулся?

– Нет, – честно сознался Гурьев. – Ей-богу, у меня лучше выйдет.

– Ну, сделай, – кивнула, соглашаясь, Пелагея. – Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.

Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с неглубоким долом, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных шайб. Он надел женщине на шею чехол, – тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:

– С обновкой тебя, колдунья моя.

Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.

Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, – совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, – и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность – ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания – и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала – как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.

Тынша. Октябрь 1928

Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей «экскурсии», Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:

– Поглядите, дядько Степан, – он развернул тряпицу. – Попадалось кому ещё тут такое дело?

Кузнец взял двумя пальцами самородок, тянувший никак не меньше, чем на две с половиной – три унции. Повертел, ковырнул ногтем, пожевал губами. И выругался:

– Ну, не было печали! Где ж ты его выкопал-то?!

Гурьев достал самодельную карту, даже не карту – кроки, показал место, пояснил:

– Больше брать не стал – припоздниться не хотелось, дядько Степан. А что, разве никто там раньше не бывал?

– Припоздниться, говоришь, – Тешков огладил бородищу ладонью. – Бывал, не бывал… Плохие это места, Яшка. А год назад двое казаков с соседней станицы сгинули аккурат в этом месте. Так и следа не нашли. Лучше б ты уж Палашку за сиськи держал, что ли, чем шляться-то там!

– Одно другому не мешает, дядько Степан, – улыбнулся Гурьев. – Я завтра туда снова поеду, с самого утра.

– Нет.

– Да что вы, дядько Степан?

– Говорю тебе, Яшка, – гиблые там места!

– Это всё глупости, Степан Акимыч, – сердито, новым каким-то тоном сказал Гурьев, и как-то по-новому усмехнулся. – Я не намерен разворачивать промышленную добычу, но оставлять самородное золото просто так валяться – это, извините великодушно, просто идиотизм. Плохие места. Суеверия, и ничего больше.

Место и в самом деле было плохое – это Гурьев почувствовал и без пояснений Тешкова. Что же могло до такой степени напугать людей, чтобы они не решались даже заглянуть туда, где золото в самом прямом и первозданном смысле этого слова валяется под ногами?! Бандиты? Но почему не увидел он нигде даже намёка на человечий след? Такое чувство, что место это вынырнуло из небытия прямо у него, Гурьева, перед носом. Да хотя бы поэтому следует во всём непременно и тщательно разобраться, решил он.

– Ты вроде как кузнечному делу учиться приехал? Вот и учись! – хлопнул Тешков в сердцах по столу рукой. – Или золото мыть побежишь? Да и сколь его там?

– Сколько не есть – всё наше, – упрямо наклонил голову набок Гурьев. – Два дня, Степан Акимыч. Завтра и послезавтра.

За два дня он планировал собрать хотя бы самородки. Почти всё, что он успел увидеть, было чистым золотом – вкрапления кварца если и имелись, то минимальные. Из каких глубин выносила вода Тыншейки это богатство? И кто его охраняет?

– А потом что?!

– А потом – посмотрим. Песок я мыть не собираюсь. В одиночку, во всяком случае. Вы только Полюшке не говорите, изведётся вся.

– Оно и видно, что ты городской и нехристь, – вздохнул кузнец. – Это не бирюльки, Яшка. Смотри, я тебя упредил!

На следующий вечер Гурьев вернулся с двумя полными кошелями – никак не меньше шести фунтов. Одни самородки, – побольше, поменьше. Кузнец закряхтел:

– Что делать-то станешь, Яшка?

– Сейчас вот прямо – ничего, – он пожал плечами. – До следующего раза, как в Харбин поедем, пускай полежит. Есть у меня мысли кое-какие.

– Чудной ты хлопец, – помотал головой Тешков. – Это ж богатство какое!

– Да какое там богатство, – отмахнулся Гурьев. – Богатство, дядько Степан, по-другому выглядит и иначе пахнет. А это так. На булавки.

– На була-а-авки?! – опешил кузнец. – Да тут… тыщ на сорок рублёв, ежели не поболе, старыми-то! Я сроду деньжищ таких в руках не держал!

– Это ничего, дядько Степан, – Гурьев улыбнулся. – Ещё повоюем.

Весь следующий день, с того самого часа, как Гурьев уехал, ходил Тешков сам не свой, туча тучей, и работа из рук валилась. Злился на себя кузнец, а поделать ничего не мог. Он к Гурьеву здорово за это время привязался. Уже и планы строить начал, – это хорошо, что хлопец покамест ни с кем женихаться из девок станичных не тянется, пускай перебесится с Пелагеей. Жениться на ней он не женится, понятное дело, а ума да опыта поднаберётся. А там, глядишь, и Настёна подрастёт. Вон как у него дело в руках горит, – загляденье. Что за шестерёнки он там куёт да тачает-то, вот интересно? Вострые, как бритва. А хлопец толковый, ох, толковый. А что нехристь… Ну, нехристь – это дело такое, поправимое. Надо к отцу Никодиму в Усть-Кули съездить, посоветоваться. Да золото ещё это, будь оно неладно!

А вот как в воду глядел Степан Акимович. И когда увидел Гурьева, подъезжающего к воротам, так и захолонуло у кузнеца сердце: криво сидел в седле хлопец, неправильно. А дальше – увидел Тешков, как выходят из темноты ещё шесть лошадей, все осёдланы, да ружьишки к сбруе приторочены.

– Эт-то… что?! – просипел одними губами кузнец.

– Принимайте трофеи, дядько Степан, – Гурьев спешился и, побледнев, взялся рукой слева, там, где ключица.

– Марфа!!! – заревел Тешков. – А ну, бегом за Палашкой, живо!!! – подставив Гурьеву кряжистое своё плечо, забормотал: – Упреждал я тебя, Яшка! Что ж ты так?! Сынок…

– Да не волнуйтесь, дядько Степан, – поморщился Гурьев. – Пуля японская, навылет прошла, крови чуть больше натекло, чем след, это не радует. Но не смертельно, вот совершенно.

Он немного поскромничал, по укоренившейся привычке: пулю из карабина он самым позорным образом прозевал, а кроме пули, заработал ещё пару чувствительных царапин: всё ж таки многовато противников за один-то раз. И драться с дыркой в плече пришлось, – только это и мог бы привести Гурьев в своё оправдание.

– Да что было-то, расскажи толком! – взмолился кузнец.

– Хунхузы, – снова поморщился Гурьев. – Я, дурак, думал, они ближе подойдут, а они, видишь, решили подстрелить меня сначала. Ну, да я справился.

– Это как же?

– А так, – он усмехнулся. – Это службишка, дядько Степан, не служба.

– Кони-то… Ихние, что ль?!

– Так точно, – вздохнул Гурьев.

– А сами?! – уже предвидя ответ, всё-таки спросил кузнец.

– Там, – указал Гурьев подбородком в ту сторону, откуда приехал. – Лежат, касатики.

– Ну, Яшка…

– Вы коней распрягите, дядько Степан. А то сейчас вся станица сбежится.

С этим трудно было не согласиться. Однако кузнец не успел. В избу влетела Пелагея, – судя по всему, и одевалась-то в невероятной спешке:

– Яшенька… Птенчик мой… Что ж это?!

Она шагнула к Гурьеву, отчаянно закусив губу, рванула на нём рубаху… И, повернувшись к Тешковым, зарычала:

– Ну, что встали столбами?! Воду кипятите, простыню рви, Марфа!

– Успокойся, Полюшка, – мягко придержал женщину за руку Гурьев. – Не страшно. Заживёт, как на собаке.

Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, – а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!

Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:

– Идти-то сможешь, Яшенька?

– Смогу, конечно.

– Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!

Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, – чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу – словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал – должно было зажить и так.

Утром Гурьев проснулся, когда солнце уже светило вовсю. В голове ещё немного потрескивало, но чувствовал он себя, тем не менее, вполне прилично. Пелагея, услышав, как он заворочался, быстро подошла к нему, потрогала лоб:

– Перевяжу по новой тебя сейчас, Яшенька. Вот, и снадобье уже готово, примочку положу. Эх, Аника-воин!

– Однако ж не они меня, а я их, – улыбнулся Гурьев. – Доброе утро, голубка. Зеркало принеси, Полюшка. Надо мне рану самому посмотреть.

– Да что понимаешь-то в этом?!

– Понимаю, голубка. Ты не командуй, есаул в юбке, ты зеркало неси.

Осмотрев рану, Гурьев поджал губы недовольно:

– Да-с, комиссия-с. Ты вот что, Полюшка. Бумагу и карандаш мне принеси.

– Зачем?

– Неси, неси. Объясню.

Написав несколько иероглифов на листке, Гурьев отдал его Пелагее:

– Я слышал, в Хайларе есть доктор китайский. Ты сама к нему не езжай, пошли кого. Я заплачу. Иголки мне специальные нужны и притирания. Он по этой бумажке должен всё выдать. Дня за три обернёмся?

– Обернёмся, Яшенька.

– Ну, значит, поживу ещё, – он улыбнулся и потрепал женщину по щеке.

Пелагея, закрыв глаза и всхлипнув, вцепилась в его руку обеими руками изо всех сил.

На третий день после возвращения Гурьева появился в станице урядник из Драгоценки, сотник Кайгородов. Подъехал к кузнице, окликнул Тешкова:

– Здравствуй, Степан Акимыч.

– Здоров и ты, Николай Маркелыч, – кузнец вышел на двор, пожал руку спешившемуся сотнику. – С чем пожаловал?

– Да вот, хотел с хлопцем твоим парой слов перемолвиться.

– А нету у меня его, – проворчал кузнец. – Он с той ночи у Пелагеи в избе лежит, не отходит она от него ни на шаг.

– У Пелагее-е-е-и?! Не отходит?! – ошарашенно протянул Кайгородов. – Ну, тем более, требуется мне на него взглянуть.

Они подъехали к воротам, постучали. Пелагея вышла, посмотрела на урядника и кузнеца, поздоровалась, сказала хмуро:

– Слаб он ещё. Крови много потерял, да рана гноится. Не надо б его беспокоить.

– А ты, Пелагея, власти-то не мешай, – осторожно проворчал Тешков. – Известное дело, смертоубийство. Власть интересуется, что да как. Ответить-то не отломится?

– Смотри, Маркелыч, – прошипела вдруг Пелагея, глядя на урядника горящими углями глаз. – Ежели тронешь его – я тебя со свету сживу, ни дна, ни покрышки тебе не будет. Вот те крест святой, понял?! – она быстро, истово и размашисто перекрестилась.

– Ну, тихо ты, сумасшедшая баба, – отпрянул урядник. – Чего выдумала-то?! Никто хахаля твоего не собирается трогать. А поговорить всё одно надобно. Отчиняй калитку-то!

Они вошли в горницу. Гурьев сидел на стуле, в исподнем, босой, раскладывая привезённые вчера вечером из Хайлара иголки и баночки с притираниями. Обернулся к вошедшим, улыбнулся чуть запёкшимися губами:

– Здравствуйте, дядько Степан. Здравствуйте, господин сотник. Прошу извинить за непрезентабельный вид. Недомогаю. Чем могу служить?

Кузнец вытаращил глаза, – как и Пелагея. Если б он не знал точно, что это его подмастерье Яшка! Кто ж ты таков на самом-то деле, пронеслось в голове кузнеца. И заговорил-то враз по-господски, как по-писаному! Даже в простом крестьянском белье, бледный и осунувшийся, этот юноша выглядел, как…

Если б не молодость, подумал Кайгородов, руку бы дал себе отрезать, что сей господин не иначе как в гвардии служил. Белая кость, голубая кровь. И откуда взялся?! Кузнецов подмастерье. Он отдал почему-то честь и произнёс:

– Сотник Кайгородов. Здравия желаю, господин…

Гурьев назвал себя и добавил:

– Вы спрашивайте, господин сотник, не стесняйтесь. Мне, собственно, скрывать нечего.

– Позвольте документы ваши, господин Гурьев.

– Документов при себе не имею, они в моих вещах, что у Степана Акимовича остались. Если настаиваете, могу с вами вместе туда проследовать.

– Буду весьма признателен, – прищёлкнул каблуками урядник.

– Полюшка, – Гурьев повернулся к женщине.

– Мы снаружи подождём, – добавил урядник. – С вашего позволения.

– Как угодно, – Гурьев, соглашаясь, кивнул утвердительно.

Сотник и кузнец вышли на крыльцо. Достав папиросы, большую в здешних местах по нынешним временам редкость, Кайгородов протянул одну Тешкову:

– Ты поглянь, – Полюшка! А молодой же какой! Это и есть твой подмастерье, что ли, Акимыч?

– Он самый, – буркнул кузнец, остервенело затягиваясь.

– А ты документы-то его сам видал?

– Чего мне в его бумаги смотреть?! – разозлился кузнец. – Он меня от лихоимцев тогда в Харбине, под самых Петра и Павла,[5] отбил, налетел, что твой ястреб. Те и пикнуть-то не успели! Вот руки-то у него, – Тешков помедлил, подбирая слово, – непонятные, это я сразу заприметил.

– Кто ж он за птица такая, – задумчиво разглядывая огонёк папиросы, проговорил Кайгородов. – Знаешь, что он с хунхузами-то этими сделал?

– Нет. А чего?

– Это хорошо, что не знаешь, – усмехнулся урядник. – Крепче спать будешь, Степан Акимыч.

– А сколь их было-то? – спросил Тешков, вдруг холодея от посетившей его догадки.

– Кого?

– Хунхузов. Шестерых лошадей привёл, а…

– Семнадцать.

– Чего-о?! – прохрипел, вылупляясь на Кайгородова, Тешков. – Бога-то побойся, Николай Маркелыч!

– Это не мне, это хлопцу своему шепни, – скривился сотник, сосредоточенно затягиваясь дымом. – Это не ко мне. Они уж и утечь от него хотели, видать. Не дал. Всех положил. До единого.

Дверь отворилась, и на крыльце возник Гурьев, опираясь на плечо Пелагеи:

– Я к вашим услугам, господин сотник.

Назад Дальше