Шарлотта уже ждала меня на площадке.
– Принесли? – спросила она.
– Да, – ответил я. – Она хочет, чтобы я сам дал это ей?
Служанка снова пристально взглянула на меня и ответила:
– Нет, нет… – словно мои слова удивили и обидели ее. Взяв пакет у меня из рук, она сказала: – Спокойной ночи, господин граф. – Затем быстро пошла от меня по коридору.
Отказ от моих услуг, должно быть, означал, что во мне больше не нуждались, и я снова медленно направился в гардеробную комнату, спрашивая себя, как понять внезапный конец моего визита. Возможно, у графини какое-то психическое расстройство… бывают припадки… Шарлотта и Жан де Ге знают, как ей помочь, а остальные члены семейства, вероятно, нет. Я надеялся, что содержимое пакета – неважно, что это, – принесет ей облегчение. Графиня казалась вполне нормальной, вполне владела собой – я не говорю о ее нраве. Нет, она не произвела на меня впечатления душевнобольной.
Я зашел в гардеробную и остановился, почувствовав вдруг, как я устал и подавлен. Передо мной стояло лицо графини. Я не знал, что предпринять, и тут из ванной раздался голос:
– Ты уже пожелал maman доброй ночи?
Я узнал его, это был голос Франсуазы, белокурой поблекшей женщины, и я впервые заметил, что из гардеробной в ванную ведет дверь, прикрытая от меня большим шкафом. Должно быть, она услышала, как я вошел. У меня мелькнула тревожная мысль. В гардеробной, естественно, не было кровати. Где, интересно, спит Жан де Ге?
– Ты здесь, Жан? – снова позвал голос. – Я подумала, ты захочешь принять ванну, и напустила воду. – Голос зазвучал глуше, точно она вышла в другую комнату.
Я пошел в ванную. Судя по всему, ею пользовались двое. Две губки, две коробочки с зубным порошком, два полотенца… Я узнал бритвенный прибор, но тут же увидел резиновую шапочку, женские шлепанцы и купальный халат, висящий на двери.
Я стоял совершенно неподвижно, боясь, что меня услышат. Раздался щелчок выключателя, вздох, затем плачущий голос:
– Почему ты не отвечаешь, когда я обращаюсь к тебе?
Я собрался с духом и перешагнул порог. Передо мной была спальня той же величины и формы, что у сестрицы Бланш, но веселей, со светлыми узорными обоями и без картин на духовные сюжеты. В алькове вместо аналоя стоял туалетный столик с зеркалом и канделябрами. Напротив алькова была большая двуспальная кровать без полога. В ней, опершись спиной о подушки, полулежала женщина по имени Франсуаза – волосы накручены на папильотки, на плечах воздушная розовая ночная кофточка. Казалось, женщина внезапно съежилась, стала меньше, чем выглядела в гостиной.
Она сказала по-прежнему жалобно, по-прежнему обиженно:
– Конечно, ты не мог не просидеть весь вечер наверху… Хоть бы ты когда-нибудь подумал обо мне… Даже Рене, которая всегда на твоей стороне, сказала, что ты становишься невозможным.
Я перевел глаза с ее усталого, хмурого лица на пустую подушку на другой стороне кровати. Узнал дорожные часы на столике и пачку сигарет. Даже полосатая пижама, в которой я спал в отеле, была аккуратно сложена на подвернутой простыне.
Я по глупости думал, будто Франсуаза – жена Поля, а я, то есть Жан де Ге, – ее брат. У меня упало сердце, когда я понял, что он был, напротив, ее мужем.
Глава 5
Моим первым безотчетным движением – автоматическим и нелепым – было забрать с постели пижаму; я подошел к кровати, не глядя на Франсуазу, схватил вещи и направился в ванную. К моему ужасу, Франсуаза заплакала, говоря сквозь слезы о том, что я ее не люблю, что она несчастна и что maman всегда встает между нами. Я ждал в ванной, пока она не утихнет. Наконец она высморкалась, и я услышал приглушенное всхлипывание и прерывистые вздохи, которые обычно следуют за слезами, когда человек пытается взять себя в руки. При мысли о том, что она может слезть с постели и пойти следом за мной, я пришел в полное расстройство и, захлопнув дверь в спальню, запер ее, ощущая, что, по-видимому, правильно играю свою роль. Именно так поступил бы Жан де Ге, если бы ему было стыдно, или скучно, или и то и другое вместе. Я опять рассердился, как тогда, в отеле, когда был вынужден надеть его одежду. Как бы он смеялся, если бы видел сейчас меня, нелепую фигуру с его пижамой в руке, увидел, как я прячусь в ванной, в то время как рядом, в спальне, лежит в постели его жена. Та самая ситуация, что вызывает в театре взрывы смеха, и я подумал о том, как близко от комического до ужасного и отвратительного. Мы смеемся, чтобы укрыться от страха, нас привлекает то, что внушает нам омерзение. В альковных сценах фарса публика хохочет и визжит от восторга как раз потому, что отвращение, с которым мы ждем развязки, щекочет нам нервы. Интересно, предвидел ли Жан де Ге этот момент или думал, подобно мне, когда я ехал в замок, что через час-другой пьеса будет доиграна, маскарад подойдет к концу. Возможно, ему и в голову не приходило, что я поступлю так, как я поступил. И все же наш разговор накануне, мои стенания о том, что жизнь моя пуста и ничто не привязывает меня к людям, давали ему прекрасный шанс сказать со смехом: «Что ж, поживите моей жизнью!»
Если он действительно хотел сбежать и сделать меня козлом отпущения, это доказывает, что ему не дорог никто в замке. Мать и жена, нежно его любившие, ничего для него не значат. Ему безразлично, что с ними станет, да и с остальными тоже; я могу делать с ними все, что захочу. Если учесть все обстоятельства, маскарад был мало сказать жестоким – бесчеловечным. Я закрыл капающий кран и перешел в гардеробную. На смену душевному подъему, внутренней свободе, которые я испытывал во время обеда с графиней, пришло уныние, как только у нее изменилось настроение. Я мог бы выкинуть из мыслей ее искаженное страданием лицо – еще одно звено в цепи событий этого фантастического вечера, – а я поспешил утешить ее, побыстрей найти пакет и передать его Шарлотте. Сейчас, догадавшись, что плачущая Франсуаза – жена де Ге, я ее тоже хотел утешить: ее слезы огорчали меня. Внизу, в гостиной, эти люди казались мне нереальными, но здесь, каждый из них в отдельности, они были беззащитны и возбуждали во мне жалость. Тот факт, что сами, не сознавая того, они были невинными жертвами практической шутки, больше не казался мне смешным. К тому же я не был до конца уверен, что это шутка. Скорее, своего рода проверка моих сил, испытание стойкости и долготерпения, точно Жан де Ге сказал мне: «Ладно. Я позволил семье завладеть мной. Посмотрим, что удастся вам на моем месте».
Я подошел к столу и взял пакет с буквой «Ф». Маленький, твердый, он был в нарядной оберточной бумаге. С минуту я стоял, взвешивая его в руке, затем неторопливо прошел через ванную и подошел к двери. В спальне было темно.
– Ты не спишь? – спросил я.
С постели донесся шорох, затем зажегся свет; Франсуаза сидела на кровати, глядя на меня. Папильотки скрывал ночной чепчик из тюля, завязанный под подбородком розовым бантом, вместо ночной кофточки на плечах была шаль. Наряд этот плохо сочетался с ее бледным усталым лицом. Она зевнула и посмотрела на меня из-под полуопущенных ресниц.
– А что? – спросила она.
Я подошел к ней.
– Послушай, – сказал я, – прости, если я был сейчас груб. Maman вдруг стало плохо, и я встревожился. Я бы раньше спустился, но ты сама знаешь, как с ней трудно. Погляди, что я купил тебе в Париже.
Она недоверчиво взглянула на пакетик, который я сунул ей в руку, затем уронила его на одеяло, вздохнула.
– Пусть бы это случалось время от времени, – сказала она, – тогда ладно, но это бывает так часто, каждый день, всегда. Порой мне кажется, что maman меня ненавидит, и не только maman, все вы – Поль, Рене, Бланш. Даже Мари-Ноэль не питает ко мне никаких нежных чувств.
Видно было, что она не ждет ответа, и слава богу, потому что у меня не было слов.
– Вначале, когда мы только поженились, все было иначе, – продолжала она. – Мы были моложе, страна освободилась после оккупации, жизнь сулила нам так много. Я чувствовала себя такой счастливой. А затем, мало-помалу, это чувство ушло. Я не знаю, чья это вина – моя или твоя.
Измученное лицо под уродливым тюлевым чепцом, в упор смотрящие на меня глаза, в которых потухла надежда.
– Рано или поздно это происходит со всеми, – медленно сказал я. – Муж и жена привыкают друг к другу, принимают друг друга как должное. Это неизбежно, у тебя нет никаких оснований чувствовать себя несчастной.
– О, я говорю не о том, – прервала она. – Я знаю, что мы принимаем друг друга как должное. Меня бы все это не трогало, если бы ты был моим. Но здесь все важней, чем мы. Я делю тебя со множеством людей, и, что самое ужасное, ты даже не замечаешь этого, тебе все равно.
Обед с графиней не представлял трудностей, но сейчас… Я не знал, что сказать.
– Здесь все давит на меня, – продолжала Франсуаза, – замок, семья, даже природа. Мне кажется, меня душат. Я уже давно бросила попытки вмешиваться во что-нибудь: отдавать приказания по хозяйству, менять здесь что-то – твои родственники ясно дали мне понять, что это не мое дело. В замке все должно идти своим чередом. Единственное, на что я отважилась за последние месяцы, это заказать материю на новые занавески в спальне и рюш для туалетного столика, и даже их сочли слишком экстравагантными. Но тебе этого не понять.
Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения.
– Мне очень жаль, – сказал я, – но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем как заведено.
– Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не предложил взять меня с собой. Всегда речь идет о «как-нибудь потом» или «в следующий раз». Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую.
Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала – просто, не жалуясь, не обвиняя:
– Жан, я боюсь.
Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать.
– Ведь ты слышал слова доктора Лебрана, когда я потеряла последнего. Это не так легко для меня.
Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался миниатюрный портрет меня самого, вернее, Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалых денег.
Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга:
– Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна… а ты привозишь мне такой чудесный подарок… Прости меня. – Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. – Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которые я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу.
Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его, и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали.
– Видишь, – сказала она, – я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто-нибудь спросит меня: «Где Жан?», я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже?
– Да, – ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью.
– Поль страшно рассердится, когда его увидит, – сказала Франсуаза. – Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже – отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает – что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик… – Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. – Теперь я усну, – сказала она. – Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с maman о делах, ты, должно быть, очень устал.
Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова устраивается на подушке.
Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк; вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башни, охраняющие подъемный мост через ров. По его форме я догадался, что это colombier – старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой.
Над притихшей землей нависла смутная грусть; казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло, и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел; изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла.
В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов – высокий, пронзительный звук, – и, хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, моя подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: «Что ты тут делаешь? Выбирайся отсюда, пока не поздно».
Я открыл дверь в коридор и прислушался. Все было спокойно. Интересно, уснула ли уже графиня, успокоенная таинственным подарком, переданным Шарлотте, или все еще сидит сгорбившись в кресле? А что делает сестра Бланш – молится, стоя на коленях, или смотрит на бичуемого Христа? Я не мог забыть слов Франсуазы: «Жан, я боюсь». Они тронули меня до слез. Но говорились они не мне. Мне здесь не принадлежит ничего. Я здесь чужой. Мне нет места в их жизни.
Я пошел по коридору, спустился на первый этаж. Только я повернул ручку двери, чтобы выйти на террасу, как услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел на ступеньках лестницы черненькую Рене – в пеньюаре и домашних туфлях; волосы, днем зачесанные в высокую прическу, рассыпались по плечам.
– Куда вы? – шепнула она.
– Наружу, подышать свежим воздухом, – тут же солгал я. – Я не мог уснуть.
– Что с вами? – спросила она. – Я сразу догадалась, что все эти разговоры, будто вы устали с дороги и много выпили вчера, – просто отговорки для Франсуазы. Я слышала, как вы спустились от maman, и ждала, что вы зайдете, – я оставила дверь открытой. Вы разве не заметили?
– Нет, – сказал я.
Она недоверчиво взглянула на меня:
– Вы же не могли не понять, что я нарочно уговорила Поля поехать на этот обед, как только узнала о вашем возвращении. А теперь вечер потерян. В любую минуту он будет здесь.
– Очень жаль, – сказал я. – У maman накопилась куча новостей… уйти было просто немыслимо. Но ведь мы сможем поговорить завтра.
– Завтра? – отрывисто повторила она каким-то странным тоном. – Проведя в Париже десять дней, нетрудно подождать до завтра? Я могла бы догадаться. Верно, по той же причине вы не удосужились ответить на мои письма.