Дреглер добрался до конца своего ежедневного маршрута, там он обычно разворачивался и возвращался в свою квартиру, в ту, другую комнату. Он посмотрел на черную дверь с медной ручкой и молотком, потом окинул взглядом улицу, ряды эркерных окон и фонарей над дверьми, неистово сиявших в поздних сумерках. Переведя взгляд на небо, увидел синеватые купола уличных фонарей: опрокинутые нимбы или открытые глаза. Стал накрапывать мелкий дождь, ничего страшного, но в следующее мгновение Дреглер решил укрыться под козырьком гостеприимного особняка.
Вскоре Люциан уже стоял перед дверью комнаты, держа руки в карманах пальто, чтобы избежать искушения. Ничего не изменилось, заметил он, совсем ничего. Дверь никто не открывал после того, как он закрыл ее в тот памятный день несколько лет назад. Тому было даже доказательство, хотя Дреглер каким-то образом знал, что так и будет: длинная нить пальто все еще висела между дверью и косяком. Вопросов, что же делать, не осталось.
Он хотел лишь слегка приоткрыть дверь и быстро заглянуть внутрь, чтобы рискнуть, разочароваться, развеять все те обольстительные раны, которые описывал в уме и в своих книгах, рассеивая их, как те странные тени, которые, полагал он, так и жили в этой комнате. Вот только голоса. Слышал ли он тогда шипение, возвещавшее о ее присутствии, видел ли извивающиеся формы? Люциан не отводил взгляда от своей руки на дверной ручке, аккуратно поворачивая ее, толкая, открывая дверь, поэтому сразу увидел, как кисть озарилась розоватым сиянием восхода, а потом закатным темно-алым цветом, по мере того как ее все больше омывало странное свечение изнутри комнаты.
Не было нужды включать свет. Он видел достаточно, так как его необыкновенному зрению помогало треснутое зеркало, стоявшее так, что открывало глазам отраженный вход в мрачные глубины комнаты. А что там, внутри стекла? Расколотый образ, нечто, разбитое нитяной бездной, из которой сочился липкий красный свет. Мужчина, нет, не мужчина, а манекен или какая-то застывшая статуя. Голый, с бугрящимися от усилия мышцами, человек прислонился к стене всякого хлама, раскинув руки и заведя их за спину, словно стараясь не упасть. Его голова откинута назад так сильно, что казалось, у него сломана шея; глаза похоронены в насмерть спаянных складках, двух прорезях, заменивших глазницы. Широко разверстый в беззвучном крике рот разогнал все морщины с нижней половины немолодого лица.
Дреглер едва узнал это лицо, это обнаженное парализованное существо, которое уже почти забыл, вспоминая только как яркую фигуру речи. Как-то раз он использовал его для описания зловещего состояния своей души. Но оно перестало быть всего лишь манящим плодом воображения. Отражение придало ему шарм, сделало приемлемым для разума, так же как обратило змей и ту, что носила их, в яркую картину. Но картина не несла в себе угрозы. Картина не могла обращать живую плоть в камень.
И вот змеи задвигались, обвивая лодыжки и запястья существа, затягивая узлы на шее, пробираясь в распахнутый рот и в орбиты глазниц. В пучине зеркала распахнулись чужие очи цвета вина, разбавленного водой, – это цвет их культа – пристально взиравшие сквозь переплетение черных змеиных тел. Их взгляды встретились, но не в зеркале. Дреглер закричал, но звук умер… И вскоре он самым жутким образом воссоединился с существом, обитающим в комнате.
«И я застыл внутри камня, – пронеслась у него мысль. – Но где же весь мир, где мои слова?» Не было больше ни мира, ни слов, кроме маленькой комнаты и двух ее неразлучных обитателей. Для Люциана все, кроме этого, исчезло, не могло существовать, на самом деле никогда не существовало; и в глубине трепещущего бледно-розового сердца ужас в конце концов настиг его.
На языке мертвых
Conveniens vitae mors fuit ista suae[2]
Овидий
I
Переодевшись после работы, он спустился на кухню и под перезвон утвари зарылся в ящики, грохоча столовыми приборами и посудой. В конце концов его поиски увенчались успехом, и он извлек на свет божий огромный разделочный нож, нож-для-праздника, за многие годы ставший почти родным. Был бы этот нож живой – он бы стал моей женой.
Первым делом он открыл тыкве глаз, вырезав аккуратный треугольник, осторожно вынув мякоть его внутренностей и сбросив, двумя пальцами проведя по лезвию, на заранее расстеленный у раковины газетный лист. Теперь второй глаз, и нос, и зубастый рот – тыква готова! Конечно, с ней еще предстоит повозиться – вручную выскоблить семена и волокнистую сердцевину, пристроить внутрь худосочную церковную свечку. «Направь же их, святой огонь, сквозь беды и печаль, ко мне направь, ко мне, ко мне, случайно-невзначай», – как он обычно нашептывал.
Опорожнив сразу несколько леденцовых пакетиков в большую салатницу, он стал перебирать их. Вот кислые, вот фруктовые, вот шоколадные. Все лучшее – детям. Но все же он куснул пару-тройку тут и там – ощутить вкус и текстуру. Но совсем чуть-чуть, потому как дружки-сослуживцы уж посмеиваются за спиной: растолстел, растолстел. Да и аппетит сбивать нечего – как-никак впереди праздничный обед. С обедом надо бы разобраться до того, как стемнеет. А завтра – сесть на диету: строгое питание, ничего лишнего.
В сумерках он вынес тыкву на крыльцо, водрузил на столик – столешница махонькая, а ножки высокие, – накрытый ненужной простыней. Он окинул взором старый район вокруг. На улицах пригорода, у перил соседских домов и за стеклами венецианских окон мерцали круглые лица новых жителей. Праздничные гости останутся на ночь, вот только надежды пережить следующий день у них нет. День поминовения. Патер Миткевич будет служить утреннюю мессу. Перед работой надо бы успеть забежать, времени как раз хватит.
Детишки пока не явились. Хотя… вон же, бегут по улице! Пугало, робот, кто там третий? Белолицый клоун! Нет, это не мертвец, как ему сразу показалось, у которого вместо лица – смеющегося черепа оскал. Не существо, что вместо головы несет на плечах луноподобный планетоид, хладно сияющий в ясной ночи в компании застывших звездных брызг.
Лучше зайти в дом, ведь скоро они придут. Выжидательно застыв за застекленной входной дверью, он шарил рукой в миске с леденцами, нервно перебирал эти сладкие съедобные камешки, смотрел, как падают они один за другим обратно – ни дать ни взять нашедший клад пират. Пират с куцей седой щетиной, с повязкой на увечном глазу, а на фуражке у него – «Веселый Роджер» и скрещенные кости. Вот он, бежит! Бежит к дому и взбегает по скрипучему деревянному крыльцу; и за поясом у него – пластмассовый ятаган, в самый раз для абордажа.
– Сладость или гадость!
– Так-так-ТАК, – протянул он, повышая голос с каждым новым «так». – Сам Черная Борода ко мне пожаловал. Или ты – Синяя Борода? Вечно я вас путаю. Хотя на самом-то деле никакой бороды у тебя нет, я прав?
Пират стушевался. Кивнул: нет, мол.
– Значит, будем звать-величать тебя Никакая Борода. Пока бриться не начнешь.
– Но у меня усы есть! Сладость или гадость! – Мальчишка уже нетерпеливо подставлял пустую наволочку.
– Да, усы у тебя – что надо. Держи! – Он отсыпал горсть леденцов. – Перережь там за меня пару глоток! – крикнул он вослед, когда парнишка развернулся и дал стрекача.
Не стоило все-таки кричать – соседи услышат. Хотя… вряд ли. Этой ночью улицы полны гуляк, и все – на одно лицо. Отзвуки голосов носятся вверх и вниз по кварталу, а музыка лишь подчеркивает тишину и стылую нескончаемость осени.
Еще, еще бегут! Замечательно.
Сладость или гадость. Тучный ребенок-скелет, из-под маскарадного костюма во все стороны торчит жирок. Как плохо в таком юном возрасте быть толстым, в школе – одни дразнилки. Да и в старости – повезут на погост, а дроги возьми и сломайся. Что ж, побольше конфет толстячку.
– Спасибо большое, мистер!
– Не за что! На, возьми еще.
Скелет грузно спустился с крыльца, и темнота поглотила его внушительный объем – осталось только шуршание бумажного пакетика со сластями.
Сладость или гадость. Младенец-переросток в слюнявчике и потешном комбинезончике, на детском лице – созвездие прыщей.
– Агу-агу тебе! – поприветствовал он нового гостя, заполняя сладостями очередной протянутый пакетик. «Младенчик» ухмыльнулся и заковылял обратно, придерживая лямки свисающих с зада мешком штанов. И этого поглощает тьма – та же, откуда он на мгновение явился.
Сладость или гадость. Маленький вампир, лет шести от роду, не более. Помахал рукой маме, оставшейся ждать на тротуаре.
– Какой ты страшный! Родители могут тобой гордиться. Сам так накрасился? – спросил он шепотом. Малыш, тараща на него снизу вверх подведенные углем глаза, показал своим маленьким пальчиком с черным лаком на ноготке на взрослую фигуру, застывшую там, на улице, неподалеку. – Мама, да? Она любит кислые карамельки? Само собой, любит. Вот, держи. Это тебе, а это маме. Они красные, цвета крови, вам же, страшным вампирам, такое подавай? – И он подмигнул. Осторожно ступая, маленький Носферату, ужас ночи, сошел с крыльца и побежал к матери. Вскоре они уже держали путь к следующему дому, затерявшись в обезличенной череде предшественников.
Приходили другие. Уходили другие. Пришелец, шмыгающий носом. Пара призраков, источавших острый аромат детского пота. Астматически хрипящий зубодер-стоматолог. Процессия редела по мере того, как ночь сходила на нет. Поднялся ветер, завывая, и запутавшийся в крючковатых лапах вяза, что рос на другой стороне улицы, воздушный змей внял ему в тщетной надежде на освобождение. Кроны деревьев попирали чистое, как будто натертое до блеска неким безымянным чистильщиком, октябрьское небо. Ярчайший свет луны рассыпался тысячью сполохов, но голоса подлунного мира уже затихали. И вот пришел момент, когда ряженых почти не осталось. Наверное, вон те – последние. Ну и ладно, все равно сладости кончаются.
Сладость или гадость. Сладость или гадость.
Какой интересный дуэт. Ясно дело – брат с сестрицей, может, даже близнецы. Нет, мальчик постарше будет. Пара победителей.
– Эге-гей, мои поздравления жениху и невесте? – спросил он, высыпая последние леденцы в мешочек девочки-жениха в смокинге. Какие у них лица – ясные, чистые, как у ангелов.
– А я вас знаю, вы почтальон, – сказал мальчик в платье.
– Какой зоркий! Повезло тебе с невестой, – подмигнул он девчонке.
– Я тоже вас узнала, – заверила та.
– Само собой, вы у нас – умник и умница. Притомились, наверное, всю ночь гулять?
Оба пожали плечами – вряд ли они знают, что такое притомиться.
– А я вот, знаете ли, устал. Разносил весь день почту по улицам туда-сюда. Каждое божье утро – сумку через плечо и в путь. Только по воскресеньям передышка. Я хожу по воскресеньям в церковь, а вы? Похоже, что да. Правда, не в ту, в какую бы следовало.
– Знаете, в нашей церкви организуют пикники и всякие такие штуки для детей. Послушайте, есть одна идейка!
На улице притормозила машина, прочерчивая лучами фар промежутки между домами напротив. Наверное, ищут потерявшихся хэллоуинских попрошаек.
– А впрочем, ребята, бывайте. Я пугаю – вы угощайте, – бросил он резко, отсыпав конфеты невесте, которая чуть не упала со ступенек, едва удержав подол платья. Потом повернулся к жениху, отдав ему все, что оставалось в салатнице. Это просто отсвет от тыквы-фонаря, или мальчик покраснел?
– Ну же, Чарли, пошли, – позвала его снизу сестра.
– Счастливого Дня Всех Святых, Чарли. Еще увидимся, – сказал он, помахав рукой.
На мгновение его мысли приняли иной оборот. Усилием воли возвратив себя в здесь-и-сейчас, он вдруг понял, что дети уже ушли – все до единого. Не считая воображаемых, по-своему идеальных. Вроде того мальчика с сестричкой.
Свечу тушить он не стал – пусть доживает свой короткий век. Вскоре она померкнет, а потом и вовсе умрет, и огарок выкинут вместе с другим мусором. Погребут в мусорном баке. Завтра – День поминовения усопших. Нужно отвезти маму в церковь и отплатить еженедельный святой долг. Не забыть также поговорить с патером Миткевичем насчет похода на футбольный матч с группой детишек.
О, дети… Ваш ежегодный маскарад подошел к концу. Смыт грим, спрятаны наряды. Он закрыл дверь на замок и погасил свет внизу. Затем, почти задыхаясь, взобрался по ступенькам в спальню на втором этаже. Раздевшись, скользнул в кровать под одеяло. Лежа на спине, он все еще слышал «Сладость или гадость!» и видел их лица во тьме. И когда они намеревались раствориться, уйти на самое дно водоворота сна, он возвращал их обратно.
II
– Сладость или гадость! – тянуло скорбную ноту трио неприглядных, шмыгающих носами бездомных. Этот год выдался куда холоднее, и он надел голубовато-серую шерстяную форму, в которой обычно разносил почту.
– Вот тебе, тебе и тебе, – профессиональным тоном произнес он, но бездомные, кажется, не оценили подаяние. Теперь не то что раньше: они вообще ничего не ценят. Все течет, все меняется. Ну и наплевать – отпусти и забудь, и да захлопнет твою дверь порыв льдистого ветра.
Несколько недель назад и вязы, и красные клены по всей округе, поддавшись холоду, сбросили листья. Мрачной сиреневой хмарью наползли на небо тучи, и ни одна звезда теперь не сверкала на небе. Кажется, быть снегопаду.
В этом году на празднике было куда меньше детей, а те, что все-таки явились, даже не напрягали фантазию, придумывая костюмы. Намазали лица печной сажей – и давай клянчить. В той же одежке, что каждый день носят.
Все стало таким… чужим, все изменилось после внезапной смерти его матери. Странно, что можно так страдать, потеряв то, что, по сути, никогда не ценил. Умирает крошечная, вредная старушонка, и вот ее отсутствие становится физически ощутимым. Теперь он в полном одиночестве. Раньше – ночь с редкими проблесками звезд, теперь же – ничего, беспросветная удушливая тьма.
Но вспомни те времена, когда…
Ну уж нет. De mortuis nihil nisi bonum – «О мертвых ничего дурного». Патер Миткевич отслужил прекрасную службу, и не было никакого смысла нарушать то восхитительное чувство завершенности, вложенное священником в похоронную церемонию матери. Так зачем же он думает о ней сейчас?
Больше не было детей, бродящих по улицам в округе. Все разошлись по домам. Пока-пока. Он подумал, что лучше и сам закроется до следующего года. Нет, погодите-ка…
Вот же они! Снова – являются поздно вечером, как и в прошлом году. Сними куртку, как-то внезапно потеплело. Теплые звезды вернулись, лучась своим настоящим светом. Как красиво мерцают эти две маленькие точки в темноте. Их звездная сила, их густое сияние наполняют его. Теперь он был даже благодарен за все уныние этого Хэллоуина, лишь предвосхитившее грядущий восторг. То, что дети были в таких же костюмах, как в минувшем году, было чудом, на которое он даже не смел надеяться.
– Сладость или гадость! – крикнули они издалека. А он просто стоял неподвижно и смотрел на них из-за стеклянной двери, и тогда они позвали снова. Тогда-то он открыл им дверь настежь.
– Здравствуйте, счастливая вы моя парочка! Рад видеть вас снова. Помните ли меня, старого почтаря?
Дети переглянулись, и мальчик сказал:
– Да, конечно.
А девочка захихикала, и от ее звонкого юного смеха стало легко на душе.
– Ну вот, год прошел, а вы двое все еще одеты так, будто свадьба на носу. Или она только что прошла? Такими темпами вы далеко не уйдете. Что будет в следующем году? Через два года? Вы никогда не станете старше – понимаете, о чем я? Не изменитесь. Вас это устраивает?
Они кивали вроде бы с пониманием, но то были лишь знаки вежливого недоумения.
– Ну что ж, меня тоже устраивает. Между нами – давно уж хочу, чтоб всем переменам конец пришел. Ну, ладно уж… как насчет сладостей?