Симода - Задорнов Николай Павлович 7 стр.


Из лагеря вернулся Михайлов. У капитана Лесовского все в наилучшем виде и порядке, молебен начнут вовремя. Люди еще уставшие, но совершенно довольные, новых больных нет. Доктор Ковалевский говорит, что у матроса Соболева оперированная нога не только не разбередилась, но, напротив, стала быстрее подживать. Вся команда с утра искупалась в реке, которая протекает через деревню Хэда, вода теплая. Примеру матросов последовал отец Василий Махов, тоже окунался и очень доволен, говорит, псина вся сошла и чувствует себя младенцем. Мыла нет. Мука доставлена еще с вечера, и все жарят лепешки в лагере, жалеют, что нет дрожжей, можно было бы печь подовый хлеб. После завтрака все пойдут на речку стирать белье японским способом, без мыла. Вместо мыла привезли какую-то мазь вроде глины. Японцы ходили с матросами на реку и показывали, как ею стирать.

После молебна и осмотра лагеря адмирал пошел с капитаном Лесовским и частью назначенных в дело офицеров. Он ввел их в главное помещение храма с алтарем и уселся в большое красное кресло священника.

По словам капитана, японцы весь день будут подвозить продовольствие и рыбу. Старший офицер Мусин-Пушкин остался в лагере. Вместе с провиантмейстером, подшкипером и квартирмейстерами он все примет.

– Нам, господа, первыми заводить в Японии хлебопечение и мыловарение, – заговорил Путятин. – Из шестисот человек матросов найдутся мастера на всякое дело. Есть и мыловар, и дрожжедел. И печники…

Стол из досок, длинный, как в кают-компании, накрыт бумажной материей.

Появились вода в чашках, саке, горячая курица, рис, суп, рыба на глубоком блюде, соленая редька, креветки, так же любимые Путятиным, как и Перри, и это очень забавляло японцев, об этом уже все знали.

Дождь закончился. Ветер разогнал рваные облака.

– Вот вам и страна цветов! Холодно и сыро! – входя, сказал барон Шиллинг.

Не склонный к любованию природой, Путятин заметил, что море, которое всегда и всюду одинаково, где бы он ни плавал, здесь не такое, как всюду. Бухта кругла, как выведена по циркулю, земля и горы стеснили ее. Запах моря мягче, чем в других гаванях, словно это пашня, а не море. Водорослями тут, наверное, удобряли земли, и японцы их ели, море было как японская кухня и как сад. Он сказал, что видел сам, как по морю шли волны в две сажени, а в бухте в это время – в полтора фута. Как могут японцы оставлять такую гавань в пренебрежении? Путятин желал японцам заселить страну погуще и намеревался подать советы, как все усовершенствовать и настроить города в более удобных местах.

Солнце высветлило деревенские соломенные крыши. В лагере вразнобой заиграли трубы и заслышались голоса унтер-офицеров.

После завтрака Путятин спросил, как обстоит у людей с сапогами и с рабочей одеждой.

– А как быть с чернилами? – спросил мичман Зеленой.

– Тушью, господа, можно писать, – ответил лейтенант Можайский. – Завтрак был королевский…

– Как? Тушью – и в Петербург?

– А что же в Петербург! Даже карандашом. Был бы толк.

«В Петербург!» – подумал Путятин.

Лейтенант Александр Можайский так высок, что кажется, будто он находится все время где-то в более важной – высшей – сфере, чем все остальные, как в облаках или на горе, откуда ему неудобно слишком часто спускаться к своим товарищам. Поэтому его зря не беспокоят, он кажется особенным человеком, выше окружающих не только ростом, но и умом, и нравственно. Даже когда говорит про плотскую любовь, на одну из своих излюбленных тем, то и тогда представляется гораздо чище и нравственней других. Может быть, еще и благодаря необычайной чистоте лица и ясности своих синих глаз. Он серьезен всегда, о чем-то думает, – может быть, о художественных рисунках, или дагерротипах, или о своих изобретениях по механике и химии, о летательных аппаратах, о чертежах, которые он тщательно сберегает. С утра до вечера озабочен, очень рассеян бывает, но простодушен. Вдруг может станцевать, как простолюдин, камаринского под гитару, если сыграет Елкин, руки в боки, и при этом мелко-мелко засеменит огромными ногами.

– Немного терпения, господа! – заговорил Евфимий Васильевич, видя, что сытые и довольные офицеры не прочь побездельничать среди красивой природы. – Господа офицеры, предваряю вас, что мы должны помнить… мы с вами находимся среди чужого народа, прожившего в изоляции два с половиной столетия и совершенно не подготовленного к общению с иностранцами. Наш долг – осторожно положить первый камень в основу этой подготовки и обеспечить себя всем самым простым и необходимым и дать этому народу возможность ознакомиться с нашей жизнью, с нашим благородством и христианской цивилизацией, передать им наши навыки и приемы мастерства, основы нравственности и любви, наши понятия о гигиене и дисциплине… – Он полагал в душе, что волей судьбы не зря разбит его корабль и он с людьми пришел в глубину глубин японской жизни. – Находясь в таком состоянии, без средств и, казалось бы, будучи обречены… – Голос Евфимия Васильевича дрогнул. Адмирал посмотрел вдоль стола на сидящих рядами офицеров и стих. Глубокий взор его, полный силы, направлен, как часто бывало, куда-то внутрь себя, словно он всматривается в свою душу и вслушивается при этом.

– Перст Всевышнего… указует нам, что, еще не имея ни товаров, ни средств, ни банков и паровых флотов, мы уже сейчас можем принести пользу, помочь отвергнуть домогательства жадных и корыстных соблазнителей. Судьба дает нам случай… Предопределение, указание на будущее… Любезность японцев, их расположение и гостеприимство не должны слишком обнадеживать. Необходимость действовать заодно с другими известными державами… и прочие неблагоприятные обстоятельства… Мы должны помнить, что ежедневно в течение веков в них воспитывалось враждебное чувство к христианам и христианской религии. На их вежливость полагаться нельзя. Любой наш опрометчивый поступок, любое проявление распущенности, небрежности или – хуже того – какого-либо посягательства со стороны наших людей… или нас самих… нарушение их обычаев и порядков будет немедленно замечено японцами и оценено ими по-своему. Помните, что после двух с половиной веков полной изоляции они… что мы первые в их истории иностранцы, живущие в их стране. Их восторг и удивление, с которыми они нас встречали, не дают нам повода обольщаться. Как известно, закона об отмене изоляции Японии еще нет… Ни в коем случае не вступайте, господа, ни в какое общение с местным населением. Для нас построен лагерь. Это наш дом, и в нем мы вольны делать все, что мы желаем. Мы в нем учимся, отдыхаем, предаемся молитвам. В свободное время приказываю не выпускать людей за пределы лагеря впредь до выработки мной совместно с японскими чиновниками более удобных правил.

– Да чтобы наследства не оставить, господа, – сказал капитан Лесовский, пробегая нешуточным взором по ряду молодых загорелых лиц. Степан Степанович всегда смотрит в корень и в будущее. Он режет прямо. Он видел вчера прелестные личики девушек.

Общее движение началось за столом, как в большом зале.

– Да, да! – грубо подтвердил капитан.

– Уж очень соблазнительны японки, – вдруг мечтательно сказал Елкин.

Грянул общий хохот. Мысль была общая и угадана классически. Адмирал покачал головой.

– Однако, господа, я прошу все это запомнить! – подтвердил он. – Проходя по улицам, не смейте входить в дома… Особое внимание обратите, господа, на то, чтобы не было никаких попыток сближения с местным населением, особенно с женским полом, на что я надеюсь, господа, так как знаю ваши благородные качества и образцовую дисциплину экипажа… Любые отношения не должны переходить границ дозволенного… При всей нашей учтивости и готовности уважать законы Японии все вы обязаны продолжать ежедневные занятия с людьми. И тут никакие запреты японского правительства не будут мной терпимы. Чтобы спасти людей от падения духа, от тяжкой душевной горечи, в которую погрузятся они при виде иной веры, иных обычаев и неизвестной для них жизни, мы должны занимать их, требуя по новому уставу со всей строгостью. Господа, пустырь перед лагерем я потребую разрешить превратить нам в плац для маршировки и ружейных занятий, также для изучения приемов штыкового боя… Вооружите людей кирками и лопатами для расчистки плаца. Сегодня придут баркас и шестерка. Неустанно занимайтесь греблей и парусными учениями. Составить расписание для команд. И занимайтесь по уставу. Для предполагаемой постройки корабля уже сегодня освободить от строевых занятий всех мастеровых и парусников. Остальных мы будем назначать по мере введения людей в работу особыми приказами и расписанием. В каком состоянии наше оружие, господа? Порох? Фальконет?

Докладывал Лесовский.

Из лагеря пришел старший лейтенант Мусин-Пушкин. Речь сбилась с учебных занятий и перешла на мыло и рис. Прибыла бумага разных сортов, вполне пригодная для чертежей.

Путятин тут же велел Можайскому, Михайлову и Сибирцеву с юнкерами садиться немедленно за чертежи.

Мусин-Пушкин продолжал: халаты даны вместо одеял, нет обуви, рабочей одежды, люди в рванье. Адмирал велел секретарю и адъютантам все записывать.

– Евфимий Васильевич, японские чиновники идут, – доложил Пещуров. – Прибыли Накамура Тамея и Эгава Тародзаймон.

Путятин посмотрел на большие карманные часы.

Выдвинули большое красное храмовое кресло. Адмирал снова сел в него.

Затопали матросские сапоги. Впереди шагал Аввакумов с адмиральским знаменем. Он развернул его тяжелую золотую ткань с черным орлом за спиной Путятина. Двое матросов с ружьями встали по сторонам.

Лесовский спустился по плахам храмовых ступенек встретить секретаря японской правительственной делегации Накамура Тамея и начальника здешней округи Эгава Тародзаймона, явившихся с толпой чиновников.

Здоровяк Накамура с умными маленькими глазками на большом лице, под зонтом, который нес его самурай, в тяжелом халате, как старая барыня в шелковом салопе.

Чиновники стали складывать мокрые зонтики и отдавать суетившимся подданным.

Лейтенант Сибирцев, лейтенант Можайский, поручик Елкин и мичман Зеленой не пошли через сад, а зашагали по кривой улице к храму. Дождь стих, небо расчистилось. Настроение у всех четверых преотличное. Адмирал каждому задал дело на сегодня. Можайскому, Сибирцеву, Михайлову и Зеленому – чертить. Унтер-офицерам и фельдфебелям – заняться с ротами. Елкину – идти на опись бухты на японской лодке.

Офицеры ночевали в старом, но заново отремонтированном доме священника при храме Хонзенди, который от храма Хосенди, где жил адмирал, отделен лишь садом и кладбищем. Для восьми офицеров японцы отгородили восемь отдельных комнат и девятую, просторную – для общих обедов и занятий. Капитан со старшим офицером занимают комнатки по бокам алтаря храма Хонзенди, точно такие же, как Путятин и Пещуров в Хосенди. Оба храма под той же кручей, с которой висят, грозя рухнуть, скалы и деревья, а в дождь льет вода по стенам с вьющимися корнями и лианами.

Офицеры с утра выкупались, денщики привели в порядок их одежду и начистили оружие. Все в наглаженных мундирах с блестящими пуговицами, в киверах, с кортиками и палашами.

Слева – пустырь, справа – садики за изгородями из камня и коричневых досок. Соломенные крыши с навесами над низкими стенами, как нахлобученные шапки. Промытая дождями тучная листва апельсиновых деревьев со спелыми, яркими плодами среди глянцевитой зелени.

Две девушки в кимоно и с зонтиками появились среди улицы, шагая в белых гета на толстых подошвах. Обе с блестящими черными прическами в девичьих наколках и цветах, с огромными бантами за спиной цвета и формы пестрых бабочек. Шли быстро, своей нежной походкой, мелко семеня – пятки врозь, носки вместе, как обученные медвежата.

– Мусмешки, господа! – меняясь в лице и приосанившись, пробормотал Можайский. Он быстро ощупал золотые пуговицы на мундире.

– Как все-таки поэтичны их наряды! – мечтательно сказал Сибирцев. Он узнал девушку, что вчера встречала его в толпе, он сразу заметил ее и подумал, что помнил о ней сегодня.

– Помните, господа, что Евфимий Васильевич велел нам оказывать заботу, почтение и внимание… – объявил Зеленой.

– Так и окажем, господа, почтительность! – повелительно сказал Александр Федорович Можайский.

«Какое-то волшебство! Какая нежность лица… Такое утонченное и естественное совершенство!» – размышлял Алексей Николаевич, стараясь не смотреть в лицо понравившейся девушки, чтобы не смутить ее, и немного стыдясь и не желая выдать свое неясное чувство.

Офицеры, выровняв ряд, зашагали твердо в ногу. Приблизившись к девушкам на четыре шага, враз, как по команде, вскинули на них головы в высоких киверах и, как при встрече с командующим, взяли под козырек.

Девушки уже стояли на обочине дороги, уступая путь мужчинам и воинам, не разгибаясь и не подымая глаз в почтительном поклоне.

– Адмирал может быть спокоен! – через некоторое время со вздохом сожаления объявил Можайский.

– Евфимий Васильевич сам разбередил сегодня своими остережениями… Я и не думал! И ничего подобного и в голове не было… – оправдывался Елкин.

– Право, вы очень благородны! – сказал Зеленой.

– Евфимий Васильевич нес какую-то чушь, – отозвался Можайский.

– Я не слушал… но наша цивилизация долго тут не устоит, – молвил мичман.

«В такой глухой деревне – и такие красавицы! – подумал Сибирцев. – Ее первую я увидел еще вчера! Сразу бросилась в глаза… Неужели это имеет значение?» Ему казалось, что это, быть может, предчувствие. Но вчера в его голове не было, кажется, ничего подобного…

Глава 6. Накамура Тамея

Унтер-офицер Аввакумов, стоявший со знаменем за креслом адмирала, видел с высоты своего роста все собрание. Напротив Евфимия Васильевича на особой скамеечке сидел Накамура Тамея. Подле него местный дайкан[11] Эгава. Офицеры расположились полукругом, оставляя свободным пространство перед адмиралом, где на коленях стояли переводчики Мориама Эйноскэ и Татноскэ. Дальше все помещение храма занимали сидевшие на полу японские чиновники.

Это совсем не такие японцы, что сопровождали Аввакумова с товарищами в плавании на джонке, – одеты чисто и опрятно, в дорогих шелках, лица у них гладкие, сытые и свежие. Кажется, что это совсем другой народ, и многие не походят на японцев, не походят на мецке Танака и на старшинку Аве или на изможденного Иосиду. Ябадоо когда говорит, то кажется, что скулы у него выдаются еще сильнее, как у изголодавшегося. А тут у адмирала сидят особые японцы, аристократы, не похожие на свой простой народ.

– Вы понимаете, о чем я говорю? – продолжал Путятин. – Прежде всего, господа, – голос его сел, и адмирал хрипло откашлялся, – я должен заметить… за моими людьми была установлена тут слежка… Шпионы ходили за ними… Это неприлично, господа! Какие же дружественные отношения? Люди идут с грузом, а им досаждают с глупейшей бессмыслицей… Вы понимаете? Поэтому предъявляю требование: чтобы больше этого не было! «Дозвольте бить шпионов лопарями, ваше превосходительство, – просили сегодня матросы. – Лепятся за нами, как хвосты. Ничего делать не дают».

Накамура Тамея, как знает Евфимий Васильевич, добрый человек. Сидит, слушает, моргает и молчит. Накамура никогда не лицемерит и не лжет, самому эти порядки не нравятся, да, видно, еще нет у них силы против привычки и обычая. Накамура явно огорчен.

Дайкан округи Эгава отвечал сухо и жестко, что-то, видимо, неблагожелательное, в чиновничьем духе. С японцами никогда заранее не угадаешь по их тону, о чем они говорят. При переводе всегда оказывается что-нибудь другое, не то, что показалось, чего ждешь.

Говорят, что Эгава умнейший человек, гордость Японии. Администратор деятельный, знаменитый художник, инженер-изобретатель. Построил чугуноплавильные печи у себя в селении Нирояма, в горах, льет там пушки, сторонник открытия Японии, широкого образования и перевооружения. Его картины видели в городе Нумадзу в замке, когда шли в Хэда.

Переводчик Мориама Эйноскэ, выслушивая речь Эгава, все поддакивал.

Путятин ждал. «Хитер Мориама! Что-то сейчас выложит…» Глаза переводчика совсем исчезли в морщинках. Кажется, что Мориама ужасно спешит точно перевести, а не торопится, делает вид, что волнуется, боится ошибиться, пожалуй, нарочно тянет, чтобы не диктовали в другой раз, что и как ему сделать, и не предъявляли требований. Продувной, опытный, знает языки, выучил за последние годы английский. Работая с Путятиным в Нагасаки и в Симода, стал как свой за эти годы переговоров. С американцами работал в Синогава, в Урага, знает американского посла Перри, его капитанов, офицеров, переводчиков и корреспондентов не хуже, чем нас.

Назад Дальше