– А! Значит, поэтому такая фамилия! – радостно догадался я. – Он, когда ловил, кричал : “Держи его!”
Мама, которая оказалась рядом, строго велела мне никогда больше не говорить таких глупостей. А брат Сережа (он был совсем большой, старше меня на двенадцать лет), захихикал.
От улицы Держинского (виноват, Дзержинского) квартал тянулся до Первомайской. Потом, уже взрослым, я измерил это расстояние шагами. Их оказалось сто сорок два. Значит, около ста метров.
После двухэтажного дома стоял наш, флигель. Обитый досками, покрытый облупленной желто-табачной краской. На улицу смотрели три окна со ставнями. Карнизы – без узоров, простенькие. На треугольном фронтоне крыши – слуховое чердачное оконце в виде полумесяца “спинкой” вверх.
Под окнами тянулась завалинка – дощатая, набитая опилками. Угол завалинки прогнил, мы, ребятишки, выгребали оттуда опилки для игры (кидаться ими или варить из них “кашу”). Нас за это ругали, но не сильно. И мы выгребали снова. Запас опилок казался бесконечным. У них был особый запах – запах моего дома…
26. 03. 97
Вчера утром выступал в детской библиотеке где-то в районе улицы Посадской. Точного адреса не запомнил, везли на машине “огородами” да еще, к тому же, сквозь пургу.
Читальный зал (большой) был полон, человек двести. Ребята от первого до десятого класса. Разговор шел часа полтора. Столько вопросов, столько неподдельного интереса (и благодарности за книжки!). Падали на пол алюминиевые номерки…
Чудесные ребятишки. Дима в красной курточке, восьмилетний третьеклассник Саша. Семилетний Слава с удивительно чистыми глазами. Десятилетний Саша, который очень огорчался, что не смог привести маму – она уехала в командировку. Андрей из одиннадцатого класса – один из рецензентов моего “Сундуккера”…
Слава Богу, есть еще читатели, несмотря на все мерзости жизни, старания чиновников оболванить юное поколение, несмотря на лавины теледерьма и компьютерных страшилок…
Мы с моим другом Семкой тоже были читатели. Еще какие! В пятом классе – “Хождение по мукам”, “Собор Парижской Богоматери”, “Давид Копперфильд”… Не говоря уже о всяких приключенческих книжках, которые добывали где могли.
Если не могли поделить книгу (кому читать первому!), то случалось, что старались стащить ее друг у друга, чтобы запереться дома и не выходить, пока не дочитаешь. Пускай твой друг ходит под окнами с жалобными просьбами или барабанит в дверь. Такое “книжное хищение” было вроде игры, обижаться всерьез из-за него не полагалось.
Жил Семка с мамой Софьей Мироновной и старшими братьями Моней и Борей во дворе бабки Каблуковой. В кирпичном флигельке, который принадлежал ей же. Флигелек был тесный – две комнатушки и кухонька. Наверно, раньше это была сторожка или дворницкая при богатом доме. (У Каблуковых дом был просторный – видимо, купеческий в прежние времена – только очень старинный, кособокий, вросший в землю по самые окна).
Стены крохотного Семкиного домика были тем не менее могучие – не меньше полуметра в толщину. Окна – как бойницы в замке. Здесь удобно было держать оборону. Семка рассказывал, будто ее и держали – в гражданскую войну. Красные отстреливались от колчаковцев. И даже показывал след от пули на кирпиче у подоконника. Я догадывался, что след этот Семка сам выколупал железкой, но не уличал его. Верить было интересно. Да и не хотелось обижать Семку.
Друзья мы тогда были настоящие. Доверяли друг другу тайны, щедро делились своими ребячьими богатствами, прощали друг другу недостатки. Он мне – излишнюю чувствительность, трусоватость и слабосильность, я ему – чрезмерный практицизм, склонность к обжорству и цинизм в суждениях о жизни и людях.
Семкина мать работала в цехе, где жарили пирожки с ливером. Это была пожилая хворая женщина с опухшими ногами, постоянно озабоченная тяготами жизни и Семкиными двойками (в пятом классе он остался на второй год из-за английского языка). Отца семья лишилась, по-моему, еще до войны. Как многие в нашем квартале. Мама говорила мне потом, что от Садовой до Первомайской не было ни одного двора, где кого-нибудь из мужчин не “взяли” бы…
К похожему на крепостной каземат домику Левитиных примыкал садик (внутри большого двора) с дикими яблонями, на которых плоды были с крупную рябину. Есть их можно было только поздней осенью, когда они промерзали и делались вязко-сладкими.
Мы иногда валялись в садике на траве, болтали, читали вслух или рассуждали о будущем. Мы хотели быть моряками (правда, Семка откровенно сомневался, что меня возьмут на морскую службу: “Ты хиленький” – “Ну и что! Я к тому времени натренирую организм! А перекормленных тоже не берут, имей в виду!”).
В яблонях прыгали воробьи и синицы. Нам было хорошо…
29. 03. 97
Квартал
Долгое время я был уверен, что улица Герцена тянется точно с востока на запад (или наоборот, как хотите). Потому что летними вечерами как раз в конце улицы уходило за крыши и тополя похожее на громадный помидор солнце. А зимой оно, невыспавшееся, вставало в другом конце улицы (летом восход я всегда просыпал).
Лишь много позже я сообразил: в летнее время в наших краях солнце садится не на западе, а на северо-западе (а то и еще ближе к северу). А зимой встает на юго-востоке, ибо дни в ту пору коротки. Эта мысль осенила меня, когда я узнал, что алтари всех церквей повернуты на восток. Наши тюменские церкви стояли отнюдь не параллельно моему родному кварталу, их алтари смотрели куда-то в сторону реки…
Итак, улица Герцена с моим родным кварталом лежала (и лежит до сих пор) примерно на линии SO – NW. На юго-востоке я видел всегда таинственно синеющую полоску высоких густых деревьев. Взрослые говорили, что там кладбище. Текутьевское – по имени дореволюционного тюменского богатея. Кладбище казалось сумрачным и загадочным, как и полагалось нездешней, “иной” стране, где обитают умершие. Но оно не вызывало страха, ибо, по моим понятиям, находилось в непостижимой дали, в каком-то нездешнем пространстве. Было нереальным.
Правда, о реальности кладбища иногда свидетельствовали похоронные процессии, которые неспешно, порой под оркестр, двигались мимо нашего дома.
Оркестр, если он был, шел позади процессии, а впереди два человека несли на головах крышку гроба. Сам гроб стоял на фигурном катафалке с кистями, бахромой и витыми столбиками – совсем на таком, как в фильме “Веселые ребята” (помните, там на катафалке ездила разудалая компания Леонида Утесова). Процессия медленно перемещалась по дороге под скорбное уханье барабана и вздохи труб, и мы, ребятишки, притихали от страха, любопытства и смутной еще догадки о бренности всего земного…
Вообще, много кто ходил в сороковые годы по дороге нашего квартала.
В дни первомайских и октябрьских праздников там шагали возбужденные колонны с лозунгами, вздетыми на длинные палки, с портретами “Ленина-Сталина и всех вождей”, тяжелыми знаменами и горящими на солнце трубами. По улицам Семакова и Красина колоннам следовало пройти на центральную улицу Республики, дабы затем торжественно прошествовать мимо фанерной трибуны, сколоченной напротив горсовета.
Ни дошкольников, ни учеников младших классов на демонстрации не брали, и пройти с колонной под оркестр было моей многолетней мечтой. Однажды, во втором классе, мечта чуть не осуществилась. Отчим взял меня на первомайскую демонстрацию в колонну, состоящую из работников всяких контор.
Ряды демонстрантов долго томились на Первомайской. К отчиму подошел какой-то дядька, его знакомый, Они решили, что ждать “прохождения” придется еще немало времени, можно сходить домой (мы жили тогда на Смоленской), и быстро отметить там начало Первомая.
И пошли, хотя я отчаянно убеждал, что мы можем опоздать к моменту, когда колонна двинется на главную улицу.
Мы не опоздали. Мы просто не пошли. Потому что отчим и его приятель быстро разомлели и решили, что в массе демонстрантов не заметят отсутствия их скромных персон. Дело было, кстати, рискованное. Могли заметить и приписать что-нибудь “антисоветское” – особенно отчиму с его неблагополучным прошлым. Но водочка оказалась сильнее здравых опасений.
А я ронял слезы на дворе у забора. И надеялся на чудо до последнего момента. Даже тогда, когда было ясно, что надеяться поздно…
Лишь когда я был в четвертом классе, мне с несколькими незнакомыми пацанами удалось Первого мая втереться в колонну и промаршировать мимо трибуны, где маячили шляпы и пиджаки с алыми бантами. Я был счастлив “по самую макушку”. И продолжал печатать шаг по асфальту еще долго после того, как трибуна осталась позади. Пока идущий рядом сумрачный мальчишка-скептик не сказал мне:
– Хватит топать-то, ненормальный…
Я застеснялся, но полностью моя радость не угасла.
И так, по кварталу проходили и похоронные процессии, и праздничные колонны. А еще – в годы войны – маршировали красноармейцы, бойцы (только в сорок третьем году, после введения погон, стали говорить “солдаты”, а командиров начали называть офицерами; поначалу это было дико: мы привыкли, что офицеры и солдаты – только у белых и у немцев).
В ту пору в Тюмени формировались для отправки на фронт военные части, было пехотное (и, кажется, еще какое-то) училище. В районе Затюменки располагался военный городок.
По улице Герцена часто проходили военные колонны. Иногда – на стрельбище. Это было видно по тому, что на плечах бойцы несли – как портреты для демонстрации – фанерные щиты на длинных палках. На щитах – мишени с зелеными и черными фигурами фашистов в касках.
Иногда бойцы несли противотанковые ружья. Одно ружье – два человека. У переднего на плече лежал ствол, у заднего приклад.
Сбоку от колонны обычно шел командир. Сначала командиры были с “кубиками” в петлицах на отложных воротниках гимнастерок. Потом – с погонами (а у гимнастерок появились стоячие воротники).
Командиры (молодые и строгие) бодро командовали:
– Ать-два-три-и… Ать-два-три-и… Запевай!
И бойцы запевали:
Или:
А еще:
Коней не было, “копытами били” немощеную дорогу сами бойцы. Сперва – ботинками, которые носили с обмотками, а ближе к концу войны – кирзовыми сапогами (которые потом наверняка приходилось как следует чистить, потому что пыль на улице Герцена лежала в колеях мягким глубоким слоем…
Иногда колонны шли под оркестр. На бойцах – шинельные скатки через плечо и вещевые мешки. Над пилотками – чаща штыков. Она колыхалась в такт ударам барабана и ритму маршевой мелодии, в которой угадывались слова:
Колонна сворачивала на Первомайскую, направо, к вокзалу. Все понимали – на фронт. И бежали за колонной по тротуарам и подорожникам обочин мальчишки. И стояли у калиток по двум сторонам квартала женщины. Молча. Каждая знала – не все из этих ребят в новеньких гимнастерках вернутся. Может быть, никто не вернется. И у каждой женщины кто-то из родных был уже т а м, на передовой. Впрочем, не у всех. Кое-кто получил похоронки. Потому и плакали у калиток…
Только жившая в нашем дворе Таисия Тихоновна не плакала. Ей, как говорится, нечего и некого было терять. Детей у нее не было, а муж ее (которого все звали по фамилии – Вальцев) уже вернулся с войны. Возможно, он храбро воевал. Вернулся домой инвалидом – без левой руки. Но соседи смотрели на него и на Таисию Тихоновну искоса. Может быть, от зависти (хотя и без руки, но живой все-таки). Может быть, потому, что Вальцев, вернувшись, занял какой-то ответственный пост, ходил в новом офицерском обмундировании без погон и тугих хромовых сапожках (сам тоже “тугой”, кругленький) и получал “литерный” паек. Так говорили соседки… А Таисию Тихоновну не любили еще и за склочный характер, за любовь к сплетням. В ней непонятным образом сочетались манеры жеманной дамы и базарной торговки. Она была худа, сварлива и любила воспитывать соседских ребят…
Так вот, Таисия Тихоновна махала уходящей колонне платочком, а потом с чувством исполненного долга удалялась в калитку. А оркестр делался все глуше, на дорогу оседала поднятая сапогами пыль. От вечернего солнца она казалась желтой.
30. 03. 97
Сегодня первый день после перевода часов на летнее время. А на улице – полная зима. Пространство за окном заштриховано косыми линиями летящего снега. Природа компенсирует сверхпозднее начало зимнего сезона: в первых числах декабря была еще теплая осень.
Все в этом мире встало на голову…
А в сороковых годах не делали перевода времени с зимнего на летнее и наоборот. Не до того было. Была война.
До нашего, далекого от боев городка война докатывалась глухо: трагическими сводками по радио, ранеными на улицах, похоронками, приходившими в соседние дома и постоянным страхом: а что там с папой?
Мама до войны заведовала детским садом, потом уволилась, потому что родился я. А во время войны снова пришлось идти на работу – жить-то надо. Сперва мама работала поваром в столовой, потом в госпитале и наконец стала заведующей женским отделом (“Женотделом”) в городском военкомате. Должность была какая-то странная, чуть ли не на общественных началах, но мама получала паек, дрова, и были у нее еще какие-то “офицерские” льготы. Иногда полушутя мама говорила, что имеет право на звание капитана…
Но я опять отвлекся. Я же писал о приметах войны в нашем квартале.
Помимо военных колонн и раненых бойцов и командиров были и другие приметы. Зимой сорок второго года брат сообщил, что на нашей улице идет бой. Только не настоящий, а учебный. Называется “манёвры”. Я понимал, что такое учебный бой. Видел уже учебные винтовки (деревянные) и гранаты, с которыми старшеклассники обучались военному делу. А “манёвры” – это учеба красноармейцев, чтобы потом бить фашистов по-настоящему.
– Смотри, – сказал Сережа. Взял меня под мышки и поставил на подоконник.
Я увидел, как в открытую калитку вбежали два бойца в суконных шишкастых шлемах – буденовках. Буденовки в армии тогда были уже отменены, однако в тыловых частях их еще донашивали (не пропадать же добру).
Один боец встал на колено и выставил в калитку винтовку со штыком. Второй тоже прицелился, но стоя, над головой у товарища.
– Будут стрелять? – опасливо прошептал я, потому что боялся громких выстрелов (например, когда Сережа и Володя Шаклин палили на кухне из поджигов).
– Не знаю, – завистливо сказал Сережа. – Хорошо бы…
Но бойцы стрелять не стали. Поцелились немного и выскочили за калитку.
Иногда военные вели неподалеку какие-то работы (то ли ремонтировали забор вокруг ближней пекарни, то ли разгружали дрова для поселившегося в соседних домах воинского начальства). Один раз к нам постучали два солдатика – в обмотках, в куцых шинелишках, в ушанках, завязанных под подбородками. На улице был зимний холод. Солдатики сказали, что родом они из-под Ташкента.
Их лица не потеряли природной смуглости, но были сморщены от холода. Один тихонько плакал. Замерзшие ботинки стучали о половицы.
Мама в тот момент готовила пареную свеклу с добавкой пайкового сахара – лакомство военного времени. Дала солдатикам по красному горячему клубню.
Тот, что плакал, пожевал и улыбнулся сквозь слезы:
– Как урюк…
Случай запомнился. Мама вспоминала этих солдатиков и после войны, все жалела их:
– Господи, они даже по-русски-то плохо говорили. Они просто не понимали, зачем их выдернули с теплой родины, остригли, повезли куда-то в холод, в голод, под крики осатанелых, издерганных командиров… Понятно, что некоторые бежали…