Утро не приносит облегчения, наоборот – закрепляет кошмар, делает его еще более правдоподобным. Поддавшись смутному чувству тревоги, я звоню Мари-Кристин: сначала домой (чтобы нарваться на автоответчик), затем – в офис (чтобы нарваться на секретаря). И только потом решаюсь набрать номер сотового. После третьего гудка она отзывается, я слышу ее низкий глубокий голос – и кладу трубку. Сейчас мне не хочется говорить с Мари-Кристин. Сейчас мне нечего сказать ей. Она перезванивает сама, спустя несколько минут: «Ты даже не представляешь себе, Ги, какой шикарной была поездка, жаль, что ты не смог всего этого увидеть… Кстати, как ты себя чувствуешь?..»
Чувствую я себя отвратительно. Настолько отвратительно, что соглашаюсь пообедать с Мари-Кристин и выслушать восторженный монолог о Ле-Трепор, этом облепленном чешуей кладбище дизайнерских идей.
«В пять в «Ле Режанс». И не опаздывай, Ги».
Я выхожу из дому в четыре, с твердым намерением не опоздать, но вместо «Ле Режанс» оказываюсь на бютт о’Кайль. Я и сам не могу понять, на что мне сдался Перепелиный холм и каким ветром меня вообще занесло туда: я выхожу не на тех станциях метро, на каких следовало бы; иду по той стороне улиц, по которой никогда не ходил; как будто меня ведет неведомая мне сила. А шрам на затылке решил сыграть со мной в детскую игру «горячо-холодно».
Авеню Порт-Рояль – холодно, холодно.
Улица Бобилло – теплее, намного теплее.
Площадь Верлена – горячо.
Еще как горячо, почти припекает – иначе, чем низкое солнце в платанах сквера, – но припекает. Сгорая от предчувствия, я битый час наблюдаю за местными старикашками. Они играют в петанк; более бессмысленного занятия, чем катание металлических шаров, я не знаю. Старикашки все сплошь похожи на слепого на один глаз Автандила. Во всяком случае, я легко могу представить себе Автандила, играющего в петанк. Все остальное видится как в тумане.
Как в тумане я покидаю сквер и оказываюсь у «Chez Joe», рюмашка кальвадоса не помешает. Но через секунду я забываю и о кальвадосе, и о «петанке», и о стариках, и о Париже, и о Мари-Кристин, и о самом себе. За самым дальним столиком «Chez Joe», под боксерскими перчатками, свисающими с потолка, сидит Анук.
Анук, моя девочка.
Анук в компании одинокой чашки кофе – в это невозможно поверить. И все-таки – это она, ничуть не изменившаяся за те восемь лет, которые мы не виделись. Я готов поклясться, что на ней тот же темно-синий свитер под горло и та же длинная шерстяная юбка. И те же ботинки. И та же стрижка, Анук всегда справлялась с ней сама: просто собирала отросшие волосы в хвост и срезала под корень садовым секатором. Ее лицо все так же безмятежно, нет, оно еще более безмятежно, чем обычно. Оно еще более безмятежно, чем я его помнил: такие лица бывают только у святых. Или у сумасшедших.
А таких фиалковых глаз нет ни у кого.
– Я заказала тебе кофе, – говорит Анук.
И это первые слова, которые она говорит мне после восьми лет разлуки.
– Анук. – Я сажусь против нее, я бессильно падаю на стул против нее – и смотрю, смотрю. – Анук… Но откуда ты знала? Откуда ты знала?..
– А ты откуда? – улыбается Анук.
Нет, ботинки все-таки другие: высокие, почти новые, но со сбитыми тупыми носами. Анук наверняка пинает ими что ни попадя: пустые сигаретные пачки, шары для петанка, мелкие камешки, конские каштаны, жестянки с лирохвостами…
– Анук… – Я не могу оторваться от ее лица: не постаревшего, не повзрослевшего. – Что ты делаешь здесь, в Париже, Анук?
– Ничего, – улыбается Анук.
– А что… Что ты делала все эти восемь лет?
– Ничего, – улыбается Анук. – Пей кофе.
– Да, конечно… Все думали, что ты умерла…
– Но ты-то ведь знал, что я не умерла?
– Да…
Я залпом, обжигая язык и нёбо, выпиваю кофе – но даже не чувствую ожога. Но чувствую взгляды немногочисленных посетителей «Chez Joe», они обращены на Анук. Кто бы сомневался, Анук всегда оказывается в центре внимания.
– Ты давно в Париже? – задаю я самый дурацкий вопрос из всех дурацких вопросов.
– Ты ведь знаешь, правда, Гай? – Она не забыла мое имя, надо же!
– Да. – Теперь уже я улыбаюсь, машинально потирая шрам на затылке. – Где ты остановилась?
– У тебя. То есть… Сегодня я хочу переночевать у тебя.
– Конечно. Черт, я рад! Ты даже себе представить не можешь, как я рад. Мне нужно многое рассказать тебе, Анук.
– Только не про свою бабу. – Анук засовывает большой палец в рот, по старой детской привычке. – Наверняка какая-нибудь старая грымза…
– С чего ты взяла, Анук? – Такое пренебрежительное отношение к Мари-Кристин неожиданно задевает меня.
– Это же ясно как божий день. Это у тебя на физиономии написано.
Углубляться в тему моих взаимоотношений с Мари-Кристин у меня нет никакого желания. Анук вернулась, Анук не забыла мое имя, что может быть важнее?..
– Ты можешь жить у меня, – торопливо говорю я. – Ты можешь жить у меня сколько хочешь…
– Это лишнее. Я просто переночую.
– Как хочешь. – Ну почему я все время забываю, что приручить Анук невозможно?
– Заплати за кофе и пойдем.
Она не дожидается, пока я отвечу, пока я расплачусь, – она поднимается из-за столика и уходит. Я нагоняю ее лишь на улице. Идти рядом не получается, Анук не терпит никого рядом с собой, и поэтому я двигаюсь чуть позади, чуть впереди, чуть справа, чуть слева; все это похоже на движение спутника вокруг планеты. Что уж тут поделаешь, стоит Анук появиться, как все начинает вертеться вокруг нее. Я ловлю ее отражение в витринах, в стеклах проезжающих автобусов, в лицах людей: сама же Анук, как всегда, ускользает.
– Ее зовут Мари-Кристин, – сообщаю я затылку Анук. – Тебе неинтересно, как я жил все эти годы?
Дурацкий вопрос. Самый дурацкий из всех дурацких.
Моя квартира тоже кажется мне дурацкой: дурацкий набор дисков, дурацкие жалюзи на окнах, дурацкий плакат с выставки Ронни Бэрда на входной двери – Мари-Кристин считает его гением, новым Дали с уклоном в животноводческий урбанизм. Следующую коллекцию она собралась посвятить именно ему, представляю, как будет счастлив новый Дали.
Да, еще посудомоечная машина, которой я ни разу не пользовался, – она тоже выглядит дурацки.
Анук отправляется в ванную не снимая ботинок, а я остаюсь перед закрытой дверью.
– Если тебе нужна зубная щетка, на полке под зеркалом есть новая, – спохватившись, кричу я Анук.
Никакого ответа.
Пока Анук моется, я наматываю круги вокруг ее рюкзака, оставленного в прихожей. Самый обыкновенный рюкзак из дубленой кожи, интересно, что там внутри? Заглянуть в рюкзак Анук, конечно, не так интересно, как заглянуть в саму Анук, но все же, все же… С бьющимся сердцем я сажусь на пол перед рюкзаком и расстегиваю лямки.
«Ключ к герметической философии» – первое, на что я натыкаюсь. Все эти годы она таскала книгу с собой, иногда Анук бывает постоянна в привязанностях. Оказавшись в моих руках, книга открывается ровно посередине, на том самом месте, куда Анук когда-то сунула смятый цветок гибискуса.
Он и сейчас там, цветок. Не высохшая деталь гербария, как можно было бы предположить, нет. Цветок кажется сорванным совсем недавно, его тонкая плоть еще жива, – что ж, Анук и правда постоянна.
Книга тянет за собой нож, я не видел его восемь лет. И за эти восемь лет он тоже ничуть не изменился, во всяком случае – сверчки и раковины на месте. Я на секунду вспоминаю сегодняшний ночной кошмар, но только на секунду; нож выглядит вполне миролюбиво, он слишком стар и слишком мудр, чтобы помышлять о стройных горлышках красоток. Номером три идет видеокассета без обложки, надпись на ней торжественно провозглашает: «Диллинджер мертв».
Ломать голову над Диллинджером у меня нет никакого желания. Мертв и мертв, голубоглазый. Скорее всего – это название фильма, и слыхом о нем не слыхивал.
Дно рюкзака завалено мелочью. Монет несколько десятков, самых разных, но одинаково не имеющих отношения ни к Франции, ни (как я подозреваю) к Европе. Рисунок на некоторых совсем стерся, другие выглядят почти новыми – как ботинки Анук.
Книга, кассета, нож и груда монет.
Ничего больше обнаружить не удается: ни документов, ни проездных билетов, ни сотового, ни записной книжки, ни милых девичьих мелочей в виде помады, блеска для губ и водостойкой туши. Анук, как всегда, обманывает.
Она умеет водить за нос, Анук, моя девочка.
Чувствуя себя уязвленным, я прочесываю боковые карманы. Ага.
Куча билетов в кино с оторванными корешками, бумажка с каким-то номером телефона и пластиковая визитка. Одна-единственная, но какая! Ронни Бэрд, который висит у меня на входной двери. Удачливый павлин Ронни Бэрд, мазила-мистификатор, слывущий мизантропом и женоненавистником, интересно, где Анук ее раздобыла?.. Размышлять об этом нет времени – Анук вот-вот появится, лучше сунуть все обратно от греха подальше.
Так я и поступаю и отправляюсь на кухню заваривать чай. Чай носит весьма игривое название «Тысяча наложниц»; я покупаю его на вес в маленькой лавчонке у Северного вокзала; не бог весть что, но и сюрпризов никаких. Сюрприз поджидает меня, когда Анук воцаряется на кухне.
– Ну что, все обшарил? – весело интересуется она.
Отпираться бесполезно.
– Фильм хоть ничего? – так же весело парирую я. – «Диллинджер мертв», надо же! Никогда о таком не слыхал.
– Понятия не имею. Я его тоже в глаза не видела. Если хочешь – возьми посмотреть. Может, и правда понравится…
На этом наш разговор заканчивается. Мы сидим в полной тишине и рассматриваем друг друга. Вернее – я пожираю глазами Анук. Ей до меня нет никакого дела. Первое впечатление не обмануло меня: Анук не изменилась. Или почти не изменилась. Ей двадцать четыре – столько же, сколько и мне, – но выглядит она на восемнадцать. Или на семнадцать, которым очень хочется поскорее вырасти.
– Расскажи о себе, – делаю я вторую попытку завязать разговор.
– Я же не прошу тебя рассказать о себе…
– Моя жизнь, наверное, была не такой интересной, Анук. – В моем исполнении эта фраза звучит как вызов, но Анук его не принимает.
Мне остается только сгорать от любви к потерянной и так и не найденной сестре. И тыкаться влажным лбом в ее молчание.
– Дед умер шесть лет назад, – пытаюсь я найти бреши в ее обороне.
– Правда? – равнодушно спрашивает Анук.
– А в школу попал фугас. Ничего от нее не осталось, только фундамент.
– Правда? – равнодушно спрашивает Анук.
– Там была война… Ты же знаешь…
– Война обязательно где-нибудь да идет. Что об этом думать…
– А помнишь, как мы сидели у бойни?
По лицу Анук пробегает тень или это мне только кажется? Нет, определенно – фиалковые глаза Анук темнеют, а губы слегка приоткрываются, распускаются, как цветок: это еще не брешь, но стена дала трещину. Сейчас нужно закрепить успех, сунуть в трещину лезвие ножа, монету с дыркой посередине, обломок чайного листа… Да, лист, пожалуй, подойдет.
– А помнишь то лето, когда все время шел дождь? И мы сидели на чердаке… А жестянку помнишь?
– Что об этом вспоминать, – Анук все так же равнодушна.
Никаких трещин, не то что лезвие ножа или чайный лист – волос не проскочит. Я ошибся. Кто ее знает, что у нее в голове… У Анук, моей девочки.
Если то же, что и в снах, которые просачиваются через шрам в моем затылке… Подумать об этом я не успеваю – из-за настойчивого звонка в дверь. Так настойчиво и требовательно может звонить только один человек – Мари-Кристин. Мари-Кристин, вот черт. Мари-Кристин, которую я самым скотским образом продинамил с обедом. Да что там, за те несколько часов, проведенных с сестрой, я даже и не вспомнил о ней.
Странно, но никаких угрызений совести я не чувствую. Более того, этот чертов звонок вызывает во мне волну ничем не обоснованной, почти детской ярости: сейчас мне хочется быть только с Анук. Молчащей, равнодушной, такой же далекой от меня, как дедов виноградник и пиниевая роща. Такой же смутной, как кровь, мерцающая в камнях у бойни.
С Анук – и ни с кем больше.
– Звонят. Ты разве не слышишь? – мягко спрашивает у меня Анук.
– Слышу. – Я даже не двигаюсь с места. – Пусть звонят.
– Ты никого не ждешь?
– Тебя. Я всегда жду только тебя. – Лишь произнеся это, я понимаю, что сказал правду.
– Какой пафос. – Анук запрокидывает голову и скалит диковатые влажные зубы. – Открой, Гай.
Анук играючи парализует мою волю, так было всегда. Вот и сейчас я тяжело поднимаюсь со стула и плетусь в прихожую. И также на автопилоте открываю дверь. Силуэт Мари-Кристин, нарисовавшийся в проеме, не вызывает у меня никаких эмоций. Как и поток сдержанных интеллигентных упреков.
– Ты не пришел на встречу. Я прождала тебя почти час. Что-нибудь произошло, Ги?
– Ничего.
– Ты мог хотя бы позвонить…
– Прости…
– Ты даже не предложишь мне войти? – Мари-Кристин недоуменно приподнимает бровь.
– Конечно, входи.
– У тебя гости? – бровь Мари-Кристин задирается еще выше.
– Нет… То есть…
Интересно, чувствует ли Мари-Кристин то же, что и я? Чувствует ли она, что с приходом Анук моя квартира неуловимо изменилась, предметы утратили первозданные смыслы и очертания и в каждом из них появилось двойное дно?..
Как бы то ни было, Мари-Кристин, подстегиваемая любопытством и уязвленным самолюбием, направляется прямиком на кухню – туда, где у стены, на полу, сидит Анук. Мне ничего не остается, как следовать за ней.
– Познакомься, Мари-Кристин, – лепечу я в надменную спину своей возлюбленной. – Это Анук, моя сестра.
Анук даже не находит нужным повернуть голову.
– Сестра? Ты никогда мне о ней не рассказывал…
Весь хот-кутюрный лоск сползает с Мари-Кристин, как старая краска со старого автомобиля; сползает, слезает слоями, отваливается клочьями. Теперь и она пожирает глазами Анук. Но совсем не так, как несколько лет назад пожирала глазами меня. Она вовсе не прикидывает, как выглядела бы Анук в шелковом шарфе или эскимосских сапогах. Она просто пытается с ходу разгадать тайну ускользающего лица Анук. Напрасный труд, я убил на это всю жизнь, но так ничего и не понял.
– Ты никогда о ней не рассказывал, Ги…
– Боюсь, он утаил не только это. – Анук наконец-то снисходит до улыбки.
– Я – Мари-Кристин Сава́т. Не знала, что у Ги такая… сестра…
– А я предполагала, что у Гая… Или как вы там его называете… что у Гая именно такая любовница.
– Да? – улыбается в ответ Мари-Кристин.
– Это не комплимент, – уточняет Анук, улыбаясь еще шире.
Вжав голову в плечи, я жду бури, цунами, пришествия тайфуна «Эндрю». Но ничего подобного не происходит. Анук всегда все сходит с рук, как я мог забыть об этом?
– Это не главная моя ипостась, поверьте… – Мари-Кристин все еще не может прогнать улыбку с лица. – «Сават и Мустаки», вы что-нибудь слышали об этой дизайнерской фирме?
– Не самое лестное. Можно не пересказывать?
– А в модельном бизнесе работали?
– А разве я похожа на модель? – Анук забрасывает ногу за ногу и смотрит на кончик своего ботинка. На Мари-Кристин она предпочитает не смотреть.
Все, сказанное ей, делает следующий вопрос почти бессмысленным, но Мари-Кристин все-таки задает его.
– Хотите быть лицом «Сават и Мустаки»?
– Лучше голой. – Анук даже не раздумывает. Ни секунды. – Лучше голой среди волков в заснеженном лесу накануне Рождества.
– Может быть, мой русский не слишком хорош? – Мари-Кристин беспомощно трясет головой, не отводя взгляда от Анук. – Может, вы не поняли вопроса?
– Почему не поняла? Мне просто не слишком нравится эта идея. Вот и все.
– Ги? – Мари-Кристин неподражаема во взрослой беспомощности и детской решимости заполучить Анук любой ценой. – Поговори с ней, Ги…
– Но… – блею я овцой, зажатой между Анук и Мари-Кристин, между алтарем для жертвоприношений и секачом для рубки мяса.
– Предложение остается в силе. – Не так-то просто избавиться от наваждения, даже когда тебе за сорок. Даже когда ты можешь вытащить из мягкой фетровой шляпы все тайны полузабытого блюзмена Бадди Гая и мочки твоих ушей девственно чисты. – Предложение остается в силе, и мы можем подписать контракт в любое удобное для вас время. Речь идет об очень приличной сумме, поверьте.