Она улыбнулась и повторила, растягивая слова:
– Свободный художник. Но всё-таки это лучше, чем ад-во-кат.
– Я тоже так думаю, – проговорил Роман и попытался улыбнуться.
– Вы служили адвокатом? – спросил, или, вернее, выкрикнул, Воеводин, ехавший справа от Зои.
– Да, – быстро ответила за него Зоя, – у Романа Алексеевича была очень хорошая репутация. Он стольких спас от безжалостной российской Фемиды.
– Вы преувеличиваете, – усмехнулся Роман, – последнее время я был вовсе равнодушен к моим подзащитным.
– C’est difficile a croire, – молвила Зоя. – Для вас – всё что угодно, только не равнодушие. Вы не умеете быть равнодушным…
Впервые за всё это время её голос обрёл естественность и стал похожим на голос той Зои, которая была раньше. Но эти знакомые интонации не успокоили Романа, а, наоборот, укололи его сердце новой болью. Эта фраза о равнодушии невероятно просто и ярко напомнила Роману, что перед ним та самая Зоя, которую он целовал под сенью ночных лип и подсаживал в растворённое окно террасы.
И словно почувствовав это, Зоя снова резко ударила стеком свою Розу, сорвалась с места. Воеводин заспешил следом, а Роман слегка поотстал, не слишком погоняя Орлика.
Так, друг за другом, они проскакали до самого бора.
Зоя выбрала другую дорогу – широкий большак, ровно и прямо пронизывающий бор, и понеслась чёрной молнией сквозь залитый солнцем лес. Лишь на середине поля, у развилки дорог, остановила тяжело дышащую Розу, похлопав по взмыленной шее:
– Ah, ma chere petite fille.
Разгорячённый ездой Воеводин подъехал к Зое и, сняв наотлёт свою фуражку, произнёс, почти декламируя:
– Зоя Петровна, вы бесспорная чемпионка среди всех наездниц и наездников! Браво!
– Я боялась, что вы потеряетесь в бору! – рассмеялась Зоя.
– Ни за что! – выкрикнул своим хоть басовитым, но всё ещё юношеским голосом Воеводин. – Как тут замечательно! Какие места! Вот бы где устраивать скачки!
– Вы тоже так думаете, Роман Алексеевич? – неожиданно спросила Зоя, взглянув на подъехавшего и стоявшего поодаль Романа.
– Не думаю, – сухо ответил Роман.
– Ах да, вы же боялись разбиться, – насмешливо, но с какой-то мягкостью в голосе проговорила она.
– Я боялся за вас, – всё так же сухо проговорил Роман и вздрогнул, поразившись неуместности своей фразы.
Зоя замолчала, перестав улыбаться.
Воеводин непонимающе смотрел на неё. Молча они стояли на развилке. Правая дорога вела в сторону дома Романа, левая – к Красновским.
Роман приподнял шляпу:
– Прошу простить. Мне уже пора.
– Очень рад был познакомиться, – кивнул Воеводин.
– До свидания, Роман Алексеевич, – тихо проговорила Зоя.
– До свидания, – ответил Роман и, развернув Орлика, хлестнул его стеком по крупу.
VII
“Боже мой, неужели это была Зоя?! – мысленно в который уже раз спрашивал себя Роман, расхаживая по своей комнате и нервно куря. – Холодная красотка с патологическим кокетством, упивающаяся собой, – Зоя? Зоя – не замечающая меня, Зоя – со смехом принимающая идиотские комплименты этого клетчатого паяца? Зоя – с артистической глумливостью перечёркивающая всё, что было между нами? Не верю, не верю!..”
Сжав себя пальцами за локти, он присел на кровать.
Его душа напоминала теперь большое и глубокое горное озеро, растревоженное и взбаламученное неожиданно налетевшим на него штормом. Ещё вчера гладкая, как стекло, поверхность с величественным спокойствием отражала простёршийся над ней голубой небосклон, а сегодня мутные пенные валы с грохотом обрушиваются на каменные берега, грозя разбить их и вырваться на свободу. Все чувства, помыслы и переживания, связанные с Зоей, что дремали в глубине этого озера под прозрачной толщей обыденного и повседневного, теперь ожили и с шумом поднялись на поверхность.
“Я одного не могу понять, – размышлял Роман, жадно втягивая в себя дым. – Если она действительно забыла меня, то почему так зло играет со мной? Эта демонстративная поездка на место наших тайных свиданий, эти колкости в мой адрес… Если она полюбила Воеводина или ещё кого-то, то отношение ко мне по всем законам женской психологии должно быть мягкое и доброе. Даже грязных соблазнителей женщины впоследствии вспоминают, как правило, без злобы. Но – я! Я же любил её и люблю. Неужели она не видит этого? Или не хочет видеть? А может, она на меня в обиде? Но за что? Я столько раз посылал ей письма и ни разу за три года не получил ответа. Один Бог знает, что я пережил тогда. Я думал, что она больна, но потом выяснил через знакомых, что Зоя Красновская – жива, здорова и даже берёт уроки игры на фортепиано у Блюменфельда… А может, я обидел её раньше? Но чем?”
Он провёл рукой по своим мягким вьющимся волосам и рассеянно потёр висок. Сегодняшняя Зоя совершенно не укладывалась в рамки старых представлений и воспоминаний о ней. Сравнивать этих двух абсолютно разных девушек было мучительно трудно, и чувствительное сознание Романа буквально разрывалось, силясь совместить прежнюю Зою и теперешнюю.
Неужели за три года человек способен так перемениться? Где её искренность и непосредственность? Где порывистость и доверчивость? Где, наконец, её честность – тот нелицеприятный критический взгляд на людей, всегда выделявший её в кругу сверстниц? Неужели она не видит, кто рядом с ней? Иль она вправду влюблена в этого клетчатого жокея?”
– Я должен с ней говорить, – неожиданно произнёс он вслух.
Папироса успела потухнуть.
Роман бросил её в пепельницу, встал с кровати и подошёл к окну Оно было раскрыто, длинные лучи вечернего солнца ползли по еле колышущимся занавескам. Озарённый этими красноватыми лучами сад казался зловещим. Что-то угрожающее было в переплетении тёмных ветвей, кое-где тронутых алой кровью заката. Да и земля, раскинувшаяся за садом пахаными и непахаными полями, тоже выглядела сумрачно и отчуждённо. Виднеющийся за полями лес багровел, слившись с алыми слоистыми облаками, в которых плавился оранжевый солнечный диск.
Оперевшись руками о подоконник, Роман долго вглядывался в необычный пейзаж, и чувство тревоги постепенно овладело им. Он всегда остро чувствовал связь с родной природой, а иногда и вовсе ощущал себя частью этих полей и лесов, переживая в душе все их перемены. Теперь же этот неестественно красный закат ещё больше встревожил и без того возбуждённую душу Романа.
Стоявшая кругом тишина усиливала впечатление. “Кровь… – подумал Роман и прошептал: – Кровь”. Он вдруг явственно представил себе худые руки Христа, пригвождённые к кресту, и содрогнулся от привычного, сотни раз испытанного переживания. Оно проснулось в нём в юношеском возрасте, когда история Иисуса Назарянина перестала быть простой книжной историей и вошла в юную душу Романа огненным стержнем веры. И, как часто бывает в юности, он уверовал сразу, уверовал бесповоротно и сильно, обретя на всю жизнь тот прочный неколышимый фундамент, позволяющий по-настоящему верующим людям жить без страха и упрёка. Именно так и жил Роман. Вера дала ему некое новое небо – огромное и бесконечное, на фоне которого проплывали облаками различной конфигурации все душевные порывы Романа: любовь и ненависть, радость и надежда, грусть и печаль, горе и, наконец, сомнения. Здесь было всё, но ничто из всего этого не могло уже затуманить ту беспредельную синеву, раскинувшуюся в душе Романа от края и до края…
Роман любил Христа как Бога, но как человека он переживал Его. Это было сложное невыразимое чувство, целиком охватывающее Романа и заставляющее его отождествляться с Иисусом, ощущая все движения Иисусовой души. Роман всё пропускал через свою душу – Нагорную проповедь, исцеление прокажённого, моление о Чаше. Во всех случаях душа его трепетала радостью, и он явственно понимал, что такое быть в Духе.
И только слова “распят же за ны при Понтийстем Пилате” давали волю боли и отчаянию. Роман понимал, что распятие – поистине самая страшная казнь для человека: подвешенный между небом и землёй, оторванный от людей и от Бога, он умирает, чувствуя страшное сиротство и физические страдания. Только смерть способна избавить его от мук. И всё существо Романа содрогалось, чувствуя, как широкие четырёхгранные гвозди намертво входят в его ладони…
Остаток вечера Роман провёл у себя в комнате, куря и прохаживаясь по скрипучему полу. Солнце зашло, миновали голубоватые весенние сумерки, из окна потянуло холодом, наступила пасхальная ночь.
Роман почувствовал, что озяб, сунул папиросу в переполненную окурками пепельницу и, подойдя к окну, стал закрывать его. В этот момент старый сорокапудовый колокол крутояровской колокольни протяжным басом возвестил на всю округу, что пора идти к заутрене. Вслед за этим внизу послышались женские голоса. Роман принялся собираться. Переменив рубашку, он облачился во всё тот же серый костюм с жилеткой, повязал сдержанного голубого тона галстук и спустился вниз.
Там в прихожей Лидия Константиновна и кухарка Аксинья громко помогали Антону Петровичу влезть в синее осеннее пальто, а он, кряхтя и двигаясь своим грузным телом наподобие тюленя, бормотал ругательства в адрес далёкого портного, подложившего, по его мнению, слишком много ваты в подстёжку рукавов.
– Чтоб тебя собаки сожрали… чтоб тебе… ни дна ни покрышки… – бормотал Антон Петрович.
– Антоша! Антоша! – укоризненно качала головой Лидия Константиновна. – Перестань, пожалуйста….
Наконец пальто было надето, и Аксинья принялась старой платяной щёткой чистить спину Антону Петровичу, а он, повернувшись к Роману, нравоучительно поднял вверх свой толстый палец:
– Вот, сударь вы мой, что бывает, когда доверишься мошеннику!
– Полноте, Антоша. Ну какой он мошенник? – качнула головой тётушка, поправляя выбившееся кашне. Она была уже одета в своё лёгкое бежевое весеннее пальто, подчёркивавшее её прекрасно сохранившуюся фигуру.
– Мошенник, истино мошенник… – не унимался Антон Петрович, застёгивая пуговицы и берясь за свою неизменную черешневую палку. Аксинья, открыв картонную коробку, достала шляпку с вуалью и подала Лидии Константиновне.
Роман надел пальто, шляпу и вскоре уже шёл рядом с четой Воспенниковых, вдыхая сырой ночной воздух, вслушиваясь в размеренные удары колокола. Дорога к церкви пролегала сквозь дубовую аллею, затем тянулась вдоль речки и по деревне. Можно было идти коротким путём— через школу и дом Рукавитинова, но такой путь показался Антону Петровичу не по-праздничному поспешным. Лидия Константиновна была солидарна с ним.
Шли молча. Только поотставшая Аксинья вздыхала, изредка бормоча: “Господи, Твоя воля”.
Когда шли по берегу, Роман залюбовался бледным месяцем, чисто и спокойно отражающимся в чёрной воде. Ему подумалось, что звон идёт от этого неяркого серпа, повисшего над сумрачной зеленью.
На деревне было оживлённо.
Мужики, бабы, ребятишки, по-праздничному одетые, все шли к церкви, галдя и переговариваясь. Завидя чету Воспенниковых и Романа, мужики, снимая картузы, кланялись, а бабы громко здоровались в темноте, склоняя свои аккуратные, повязанные новыми белыми платками головы. Возле церкви разговоры смолкали, все дружно крестились и тихо входили. Только совсем маленькие ребятишки бродили возле, смеясь и озорничая.
Прежде чем войти, Роман оглядел церковь.
Это было незатейливое каменное строение, сложенное почти полвека назад и стоявшее прочно, на радость крутояровцам. Вокруг храма не было ни ограды, ни кладбища, лишь два гранитных креста торчали из земли почти возле самых зарешёченных окон. Под ними покоились отец Владимир и отец Ювеналий – священники, ранее содержавшие Крутояровский приход. Отец Владимир умер молодым сорок два года тому назад и помнился только местным старожилам, отца Ювеналия Роман смутно помнил – этот тихий, любящий уединение человек умер, когда Роману было шесть лет.
Оба купола – и придела, и колокольни – были в весьма плачевном состоянии, что было заметно и в сумерки. Но стены храма, выступы и перекрытия светились белизною – в прошлом году его основательно побелили. Колокол, ухавший над самой головой, смолк, послышалось слабое кряхтенье старого звонаря Григория, спускающегося вниз по узкой винтовой лестнице.
– Всегда опаздываем, – пробормотала тётушка и первой вошла в раскрытую настежь дверь храма.
Роман вошёл следом и, вдохнув до боли родной запах ладана и горячего воска, улыбнулся радостной, почти детской улыбкой.
Церковь была полна народа. Сотни свеч озаряли её.
Справа, как обычно, стояло мужское население Крутого Яра: старики, мужики и молодые – все одетые по-праздничному, в новых пиджаках и кафтанах. Слева расположились бабы с детьми, старухи и молодые девки. Эта половина пестрела плисовыми поддёвками, плюшевыми фуфайками и разноцветьем юбок и платков.
Было празднично, светло, тепло, слышался тонкий голос дьяка, уже кончающего читать “Деяния святых апостолов”.
Купив свечку и пропустив вперед тётушку с дядей Антоном, Роман двинулся за ними по узкому, еле различимому проходу, и по мере того как они пробирались вперед, все поворачивались и смотрели на них. Впереди на аналое дьяк, облачённый в серебристый стихарь, читал “деяния”, вокруг него полукругом стояли первые ряды.
Дядюшка с тётей встали справа, поближе к алтарю, Роман, по своему обыкновению, прошёл налево и встал у самой стены, между иконами святых Пантелеймона и Варвары.
Дьяк читал плохо, неразборчиво, глотая слова, но это нисколько не опечалило Романа, он с радостным, праздничным чувством стоял, держа в окрещённых на животе руках шляпу, и скользил глазами по всему, что его окружало. Напротив, по ту сторону аналоя, рядом с Антоном Петровичем и Лидией Константиновной стояли Пётр Игнатьевич и Надежда Георгиевна Красновские. Ни Зои, ни Воеводина с ними не было. Зато большой группой теснились многочисленные родственники и знакомые о. Агафона и Варвары Михайловны, стоявшей в их окружении.
“Зои нет, – подумал Роман, и тоска опять наполнила его сердце. – Значит, она и в церковь уже не ходит… Да впрочем, не в этом дело. Ведь это личное, тайное… Но где же она? С этим Воеводиным? Как это глупо.
Он бессознательно, но искренне надеялся, что она непременно будет в церкви, и его праздничное настроение отчасти было и из-за этого. Он видел в этом последнюю надежду, ибо это была их церковь, в которую они почти всегда ходили вместе…
Дьяк читал, а Роман всё более и более погружался в свою печаль, равнодушным взглядом скользя по лицам. Все улыбались ему: и Пётр Игнатьевич, и Надежда Георгиевна, и какая-то дальняя родственница отца Агафона, но он уже не различал этих улыбок.
“Как всё зыбко и обманчиво в этом мире человеческих чувств, – думал он. – В нём не на что опереться, не в чем увериться так, чтобы потом не обмануться. Любые клятвы в любви и верности, любые обещания совместного счастья могут быть нарушены, преданы, забыты. Да и что такое любовь? Влечение сердца? Страсть? Желание совместной жизни? А может, просто сиюминутное удовлетворение своего эго, требующего сердца другого человека, как дитя требует игрушки? Требует. А после, наигравшись вдоволь, ломает её и бросает… И это называется любовью. Но, с другой стороны, есть которые любят всю жизнь одного и не бросают. Но может, тогда это уже не любовь вовсе, а привычка или привязанность, что-то наподобие близости родственников? Зачем же называть это любовью? Как глупо читать в романах: «Они любили друг друга все эти сорок лет». Как это пошло…”