В хлеву пронзительно заверещал поросенок, требуя к себе хозяйку. Забренчали ведра, появилась Анна, значит, дневной природный крут действительно завершался. Открывая дверь в стайку, старуха глухо ворчала: «Бедило, ой, бедило, и зачем ты навязался на мою шею? Стер ты мою шею, окаянный». Анна разговаривала с сыном, будто он шел следом. «Хоть бы воды когда принес, зараза». И вдруг, открыв дверцу, вспомнила, что кормилицы-то нет, заревела в голос: «Пестронюшка ты моя, красавушка ты моя», – восшумела бабеня, как замычала. У меня защемило в груди, и я готов был заплакать вослед. Ее горе я вдруг воспринял, как свое, словно бы это меня коснулось несчастье. Я даже на миг представил себя горюшицей Анной: вот вхожу в хлев и вместо Пестронюшки, влажно дышащей, мерно жующей, уже соскучившейся по хозяйке, игриво подставляющей свой шерстнатый лоб для ласки, вдруг нахожу пустое потускневшее коровье место с охапкою приотоптанной соломы, щелястое оконце, заткнутое старенькой фуфайкой, низкую подволоку из тесаных жердей, сквозь которую сыплется сенная труха…