Беглец из рая - Личутин Владимир Владимирович 7 стр.


Тут ветер неожиданно набежал с реки, зашумели камыши, стронулись, поползли по взъерошенной улице голубые тени-отражения каракулевых облаков, листва на деревьях заволновалась, показала в испуге серебристую изнанку. За прудом зарыготали мужики, запотягивались, знать, учуяли свежего винца.

Татьяна, нахмурясь, скребла пальцем ватман, протирала до дыр. На бумажном небе отворилась фортка, показался щуристый глаз и длинная корявая рука с распущенным деревенским кнутом. Это Бог отгонял от рая торопящихся к сладкому пирогу грешников: еще не до конца наследили на земле, а уж пряников печатных подавай. На крыше изобки появился мужичонка и закинул в небо аркан, чтобы уловить крайнего в стае за начищенную камашу.

«Смелая девка, ой смелая…»

Боясь потревожить, я сказал нерешительно:

– У тебя, как у Шагала. Он был витебский еврей и захотел вознестись на небо, как Христос. Но у него мужики и девки летят низко над землею, будто их кандалы держат… Это русские бабы летали к Господу в гости, не спросясь, хаживали по райскому саду и откушивали сладких яблочек.

– Нет, у него люди – тоже птицы, но мясные, – возразила Татьяна. – Они вьются вокруг гнезда, боясь с нажитым добром расстаться. И туда хочется, и тут жалко. А чего жалеть? Вот так подумаешь, Павел Петрович, и чего жалеть? – вскрикнула Татьяна, как всхлипнула.

– А чего они у тебя в синих плащах до пят, как новые русские?

– Это я ангелов одеваю. Если ангела сумеешь нарядить, нас, людишек, одеть проще простого. Куском материи окрутил – и ступай… А вы думали, что это мужики в макинтошах?

Татьяна засмеялась заливисто, круто загнутые жесткие ресницы часто запорхали. Я подумал, что нельзя вплотную рассматривать человека: он как бы сразу распадается на части, разбивается вдрызг, и после трудно склеить прежний образ, вернуть личину на место, ибо наружу вылезают всякие, прежде неприметные, изъяны и уже остаются в памяти. Захотелось приотодвинуться, и тогда воздух окутает милое лицо в прозрачные пелены и сотрет то страдальческое, что просится наружу из души.

– Видишь ли, Танечка, я консерватор. Старый гнусный реалист. Для вашего племени «гнусный», – поправился я. В самоуничижении была своя приятность сердцу.

– Ну какой вы старый, Павел Петрович? Вы сейчас немного походите на Тургенева и даже, – она прищурилась, – слегка напоминаете самого Бога. Вам надо ходить в льняной расшитой рубахе с косым воротом, в синих портах с пузырями на коленях и, конечно, босиком… Или в юфтевых красных сапожонках в гармошку.

– Хватила. С Богом-то меня не равняй, пожалуйста. Вы все в насмешку. Вам всякого Малевича, Шалевича подавай…

– И подавай, а что? – Татьяна задиристо, с вызовом, вскинула лицо. – И Шагала подавай, и Кандинского с Маяковским, и Христа с посохом. Разве он не разрушил иудейское «око за око» и весь мир не поставил вверх тормашками?

– Нет, он попытался стереть с иудеев прах гордыни и честолюбия, чтобы обнаружить райское, а образумил весь мир. Малевич же покусился на Бога. Нарисовал черный квадрат и объявил, что живописи больше нет и красоты в природе больше нет – она кончилась. Безумный, честное слово, безумный… Прекрасную фарфоровую тарелку мира швырнули оземь и давай топтаться на осколках, вопя: вы посмотрите, как безобразен этот мир и в этом безобразии красив!

Я забылся и почти кричал, и в моих глазах Татьяна увидела, наверное, что-то ужасное. Она потухла и увядшим голосом холодно сказала:

– С вами трудно разговаривать. Вы много старше, чем я думала. Вы хотите нас закопать только потому, что мы молоды.

– Ой-ей-ей! Это вы нас хотите зарыть в ямку. Мы для вас – старье, ненужный хлам. А напрасно… Мы еще можем пригодиться.

Может, ветер тому виною, что возник внутренний холод, иль мелкий бус, что внезапно посыпался с небес? Но меж нами вдруг проскочил заяц, разрушил сердечный лад, и надо было срочно разбежаться, чтобы не наговорить дерзостей. Татьяна встопорщилась, потускнела, заострилась лицом, будто ее зряшно обидели. Да и то верно, насел сдуру, как медведь на заблудшую коровенку, и давай ломать. Но мне хотелось, наивному, остеречь девушку; ведь жизнь моя скатывалась под горку, и много шишек я уже набил в дороге. Но девушка, чего я не мог принять, торила по чащобе свой путик и, пробираясь сквозь заросли, верила, что все беды минуют стороною и, конечно, обойдется без больных потрат. Ведь все хвори, ошибки и отгоревшие страсти отпечатываются лишь на обличьях стариков, скукоживая их, как Шагреневую кожу. Молодые молодятся, а старые старятся. И пути их, увы, никогда не пересекутся, как не отпечатается след в быстротекущей воде.

Я поднялся и, прихрамывая сильнее обычного, пошел краем пруда к реке, чтобы постоять на мосточках и успокоиться. Я действительно почувствовал себя старцем. Я трудился, чтобы прикопать умершие годы, а они вновь вставали из могил, как неприкаянные мертвяки, что ночами скитаются по деревенскому кладбищу. Занятый собою, я остановился на хлипких мосточках в две доски, сейчас лоснящихся от дождя, словно намазанных жиром. Сквозь камыши виднелось зеркальце серой с пролысинами света воды, кипящей от рыбьей мелюзги.

Мне действительно стало грустно, нет, пожалуй, скорее, печально, чем грустно, но не от суматошливого разговора, коих в столице случается с десяток на день, но от своей заскорузлости, изжитости; все вроде бы был молод, все сияло впереди, как медная начищенная сковорода, а в какой-то момент потускнело, отодвинулось, оказалось уже прожитым, и ничего доброго не сулилось на горизонте. Сколько раз я вбивал себе в башку, что не надо суетиться, не надо завидовать молодости, ибо твои годы уже прожиты, и, слава богу, не просеялись они зряшно сквозь сито, а осталось доброе зернецо, а этим молодяжкам, что кичатся своей юностью, еще предстоит огоревать грядущие деньки, и как-то они еще сложатся, насколько счастливо – никому не ведомо.

Умом-то я понимал эту мудрую стариковскую правду, но окаянная плоть, эта мерзкая любодейная требушина, еще не отмерши совсем, просила ласк, утех и семейной полноты. Ведь коли без детей прокуковать век свой, то, значит, зряшно пропылил годки свои, без детского голоса и дом мертв. Я вдруг почувствовал такую разницу в летах, такую непроходимую пропасть меж собой и Татьяной, будто из этой нечаянной встречи что-то обещивалось, но окончилось все дурным сном. Как-то так вдруг приключилось, что увидел чужую жену и присвоил себе. Морока нашла и чары.

И вдруг за спиною раздался переливистый голос.

– Павел Петрович, простите меня… Я не должна была так разговаривать. Кстати, а чем вы занимаетесь, кроме душеведения?

– А ерундой… Наверное, ерундой… – Рискуя свалиться в реку, я раздвинул камыши, развел ладонью по сторонам густую зеленую ряску и плеснул в лицо. – Работаю над тем, от чего вы бежите.

– Интересно, от чего же мы убегаем?

– От сложностей… А я хочу понять судьбу слова. Насколько Бог дал мне ума. Земную жизь слова и небесную, его объем и энергию, его рождение и усыпание, его плоть и дух. Если по научному: «Сущностная роль слова в логических системах. Система сбоев как регулятор потока жизни». Это моя докторская.

Мне хотелось похвалиться перед Татьяной, это бес утыкал меня под ребро, и я распустил павлиний хвост; уж коли образиною своей поносной не залучить королевишну в плен, так хоть смутными словесами обавить, окрутить, а они для женского ушка, как сахарная водица для пчелы.

– Ой, как интересно! – воскликнула, как всхлипнула, Татьяна и пустила голосом петуха. Загнутые жесткие ресницы затрепетали, как вспугнутые. Чего, казалось бы, нашла восхитительного в моих словах, но в загоревшихся глазах почудилось мне обещание. Ну и девки нынешние! Все им не запретно. Ведь окольцована недавно, а как вольна повадками.

– Я часто думала, Павел Петрович… Насколько душа одинока на земле, никто к ней не подкатится с пряником, а все с кнутом, и там, – она взмахнула гибкой рукою поверх камышей, – да, и там, где вечно ей горевать иль плакать, будет немо… И неужели, думаю я, все эти песни, наши споры, голоса зверей и птичек, вой зимнего ветра в трубе, шум дождя и грома так и пропадают, умирают навсегда, не вознесясь в рай? И неужели на том свете – в раю – безмолвно и тихо, как в могиле, и ни один звук не нарушит порядка в горницах Бога? Никто не охнет, не вскрикнет и ничто не скрипнет и не всхлипнет. Это же ужас, Павел Петрович! Это какой же ужас! – Голос девушки сорвался, снова дал визгловатого петуха; сквозь загар пробился румянец, и стала Татьяна столь притягливой, что я спрятал взгляд, чтобы не выдать своих чувств. – Ведь когда человек умирает, его так страшат одиночество и тишина, что обступят его навсегда… Если бы он знал, что там, на небесах, что душа его не будет безголосой, что все шумы земные подымутся вслед за ним, ему бы куда легче стало умирать. Иль я не права, Павел Петрович? Я вам дарю свои мысли. Может, пригодятся?

– Может, и пригодятся. Но вам-то, такой красавице, зачем думать о смерти?

– Да само собой думается. Я где-то читала, что тот, кто не думает о смерти, тот не живет.

– Вы сами указали на сбой в логической системе «рождение – смерть». Хотите еще пример?

Она кивнула.

– Был случай в Петербурге. В нынешнем. Один парень задумал ограбить инкассатора. Может, недоучившийся студент или м.н.с., которого демократы оставили с носом, без куска хлеба. Но ум… виден ум в замысле. Да, все рассчитал. От входа в банк до дома напротив – метров сто. Он пришел в кроссовках. Ну, подъехала машина инкассаторов, первой вылезла женщина с сумкой, а охранник еще дверь открывал. Грабитель, будто бы проходя мимо, незаметно выронил сотенную и говорит: «Девушка, это не вы случайно обронили деньги?» Первый сбой в госсистеме. Замечайте… Она: «Ах-ах, это у меня из кармана…» Нагнулась, чтобы поднять денюшку, и потеряла внимание, на секунду как бы ослепла, да? Парень выхватил у нее сумку с деньгами и – бежать стометровку. Охрана на крыльце банка с автоматами, два мужика с пистолетами в машине. Вороны. Пока хлопали глазами, вор эти сто метров пролетел, заскочил в подъезд с черного хода, закрыл его на замок, а выскочил с другой стороны. Милиция подбежала, дерг-дерг, да куда там… Надо обегать кругом. А знаете, в Петербурге дома старинные, длинные, с загогулинами, с дворами и двориками и всякими закоулками… И вот первый сбой у грабителя. Все вроде бы продумано, а Господь подставил ему ножку. Выскочил парень во двор, там – детская площадка и второпях наткнулся на коляску, опрокинул ее. Ребенок завопил, мамаша заорала: «Чтоб тебе пусто стало, скотина!» Ведь только и сказала, значит, чтоб тебе пусто было. И все задуманное в долгих ночах рассыпалось вмиг, как карточный домик. От одного слова «пусто».

Тут подскочил отец ребенка, вцепился в рукав. И снова – сбой. Парень ведь не шел на мокрое дело, он не хотел убивать, но зачем-то взял с собою оружие. Выхватил пистолет и выстрелил мужику в лицо. И пустился вниз по улице. Баба заорала: «Держите убийцу! Он убил моего Ваню». Услыхал сосед, что прогуливал овчарку, пустил собаку. Пришлось убивать собаку. Мужик разгневался, побежал догонять. Вор обернулся и в запале убил и его. Шла женщина с сумкой, только и сказала: «Что вы делаете, ненормальный?» Не понравилось, что обозвали психом, и тоже застрелил. Короче, всего прикончил четверых и собаку – все невинные, случайные люди, угодившие на его тропу. Система логически была продумана блестяще, сбоев не предвиделось, удача на все сто. И вот один лишь возглас: «Чтобы тебе пусто стало» разрушил все предприятие. Что значит «пусто»? Это и есть могильная тишина – ад, ничто, темень.

И вот все сбои тоже укладываются в некоторую логическую систему сбоев, это Господь подставляет ножку Сатане.

– Его нашли? – перебила Татьяна.

– Кого?

– Ну, того грабителя…

– Но дело даже не в том, нашли – не нашли. – Мне показалось, что собеседница плохо слушает, меня опалило раздражение. – Смысл в том, что в каждую логическую систему, которая кажется неуязвимой, непоколебимой и неразрушаемой, заложен сбой. И все эти каверзы, подножки и перетыки, подпольные жучки-паучки и короеды, шашели и клещи подпазушные, которых мы клянем, на самом деле есть наше спасение, и нашли они схорон в ядре природы и человеческой душе, на самом донце ее, нам недоступном. И слава богу… Словно игла в голубином яйце… Ищи то, не знаю что, а не разыщешь – быть беде. Но без этого «нечто», кое надо бы предусмотреть при всяком мудрствовании, кое надо прикормить, успокоить или выявить на белый свет, нельзя затевать никакого нового дела. Снова весы. Авось обойдется – нет, настигнет; минует – не минует, судьба – не судьба. И снова цепь сомнений, которая может любого человека свести с ума. Я вот раз десять возвращаюсь всякий раз, выходя из дома: выключен утюг или нет?.. Пока не скажу себе: стоп, хватит, еще раз вернешься и уже окончательно замкнешь себя в безвыходный круг. С тобой такое бывало, Танюша?

Девица странно так смотрела на меня всполошливыми глазами, печально улыбаясь:

– Меня зовут, Павел Петрович. Муж ищет.

Я оглянулся. На травянистой бережине стоял парень и зазывно махал рукою. Я только и успел заметить, что он рослый и волосы – вздыбленным гребнем. Татьяна скинула босоножки и побежала от меня, паруся подолом. Сердечный восторг во мне сразу потух, и я почувствовал себя горестно-одиноким: ну-ко, на-ко, воспарил петушишко с изгороди в небеса и давай победно орать, но не поднялся выше конька крыши – и шмяк башкою оземь, только цветные круги в глазах.

Ведь соловьем заливался, непутня (как бы смешливо осекла мать), сколько слов незатертых отыскал в себе, какую паутину выткал, чтобы опутать красавушку в кокон и залучить в полон.

Я представил себе, как отобедав, улягутся они где-нибудь в прохладных сенях опочнуть на матрасе, набитом свежим пахучим сеном, и Татьяна уткнет прохладный нос свой в пазуху мужу, в реденькую потную волосню, и замрет, щекоча дыханием, пока молодяжку не встопорщит всего.

«Ой, завистник, ну прокуда лешева себе не можешь устроить жизнь, увяз в своих бреднях, так и другим замысливаешь отворотного зелья?»

Да нет, пустое, просто почудилось, померещилось: но если бы не эти кудесы и блазнь, что постоянно навещают бобыля, то как скрасить ту одинокость, что забирает в себя безжалостнее речного омута. Засосет и не выплюнет.

«Чтоб тебе пусто было, замарашкин Пашуня!»

Фу, какая жуть, такого и врагу не посулишь. «Пусто» – это нечто иль ничто? Иль то невообразимое, чего невозможно понять умом, картина запредельная для воображения, ибо во всем, что мы обычно называем пустотою, на самом деле есть иль что-то тварное, иль материальное: свет, предположим, иль тьма. И ад представили христовенькие, и рай нарисовали, и Бога с поясной бородою, и землю, стоящую на китах… Может быть, тогда по-настоящему пусто человеку, когда при живом теле вынута из него душа? Вроде и кровца струит, и брюшишко тоскует, желая мясца, и ногти растут ежедень, и уд вострится в охоте своей, чуя распаленную подругу, но ничто не греет уже, ничто не веселит, ибо в подвздошье, где обычно хранится заветный драгоценный ларчик, заселился изнуряющий космический холод, вымораживающий весь смысл жизни…

Ну, судили того преступника, дали вечной каторги, захлопнули дверь от мира. И в этом тоже есть перст судьбы, спасающий жест Бога, который не отступился от душегубца. Если душа отозвалась на бабий вопль, и человек споткнулся и от грядущего ужаса осатанел, значит, в нем еще не уснуло Божеское, если бы душа вовсе очерствела и пожухла, отступилась от Бога, то вор не споткнулся бы о бабий вскрик, не стал бы стрелять заполошно, а лишь пригрозил бы, и этого бы вполне хватило.

Назад Дальше