– Я не могу ехать одна, – сказала тем временем Рита. – Может быть, вы…
Она с надеждой взглянула на Георгия, и тот вовсе перестал дышать.
Человек в сером костюме шагнул вперед. Его лицо приняло обеспокоенное выражение.
Лавров кашлянул. Рита быстро оглянулась на него, потом перевела взгляд на «спасителя» и кивнула, словно что-то поняв.
– Я вернусь в отель, Федор, – сказала она Лаврову.
«Отель! Это ж надо, а? Где ж она в Энске отель выискала? – потрясенно подумал Георгий. – А почему она так хорошо по-русски говорит? Переводчица, что ли?»
На лице «спасителя» после ответа Риты выразилось явное облегчение. Он повернулся к Георгию:
– А вы, товарищ Аксаков, на кладбище ехать намерены?
«Он меня знает? – изумился Георгий. – А впрочем, говорят, в Конторе Глубокого Бурения[3] всё про всех знают…»
Не составляло труда понять, кто он такой, этот неприметный тип. Красные корочки, влиятельность, всезнайство… Ну да, ведь за всеми иностранцами следят, понятное дело. Чтобы не начали тут пропагандировать и внедрять свой тлетворный образ жизни. Они ведь коварные, иностранцы: приезжают под видом туристов, а сами знай норовят выведать какую-нибудь государственную тайну. Только недавно в газетах писали, как в Энске ловили шпионов во время Великой Отечественной войны. Интервью давал генерал-майор Храмов, который в то время был подполковником и руководил операцией «Проводник» – по радиоигре с разведшколой гитлеровцев, засылавшей в Энск свою агентуру. Столько врагов разоблачили! Некоторые из них умудрились даже в военном госпитале окопаться под видом шоферов или раненых. Георгий пристал к маме с расспросами – она ведь в войну работала там санитаркой, – но мама сухо сказала, что ничего не знает, однако газету с интервью Храмова спрятала. Потом баба Саша искала ее, чтобы почитать, но газета исчезла.
– Игорек, – как обычно, путая имя, спросила баба Саша, – ты не видал «Энского рабочего»? А ты, Оля, не видела?
– Наверное, выбросил кто-то, – беспечно сказала мама, но Георгий знал, что она спрятала газету в шкафу, который стоял в их с отчимом спальне.
Он только вздохнул тогда. В прошлом их семьи было столько загадок… У бабы Саши и бабы Любы – свои, у мамы – свои, у отчима – свои. Но никто не собирался эти секреты открывать детям, Георгий и Верунька жили, ничего о прошлом не ведая. Может, оно и хорошо – не обременять детей ничем тяжелым и страшным, – но Георгию хотелось знать все. Ему вообще нравилось думать о бабках своих, о дедах, об их жизни, о жизни маминой… Ему становилось как-то спокойней от этих размышлений. Когда о прошлом ничего не знаешь, кажется, за твоей спиной веет ветер ледяной пустыни, а когда чувствуешь позади тылы, охраняемые предками, – жить теплее. Честное слово! Вообще уверенней себя чувствуешь, когда можешь мысленно оглянуться – и посмотреть в их сочувствующие, любящие глаза, как бы говорящие: «Мы с тобой! Ты не один!»
А впрочем, что-то он сейчас не о том задумался. «Спаситель» по-прежнему смотрит на него выжидающе, и Лавров уставился удивленно, и Рита… Она тоже на него смотрит, да как!
Что происходит, товарищи? Что произошло в то краткое мгновение, пока он отвлекся на свои размышления?
– Аксаков? – прищурился Лавров. – Ваша фамилия – Аксаков? Извините, вы… вы кем работаете?
Заминка в его вопросе была почти незаметна, однако Григорий все же заметил ее и понял: Лавров хотел сказать что-то другое. Интересно, отчего их с Ритой так заинтересовала его фамилия? Спросить бы, но, наверное, не стоит, пока их обоих так и стрижет глазами «бурильщик» в сером костюме. Ясно же, что Лавров ничего не скажет!
– Я заканчиваю журфак, – скромно сообщил Георгий. – Сейчас на практике в редакции «Энского рабочего».
– А, так вы здесь по заданию редакции? – сообразил Лавров.
– Да, мне поручено написать материал об Олеге Вознесенском, вернее, о том, как прошли похороны.
– Ну что ж, думаю, вы тут узнали кое-что интересное для себя, – сказал Лавров. – И если поедете на кладбище, еще многое узнаете. Надеюсь, вы сможете все это описать точно и ярко.
«Бурильщик» покосился на Георгия и тотчас отвел глаза, но взгляд его был весьма выразителен.
«Пиши, пиши, практикант! – читалось в нем. – Написать ты можешь все, что угодно, но напечатают ли твою писанину – большой вопрос!»
Георгий мысленно вздохнул. Мало того что Полозков бдит, над ним ведь есть еще редактор, а над редактором – учреждение под названием Главлит. Вот уж мимо кого ни птица не пролетит, ни рыба не проплывет, ни зверь не прорыскнет! Придиры там сидят – не дай Господь. В каждой строчке видят идеологический просчет. Не далее как вчера Георгий своими ушами слышал, как завотделом культуры и литературы объяснял местной поэтессе, почему ее стихотворение напечатано с купюрами:
– У вас там фраза была: «Все меньше в жизни дружбы, все больше пустоты». Помните?
– Конечно, помню! – обиженно простонала поэтесса. – Почему ее убрали?
– Цензор Главлита велел, – вздохнул завотделом. – Сказал, что нельзя такую строку оставлять, ведь могут подумать, что в нашей стране, в жизни наших людей «все меньше дружбы, все больше пустоты». Ну и все такое…
– Да кто же может подумать? Кого они все боятся, в вашем Главлите? – взывала отчаянно поэтесса. Но взывала напрасно: завотделом только плечами пожимал да руками разводил, а еще возводил очи гор́е, словно намекая: там, наверху, виднее…
Конечно, цензоры не пропустят и намека на целинную трагедию. Но это их дело. А дело Георгия – описать все, что он узнал сегодня. И что узнает на кладбище.
– Товарищи, кто еще едет? – громогласно спросил распорядитель похорон.
Георгий обнаружил, что двор почти опустел: гроб занесли в катафалк, знакомые Вознесенского, собиравшиеся проводить его до конца земного пути, сели в два автобуса, соседи, явившиеся только к выносу, возвращались в свои подъезды. Автобусы уже фырчали моторами, ужасно чадя. Рита сморщила нос, смешно замахала рукой перед лицом, разгоняя бензиновую гарь.
«Можно подумать, у них там, в заграницах, автобусы не чадят! – вдруг обиделся Георгий. – Да во всех газетах пишут о том, как вредные промышленные выбросы портят тамошнюю природу».
Распорядитель похорон забрался в автобус и махнул шоферу:
– Вроде все. Отправляемся!
– Погодите! – спохватился Георгий. – Я тоже еду!
Он кинулся к дверце, вскочил на подножку, обернулся: Лавров и Рита смотрели ему вслед. «Серый костюм» торопливо вышагивал к серой же «Волге», доселе стоявшей у крайнего подъезда.
«Я забыл проститься с Лавровым и с ней! – ужаснулся Георгий. – Что она обо мне, невеже, увальне энском, подумает? Вот деревня, скажет!»
И такая тоска его взяла, что он чуть не кинулся вон из автобуса, плюнув на задание редакции. Но тут дверцы сомкнулись прямо перед его носом, как будто для водителя успешная практика студента Георгия Аксакова имела значение куда большее, чем для самого вышеназванного студента. И автобус тронулся.
Георгий успел увидеть, как Рита, пожав плечами, повернулась к Лаврову, взяла его под руку и вместе с ним пошла со двора.
«Что она обо мне подумает? – мысленно повторил он со странным, злобным чувством, которого прежде не испытывал. – Да она завтра даже не вспомнит обо мне! Да она забудет обо мне уже через минуту! Самое большее – через пять минут!»
Георгий опустил глаза, чтобы не видеть никого. Он ненавидел сейчас Лаврова, которого Рита взяла под руку. Почему? Называлось это чувство ревностью, но Георгий очень удивился бы, если бы узнал, что он, оказывается, ревнует незнакомую женщину к почти незнакомому человеку. Нет, ну в самом деле, вот глупость, а?
1940 год
«Для Татьяны Ле Буа, 12, рю де ля Мадлен, Париж
Мадам, не удивляйтесь тому, что это письмо без подписи, и не считайте его пошлой анонимкой. Вы не знаете меня, мое имя ничего Вам не скажет, а в случае, если оно попадет в чужие руки, могут выйти неприятности и Вам, и мне. Поэтому я останусь для Вас неизвестным. И все же прошу дочитать письмо до конца и поверить каждому моему слову. Единственной рекомендацией мне может быть то, что Ваш адрес я получил от одного человека. Не знаю, кто Вы ему, он не успел мне объяснить, но, уж коли он хранил Ваш адрес, это кое о чем говорит… Имени я его не знаю, знаю только, что он русский. Я и сам русский, и то, что мы с ним встретились, принадлежит к числу тех неисповедимых случайностей, на которые столь щедра война. Ведь она, подобно урагану, сметает все на своем пути, и жалкие песчинки – судьбы человеческие – в ее вихре смешиваются, на мгновение касаются друг друга и вновь разлетаются. Так пересеклись на миг и наши судьбы.
Нетрудно догадаться, что русский во Франции – значит, эмигрант. Нас много здесь. Моя жена (она бежала из Петрограда зимой 18-го года по льду Финского залива), наши общие друзья (уходили из Крыма на последних кораблях, пережили все ужасы «Галлиполийского сидения»)… Многие русские эмигранты давно были мобилизованы в армию – меня и моего друга не взяли по состоянию здоровья. Мы уехали из Парижа 20 мая 1940 года, опасаясь, что немцы, как только возьмут Париж, сразу вывезут русских в концентрационный лагерь. Мы отправились с семьями в Шабри, где загодя сговорились снять дом на лето. Надеялись пересидеть самое суматошное время начала оккупации, а вышло, что угодили как кур в ощип.
Мы выехали в половине пятого утра на Орлеанское шоссе. Сперва все шло отлично, но потом жандармы[4] начали заставлять сворачивать на объездные дороги, хотя шоссе ранним утром казалось почти пустым. Но наконец мы поняли почему: перед нами по правой стороне дороги потянулась бесконечная вереница грязных машин, тяжелых повозок, грузовиков, набитых чумазыми от пыли, изможденными людьми. А еще шли пешком десятки, сотни людей, ехали коляски, повозки с инвалидами… Одно время мы ехали рядом с бельгийским грузовиком, который вез тридцать девочек лет десяти-двенадцати, в белых платьях и белых вуалях, с венчиками на голове. Оказалось, они из бельгийского города Монс. Немцы уж входили в город, а кюре успел всех детей прямо из церкви, где проходило первое причастие, увезти. Паника была страшная… Мы сперва громко удивлялись, показывали друг другу машины – эта из Голландии, а эта из Бельгии, но потом замолкли. Зрелище было неожиданное, пугающее. Ведь столько людей уже несколько дней (так близко от Парижа!) шли, брели, ехали, а мы ничего не знали.
Захотелось вернуться в Париж, но Шабри был уже ближе. Мы вошли в прекрасный, просторный дом на самом краю села, почувствовав несказанный покой. Кто знал, что Шабри станет местом последнего сражения, данного армией генерала Вейгана незадолго до перемирия в Монтуаре! Мы очутились рядом с последним оплотом французской армии на пути бошей.
Бесконечное количество беглецов прошло в те дни через Шабри. Много было солдат, пробиравшихся в одиночку или по двое-трое, – пыльных, усталых, голодных, с несчастными лицами. Они боялись всех, ведь их все бросили, начальство их либо удрало на машинах, либо оказалось уже в плену.
Как-то в сильную жару четверо чумазых рядовых сели в овражке перед нашим домом передохнуть. Жена моя вышла и спросила их, не хотят ли они пить. Затем вынесла им сперва воды, а потом и горячего кофе с белым хлебом. Из соседних домов выглядывали жители Шабри, потом к нам стали подходить, принесли еду. Постепенно образовалась целая толпа. Солдаты вслух, не стесняясь, кляли начальство, англичан, немцев – всех на свете! Какой-то старик, ветеран прошлой войны, начал их жестко упрекать, страсти разгорелись. Моя жена быстренько забрала кофейник и чашки, попрощалась со всеми и ушла в дом, а я остался.
– На войне всякое бывает, – сказал один из солдат, на вид лет пятидесяти. Он был довольно высокий, полуседой и сильно прихрамывал. Одежда на нем была полувоенная: обыкновенные, цивильные брюки и ботинки, но френч, сильно просторный для его худого тела, и форменное кепи. При нем имелась винтовка без штыка, а на шее висел «шмайссер». – То наступаешь, то отступаешь. Если вы, мсье, воевали, должны были это запомнить. И первое дело на войне – дисциплина. Если начальством солдату дан приказ отходить – что ему остается делать?
Ветеран успокоился, закивал согласно, стушевался.
Я, нахмурясь, слушал хромого. У него был странный выговор – некое дуновение акцента в нем чувствовалось.
– Вы русский, что ли? – догадался вдруг я.
Его глаза – большие, серо-зеленые глаза – так и вспыхнули:
– Да.
– Я тоже, – сказал я. – Вы откуда?
Я имел в виду – из какого он города, но его ответ был краток:
– Из России.
Ясно, он не хотел о себе говорить. Ну что ж, его дело. Да и правда, не время для светских любезностей!
– Ранены? – спросил я. – Может быть, ногу перевязать? Видно, что вам трудно идти.
– Ну, моя рана зажила почти двадцать пять лет назад, – усмехнулся он. – Это память о боях в Галиции. Я, как и тот мсье, уже воевал с бошами – с четырнадцатого года по семнадцатый.
– Возраст у вас непризывной. Мне сорок, а вы даже постарше… – неопределенно сказал я. – И рана у вас старая… Неужели вы в армии?
Он пожал плечами и стал объяснять:
– Я жил почти три года в Бургундии, в Муляне. Работал у одного винодела. Вдруг слухи о войне. К хозяину приезжает сосед, тоже винодел, ухмыляется. Ничего, говорит, мы с Германией торгуем испокон веков, войны проходят, а торговля остается. Коллекционные вина, дорогие лозы, уникальные наши земли – это мировое достояние, война Франции и Германии тут совершенно ни при чем. Так он сказал. Может, он и прав, но мне на их коллекционные вина плюнуть и растереть. Война есть война! Попросил я расчет и подался к Парижу. Там у меня семья. То есть бывшая семья. Я сам от них ушел… так нужно было. – Тут хромой замялся. – Вообще меня мертвым считают, наверное. Я не мешал им жить, а теперь беспокойство одолело. Ну и пошел я. По пути вот пристал к этому отряду. Кепи и оружие на обочине подобрал, френч подарил мне каптенармус, которому я починил велосипед…
– Пора двигать дальше, – задумчиво пробормотал один из солдат. – Только винтовки придется бросить, патронов все равно нет.
– Патронов нет, это правда, – кивнул хромой. – Но все же – как без оружия?
– Да ну, лишняя тяжесть! – сказал тот же солдат. – Тебе винтовка вместо палки сгодится, а нам зачем…
Хромой оценил неуклюжий юмор беглой улыбкой:
– Ладно, винтовку можно бросить, обойдусь без палки. А «шмайссер» жалко. Еще у меня в кармане револьвер. Он мне когда-то от погибшего товарища достался. Выручит и теперь в случае чего.
– Надо в обход дорог идти, тогда никакого случая не будет, – буркнул солдат, призывавший бросить винтовки, и остатки бравой французской армии побрели через просторный выгон к дороге.
– Как ваша фамилия? – крикнул я вслед по-русски.
Хромой обернулся, покачал головой, блеснул глазами – и больше не оглядывался. Я пошел в дом со странным ощущением, что мы еще увидимся с ним.
Так и случилось – буквально через несколько дней. Вернее, я его увидел, а он меня – нет…
То, что немецкая армия скоро появится и в Шабри, становилось все яснее, и числа 15–16 июня настроение стало совсем тревожным.
Наступило 18 июня. Париж был уже занят немцами, их войска безудержно стремились к югу и западу от столицы. В тот знаменательный день, часов около пяти, генерал де Голль произнес свой знаменитый призыв к сопротивлению, Résistance, и продолжению войны вне территории Франции. Я не поверил собственным ушам: никому не известный генерал призывал из Лондона продолжать борьбу – Франция, мол, проиграла лишь одно сражение, а не войну. Он призывал всех офицеров, солдат, военных инженеров, летчиков и моряков присоединиться к нему и вступать в ряды войск Свободной Франции, France Libre. И уже через два часа будет открыта запись по такому-то адресу в Лондоне! Он закончил словами: «Vive la France!»
Мы себе места не находили после этой передачи. Едва уснули. А утром, около восьми часов, нас разбудила артиллерия – начался бой за переправу через реку Шэр. Снаряды падали все чаще. Им отвечали танки. Откуда они взялись там? Потом мы узнали, что вечером со стороны Шабри заняли позицию четыре небольших танка и около двадцати солдат – их командир, лейтенант, был человек решительный и спокойный, уверенный в том, что он обязан продолжать сражаться против немцев, сколько бы их на той стороне реки ни было.
Наступило затишье в перестрелке, наши семьи были вне себя от страха, и мы последовали примеру населения Шабри: переползли-перебежали в небольшой лесок. И вовремя: перестрелка снова началась.