Хождение сквозь эры - Михайлов Владимир Дмитриевич 2 стр.


Кстати, у людей, более или менее представляющих себе тогдашнюю обстановку, может возникнуть законный вопрос: юридический факультет университета, как и любого другого юридического учебного заведения, готовил специалистов для судов, прокуратуры, милиции и так далее. Для работников этих органов всегда считалась необходимой чистая – без сучка, без задоринки – биография. Я же был тогда, как-никак, сыном врага народа. Каким же образом?..

Очень простым. И в анкете, и в автобиографии я в те годы «забывал» упомянуть это обстоятельство.

Самое, пожалуй, интересное в том, что, поступая так, я не считал, что кого-то обманываю. Вероятно, в подсознании у меня крепко сидело ощущение того, что я просто исправляю допущенную кем-то ошибку.

Ведь таких, как мои родители, были, самое малое, сотни тысяч. Я имею в виду не репрессированных вообще, но людей, которые до того входили в правившую систему. Я знал некоторых из них – товарищей моих родителей по работе, по Красной Армии, был знаком, естественно, и с их детьми. Никто из них – из нас – насколько помню, не перестал тогда верить советской власти. Никто не сомневался в правильности происходившего – до тех пор, пока дело не каснулось наших родителей. Но каждый был свято уверен, что его (её) отец (мать) посажены в результате ошибки. Мы твёрдо знали, что наши-то родители врагами народа не были. Хотя тогдашняя пропаганда, кроме всего прочего, старалась нас в этом убедить. Вот почему, ведя себя так, словно у меня с родителями было всё в порядке, я не сомневался, что всего лишь возвращаю себе права, ошибочно у меня отнятые.

Так или иначе, я был принят. И зачислен, как ни странно, не на русский поток первого курса, а на латышский.

Причиной послужил интерес к языкам, который был у меня тогда и остался по сей день. Оказавшись в Латвии, я с первого дня старался понять и запомнить хоть какие-то слова. Мне казалось противоестественным – жить среди людей и не понимать их языка.

Большинство из нас, мигрировавших в Латвию из, как тогда говорили, старых республик, так не считало и позволяло себе, живя там годы и десятки лет, не усвоить ни словечка из коренного языка этой страны. Сейчас они – те, кто там остался, – пожинают плоды своего тогдашнего высокомерия. Я не пытаюсь как-то оправдать политику нынешних латвийских властей по отношению к иммигрантам и их потомкам; она свидетельствует о полном отсутствии политической культуры у этих властей, да и откуда ей было взяться?..

Одним словом, впервые появившись в деканате, чтобы уточнить что-то относительно приёмных экзаменов, я поздоровался с секретаршей по-латышски – и этим, сам того не зная, решил вопрос о моём принятии. Когда я в следующий раз – дня через два – снова появился в канцелярии, ко мне вышел и со мной заговорил пожилой (по моим тогдашним меркам), хорошо одетый человек, седой и румяный. Он оказался деканом юридического факультета и сказал мне:

– Товарищ Михайлов, у меня есть к вам предложение. Я хочу, чтобы вы переписали своё заявление о приёме.

– Почему? – Помнится, я сразу же подумал о возможных неприятностях: биография!..

– Вы просите принять вас на поток с русским языком обучения. Напишите, что хотите поступить на латышский поток.

И, увидев мою растерянность, пояснил:

– На русском потоке двадцать пять мест и семьдесят пять кандидатов. На латышском – семьдесят пять мест, а желающих чуть больше двадцати пяти. Я не могу гарантировать, что вы пройдёте на русский поток. А что касается латышского… – и он улыбнулся.

– Профессор, но я не знаю языка!

– Ну, ну. Я сам слышал, как вы разговаривали с секретаршей по-латышски.

– Несколько слов… я наверняка не сдам экзаменов!

– Экзамены у вас примут на русском. И первую сессию тоже будете сдавать по-русски. Ну, а там…

Я согласился, недоумевая, чем вызвано такое благоприятное отношение ко мне.

Впрочем, разобрался в этом довольно быстро. Большую часть поступавших на русский поток составляли фронтовики, среди которых были и бывшие офицеры «Смерша» – военной контрразведки. Все они, понятно, были членами партии. Абитуриенты из русских школ были комсомольцами. На латышском же потоке был один член партии и один кандидат, комсомольцев тоже почти не было. Я должен был оказаться третьим в этой компании: в партию я вступил ещё в десятом классе школы – всё с той же мыслью: исправить допущенную ошибку и как-то возместить партии потерю моей матери. Кстати, в райкоме детали моей биографии стали известны, но они почему-то мне поверили. Впрочем, об ошибке «органов» я там благоразумно не заговаривал.

В общем, я поступил и принялся исправно ходить на лекции, слушать и, ясное дело, ничего не понимать. Однако, как сказано, капля камень точит. Слово за словом – я стал разговаривать, пусть поначалу и коряво. На курсе, похоже, считали, что я заслан туда властями, и относились ко мне спокойно-вежливо. Зимнюю сессию я сдавал по-русски. А уже весеннюю первого курса – просто не помню, на каком языке. Может, и на латышском – через пень-колоду. Чем свободнее я обращался с языком, тем лучше относились ко мне и преподаватели, и сокурсники: когда люди чувствуют серьёзное и уважительное отношение к их языку, они перестают воспринимают тебя как чужого. Большинство из нас этого так и не поняло.

Правда, продержался я на факультете недолго. Но ушёл сам, и по совершенно другим причинам. Тогдашней стипендии в 220 рублей в месяц (и даже стипендии отличника в 250) на жизнь не хватало. Я начал искать работу. Знакомый студент предложил вместе с ним работать помощником истопника в одной школе – через день. В четырёхэтажном старом здании было печное отопление, и надо было вычищать золу, разносить уголь и дрова. Дрова я заносил на этажи при помощи «козы» – деревянной конструкции, похожей на каркас высокого и узкого ящика, но без стенок, зато с двумя параллельно торчавшими вперёд изогнутыми ручками. В каркас закладывались дрова, потом надо было присесть перед козой спиной к ней, подвести плечи под ручки и, распрямляясь, поднять всё это дело и нести, как рюкзак, чуть сгибаясь, чтобы нижний край не бил в подколенки. Дровами топился лишь верхний этаж, остальные – углем, его я носил вёдрами. Работа была вечерняя, а после неё школьные кухарки кормили нас остатками от школьных обедов. Иногда удавалось и в партах найти несъеденные бутерброды. Но эта работа была временной – пока настоящий помощник то ли болел, то ли был в отпуске – уж не помню. Он вернулся, и пришлось расстаться с «козой».

Тогда я стал искать регулярную работу, и в конце концов, к концу второго курса, нашёл её – стал техническим секретарём районной прокуратуры. Совмещать её с обязательным посещением лекций было невозможно, и я подал заявление на перевод меня в экстернат.

В то время я уже ходил в литературную консультацию при газете «Советская молодёжь» – со стихами, конечно. О первом опубликованном опусе я уже упоминал. Но это продолжалось недолго, я успел проработать секретарём менее полугода, как меня вызвали в прокуратуру республики и предложили повышение – ехать помощником прокурора в один уезд (тогда в Латвии существовала ещё уездно-волостная структура, которую независимая Латвия унаследовала от царских времён), или народным следователем (так тогда называлась низшая следственная должность) в другой. Следователем, конечно же, следователем! Тем более что уезд этот граничил с Рижским, а центр его – Елгава, прежде – Митава, город, не раз упоминающийся в истории, – находился в сорока километрах, и туда, кроме поезда, можно было добираться и на автобусе. Уехать из Риги было не очень приятно, но ведь я попадал в оперативный состав из технического, и вместо четырехсот десяти рублей в месяц должен был получать уже восемьсот тридцать!

Это, конечно, не было обычной практикой: назначить технического секретаря следователем. Но в прокуратуре, где я работал, вскоре увидели, что я серьёзно интересуюсь делами и внимательно приглядываюсь. Мне стали время от времени поручать выполнение следственных действий, например, проводить допросы – по большей части, конечно, формальные, не имевшие для дела существенного значения. И решили, что я способен работать. Вообще-то назначение моё, по сути дела, было незаконным: занимать должности судебных и прокурорских работников по закону могли люди, начиная с двадцатитрёхлетнего возраста, мне же едва исполнилось двадцать. Но люди были нужны, а прокуратура у нас во все времена не очень считалась с законами, соблюдение которых должна была обеспечивать.

Следователи не пишут ни законов, ни приговоров; лишь обвинительные заключения. И если и возникали сомнения в том, что за попытку украсть буханку хлеба или килограмм масла виновный должен получать пятнадцатилетний срок (по Указу от 04.07.47), то на работу они не должны были влиять. И всё же наибольшее удовлетворение от работы я получил однажды, когда (после длинного, тягомотного доследования дела, возвращённого судом), удалось всё-таки доказать невиновность подследственного и виновность других людей – тех, кто пытался засадить его на двадцать лет, его бывших руководителей. А иногда обвинение было доказано – и тем не менее удовлетворения не возникало: формально человек был виновен, но не был виноват! – бывают и такие парадоксы. Однажды я, закончив дело и написав обвинительное заключение, пошёл к адвокатам – коллегия помещалась в том же двухэтажном домике, что и прокуратура, – и попытался уговорить одну даму взять защиту обвинённой в убийстве своего ребёнка женщины. «Она может хорошо заплатить?» «Нет», – ответил я. Дама сделала гримасу и покачала головой.

Так или иначе, меня хвалило начальство – потому что иногда при расследовании удавалось придумать нестандартные ходы; а в камерах Елгавской тюрьмы обо мне говорили, что я – «справедливый», иными словами – не стараюсь засадить любой ценой, хочу докопаться до правды.

Думаю, что если бы моя следовательская жизнь продолжилась сколько-нибудь значительное время, противоречия во мне – между необходимостью соблюдать закон и нередким сознанием его неадекватности – привели бы не только к душевному разладу, но и к служебным неприятностям; возможно, я заблаговременно ушёл бы в адвокатуру – хотя противоречий и там достаточно, и какие-то из своих чувств и убеждений надо блокировать и тут, и там. Но юридическая карьера моя закончилась достаточно скоро: я не успел проработать и года. И завершилась очень естественным образом: меня призвали в армию. Прокурор, которому моя работа нравилась (затора дел не было, хотя из двух полагавшихся по штату следователей работал я один, второй же, старший следователь, был на годичных курсах повышения квалификации), – вызвался поговорить с военкомом, чтобы меня не призывали. Я отклонил предложение. Уж если мать моя в свое время с винтовкой за плечами шагала в пехоте против Деникина, то мне (полагал я) послужить и сам бог велел.

Правда, литературные мои дела тем самым откладывались еще на годы. Но я был по-прежнему уверен: это от меня не уйдёт, так что спешить некуда.

Теперь, по прошествии многих лет, могу сказать: в этом я был скорее не прав.

Но понял я это даже не тогда, когда начал писать прозу, но лишь подойдя к прозе объёмной. К романам и большим повестям.

До того мне казалось: если книга уже возникла в голове, то осталась чистая техника – сесть и переписать на бумагу. Благо – стучать на машинке я научился ещё в бытность свою техническим секретарём.

И только начав, я понял – какая пропасть пролегает между головой и рукой, которой приходится всё то, что пока существует в виде образов, порой достаточно неясных, преобразовывать в слова.

Это тяжело и до конца неосуществимо даже в принципе: каждое слово – ступенька, как и каждое число – тоже ступенька. Но если между числами существует множество промежуточных ступенечек – десятые, сотые, миллионные, миллиардные доли, так что лестница цифр может быть почти превращена в пандус, где ступенек нет, – то между словами такое перетекание из одного в другое невозможно. Поэтому слова никогда не передадут того, что существует в форме образа, со всей точностью. Но даже чтобы приблизиться к ней, нужно использовать множество слов, а рука этого не хочет. Рука поначалу была бы согласна обойтись лексиконом Эллочки-людоедки. Она от природы ленива. И чтобы она не подсовывала вам, изображая на бумаге, первое попавшееся, плавающее на поверхности слово, её нужно долго дрессировать. Разрабатывать. Расписывать. Рука важна для литератора не меньше, чем для пианиста или скрипача. В идеале она должна быть проводником с нулевым сопротивлением. Иногда она такой и становится – тогда говорят о вдохновении или просто о том, что «текст попёр вдруг». Но для этого её нужно сначала выдрессировать. И, как всякая дрессировка, процесс этот требует времени. Вот почему всем, кто когда-либо спрашивал моего совета, я старался внушить: терять время нельзя. Оно ограничено, его надо использовать по возможности полнее…

Но, как сказано, когда я получил военкоматскую повестку, я об этой стороне литературного ремесла не знал ничего.

В последний вечер перед явкой я – уже остриженный под ноль – зашёл в пивную. И там на меня налетел мужик, которого я узнал не сразу: тот самый, кого я избавил от двадцатилетнего срока. Он был демобилизованным лётчиком в звании капитана. Мне же ещё только предстояло стать рядовым.

С ним я и отметил своё убытие к месту прохождения службы.

До сих пор не могу понять одной вещи.

Всю жизнь любил и продолжаю любить остросюжетную, как её теперь называют, литературу – приключенческую и детективную. Читал и читаю такие книги с удовольствием (хотя не все, конечно). Почему же, имея какой-то опыт следственной работы, хорошо разбираясь и в милицейских делах (вся оперативная работа всегда лежала на милиции, и что бы смог сделать без неё единственный следователь в уезде, а потом – районе?), – почему я ни тогда, по горячим следам, ни когда-либо потом не попробовал даже написать ни одного детективного рассказа, не говоря уже о вещах покрупнее? Другое дело, если бы пытался, но не получилось; могло ведь быть и так. Но даже и не начинал ни разу. Отчего?

Может быть, потому, что мне, как оказалось, куда легче выдумывать, чем пользоваться материалом, почерпнутым в реальной жизни? Иными словами, я сочинитель, а не бытописатель? И романтик, а не реалист? Может быть, да, а может быть, и нет.

Хотя – какая разница? Не всё, что оставляет след в жизни, возникает потом в литературе. Кто-то лучше знает – что нами писать.

2. Протерозой

Служил я в БВО – Белорусском военном округе, а точнее – в шести километрах от тогдашнего Минска. Тогдашнего – потому что сейчас места эти вроде бы уже вошли в состав города. Дивизия располагалась по обе стороны Московского шоссе и считалась «столичной»: 1 мая и 7 ноября проходила парадом перед руководством республики и округа. По месяцу перед каждым парадом уходило на строевую подготовку, начинали всякий раз с азов – с одиночной подготовки. Вышагивали строевым. Потом маршировали шеренгами, потом – «коробками»: десять шеренг по десять человек в каждой. В эту пору уже выходили на шоссе, на несколько часов перекрывая движение: транспорт пускали в объезд. Год состоял из двух периодов: зимнего, в казармах, и летнего – в лагерях, в палатках. В полку два батальона занимались боевой подготовкой, третий тем временем строил ДОСы – дома офицерского состава.

Назад Дальше