В дверях нас встретил бритоголовый, с красным склеротическим лицом официант Лебедев.
Он сразу признал меня и показал глазами на свой столик. Этот старик служил здесь испокон веку, всю свою жизнь, и мне было приятно, что вот он, видите ли, узнал меня. Мы сели за столик, Федька хрюкнул и поправил очки.
– Дайте нам водки, – сказал он деловито.
– В такую-то жару? – усомнился Лебедев. – Может, пивка?
– Не надо нас воспитывать, – отрезал Федька. – Мы уже большие. Мы уже ополченцы. Сегодня уходим. Последний нонешний денечек. Видите, мы в ватнике! Когда еще достанется? Потом будешь вспоминать – слезами обольешься. Да и увидимся ли…
Мы выпили, поговорили с Федькой о театральных делах, и Федька налил по второй.
– Не стоит, – сказал я.
– После слезами обольешься, – строго сказал Федька, – надо выпить, куме, тут, на том свете не дадут!
Мы выпили еще.
– Не удовлетворяют меня театральные формы, – объявил Федька, – обветшали! Честное слово! Все стригутся под Станиславского. А надо, брат, работать! Понял? Надо искать! Где? В формах, вот где. Формализм – великая вещь, если им правильно пользоваться. Да-да. Давай, слушай, пей, не задерживай.
– Неохота, тебе говорят, – сказал я.
– Если ты уверен, что мы увидимся с тобой, друже, – сказал Федька, – тогда не надо… А если не уверен…
Мы выпили. Федька откинулся на спинку стула.
– Ты бы хоть рассказал, что такое твой формализм? Как ты его понимаешь? – спросил я.
Федька копался в своей тарелке, придирчиво рассматривая каждую капустинку сквозь очки.
– Формализм, брат, я понимаю как формальное отношение к форме и формалистам!
Он захохотал и стал устанавливать тарелку на горлышко графина.
– Я, – сказал он надменно, – ищу новые формы! Довольно бриться под МХАТ! Что когда-то было прогрессивным, может сегодня оказаться глубоко реакционным. Ты об этом думал?
Он взялся за графин:
– Вот мы сейчас выпьем за то, чтобы нам увидеться! За чудную нашу землю минус фашизм! Давай!
Тарелка, конечно, вырвалась все-таки из его толстых пальцев, упала и разбилась.
Лебедев стал собирать осколки.
– Это к счастью, – сказал Федька и полез под стол помогать Лебедеву.
Я наклонился к нему и тоже помогал.
– Значит, ты, Митька, вернешься в полном порядке, – сказал Федька под столом и вылез оттуда, пыхтя и отдуваясь, – это к счастью, уверяю вас. Лебедев, голубчик, принесите нам еще водки.
– Дудки, – сказал Лебедев, – вы уже.
– Что – уже? – удивился Федька. – Лебедев, поймите, мы провожаем его в ополчение. Ведь он у нас ребенок. Он, может быть, там заболеет или что-нибудь еще. Ведь его же жалко? Лебедев, у вас есть дети?
– Две персоны, – сказал Лебедев.
– Девочки?
– Мальчики.
– Большие?
– Одному сорок два, другому тридцать восемь.
– Вот видите, – сказал Федька, – принесите выпить.
– Все, – твердо сказал Лебедев, – разрешите получить. После благодарить будете.
Я сказал:
– Пошли, Федька, собираться надо.
Я заплатил Лебедеву деньги и дал ему пять рублей на чай. Когда я встал, Лебедев тронул меня за плечо.
– Увидимся, – сказал он, – крепко надеюсь!
4
Мы с Федькой пошли ко мне. Дома у меня все было по-прежнему неприбрано. Линина недопитая рюмка стояла на столе, и гвоздик, на котором висел вчера ее плащ, торчал на своем месте.
– Плохо у тебя, – сказал Федька. – Это чья рюмка?
– Не тронь, – сказал я.
Федька отдернул руку.
– Дамы? – сказал он. – Красотки кабаре?
– Она уже умерла, – сказал я.
Федька посмотрел на меня странно увеличившимися глазами.
– Я пьяный, да? – спросил он. – Ничего не понимаю.
– Сегодня разбомбило дом, в котором она жила, – сказал я. – Я видел, как выносили ее тело.
Федька отошел от стола.
– Хорошая? – сказал он. – Красивая?
– Ты не про то, – сказал я.
– Любил? Крепко?
– Совсем не любил, – сказал я.
– Жалко как мне тебя, и эту девушку жалко, всех так жалко, хоть помирай.
Он скрипнул зубами и лег на постель.
А я быстро стал собираться. Положил в мешок полотенце, рубаху, чашку, носки, булку, остатки вчерашней колбасы, ножик, галстук, сахар и карандаш. Подпершись локтем, Федька лежал на боку и смотрел на меня молча и сочувственно.
– Ну, а она? – сказал он.
– Кто? – сказал я.
– Сам знаешь.
Я промолчал.
– Тяжелый ты человек, – пробормотал Федька, уминая под себя подушку. – Потому что хромой. Ты думаешь – ты гордый, а ты просто тяжелый. – Он укоризненно покачал головой. – Может быть, что-нибудь передать на словах? – крикнул он. – Не молчи!
Но я все-таки промолчал. Федька сел на кровать и стал причесывать прямые волосы толстой пятерней.
– Вот что, – сказал он неожиданно. – Я решил: я с тобой поеду. Нельзя тебя одного отпускать. Слышишь? Я еду с тобой!
Это он говорил совершенно серьезно, даю голову на отсечение.
– Не смеши народ, Федька, – сказал я.
Он погрозил мне кулаком и снова улегся на спину. Кровать прогибалась под ним, он покряхтывал, глядя в потолок, а я вышел на кухню, разделся до пояса, умылся холодной водой и потом долго стоял, не вытираясь, от этого было еще прохладней и благостней. Опьянение слабело во мне, выходило через поры освеженного тела, выдыхалось постепенно, и от этого на душе становилось все лучше и лучше.
Потом я прибрал на столе, вылил старку из Лининой рюмочки, подобрал с пола обрывки бумаги, взял мешок, надел, встряхнул, чтобы он улегся на спине посноровистей, и сказал:
– Пошли, Федька. Пора.
Он вскочил с кровати и тоже побежал к крану. Я оправил за ним кровать. Федька кончил мыться. Он сказал:
– Пошли.
Мы вышли в коридор. Я запер дверь комнаты и положил ключ в почтовый ящик.
Федька спросил:
– Это зачем?
Я сказал:
– Для ребят. Мало ли кто зайдет, Андрюшка или Санька Гинзбург, у меня так всю жизнь.
– А может, сдать в домоуправление?
– У них есть запасной. Да они и про этот прекрасно знают.
– Ну что ж…
– Да, – сказал я, – пора. Пошли, Федька.
Мы пошли со двора. Солнце уже не палило так нещадно, и идти по теневой стороне было приятно.
– Далеко нам? – спросил Федька.
– Пять минут ходу, – сказал я.
Мы уже подходили к углу, когда кто-то окликнул нас. Это был наш актер Зубкин. Маленький, надутый, с большим лягушачьим ртом, этот деятель давно действовал мне на нервы. Ставка на карьеру во что бы то ни стало при сером характере дарования, неукротимый подхалимаж и хамелеонская способность ежеминутно перестраиваться отталкивали меня от него. Он кричал на уборщиц и гнул спину перед первачами.
Зубкин шел за нами, через плечо у него была перекинута солдатская скатка – ярко-голубое детское одеяльце. В руках Зубкин держал большую хозяйственную сумку.
– Далеко собрались? – молодцевато спросил он.
– Недалеко, – сказал я.
– Он уходит в ополчение, – объяснил Федька. – Сегодня. Сейчас.
– А ты, значит, его провожаешь?
– Да.
– Ну что ж, – сказал Зубкин. – Все правильно. Ты, Королёв, ведь сам просился?
– Сам, – сказал я.
– Значит, исполнилась твоя мечта.
Можно было подумать, что он мне завидует, что у него была такая же мечта, но она не исполнилась.
Мы подходили к залу Чайковского. Там стояла длинная очередь стариков, детей и женщин. Они ждали открытия метро. С четырех часов метро открывалось как бомбоубежище. Зубкин замедлил шаг и пристроился к печальному этому хвосту.
– Ну, бывай, – сказал он браво. – Желаю успеха в борьбе с озверелым фашизмом.
Он протянул мне руку, я не взял ее. Зубкин покраснел. Мы пошли дальше.
– Подожди, – сказал Федька.
Я остановился. Федька вернулся к Зубкину. Он тронул рукой свои очки и, уставив толстый палец Зубкину в грудь, громко сказал:
– Зубкин! Ты сволочь!
Мы пошли дальше.
– Он тебя съест, – сказал я Федьке.
– Подавится, – ответил он. – Не мог я себе отказать в этом. Если бы я сдержался, я бы сам был сволочь.
– Не кипятись, – сказал я.
Мы пошли еще веселей, снова мимо нашего театра, я еще раз увидел, как смеется на афише Валя. Скоро мы пришли в большую школу-новостройку, стоявшую в маленьком, мохнатом от зелени дворе.
Народу здесь было видимо-невидимо, и особенно бросалось в глаза, что это в большинстве своем пожилой народ. Молодых было мало, очень мало, а вот морщинистых, толстых, седых было вполне достаточно. Все эти пожилые, толстые и седые люди были окружены женами и детьми. Во дворе стояла та особенная тишина, которая часто бывает в приемных больниц, когда человек знает, что ложиться на операцию нужно, это неизбежно, тут ничего не поделаешь, и все это на пользу, во имя здоровья и, может быть, самой жизни. А все-таки внутри у тебя сиротливо, и боязно тебе, и торжественно. Близкие люди смотрят на тебя с любовью и страхом, с надеждой. И ты сам ощущаешь, что ты уже не с ними, а там, за чертой, ты сел на пароход, плывущий в неведомые суровые края, низко и протяжно запел гудок, швартовы отданы, судно отваливает от дебаркадера, и на берегу осталась твоя прежняя милая жизнь с васильками и веснушками. По мере того как пароход выходит на середину реки, струна, связывающая тебя с берегом, натягивается все туже, становится все тоньше, и от этого больно, но ты знаешь, что струна эта не лопнет никогда, она только истончается от расстояния и времени, и пронзительней делается боль.
Я пошел в глубь двора, где стояли столики с цифрами и буквами, разыскал свою литеру, отметился и спросил у человека в железных очках, что мне делать дальше. Он сказал:
– Ступай, Королёв, за дом. Там котелки выдают, получи себе. Ты теперь под моим началом будешь, я твой командир. Бурин Семён Семёнович. Жди во дворе команды.
И он улыбнулся мне, но тут же насупился. Видно, считал, что командиру не к лицу улыбаться.
Я пошел за Федькой, потом мы вместе пошли за котелком, и Федька ни с того ни с сего взял котелок и себе. Он был угрюмый и все время поправлял очки. Мы стояли во дворе и ни о чем уже больше не говорили, а я все думал, что во дворе много, очень много женщин, и как же это Валя сидит сейчас дома, или репетирует, или слушает интимные песенки, когда я стою тут в сапогах, у меня уже натерты ноги, и котелок в руке, и скоро-скоро поезд грянет, и прости-прощай, прощевай пока… Мне было непонятно ее отсутствие, но я не ругался, не клял, просто я совершенно ничего не мог понять.
Так длилось довольно долго. Наконец ко двору подъехало несколько старых грузовиков, раздалась команда: «По машинам! Второй взвод, ко мне!» Я протянул Федьке руку, и он пожал ее. Мы обнялись. Котелки гремели в наших руках во время объятья, я взял Федькин котелок и нацарапал на нем ножом: «На память» – и расписался. На зеленой краске было приятно резать, и получилось совсем неплохо. Федька еще раз пожал мне руку, снял очки и стал их протирать углом пиджака. Я побежал строиться. Началась перекличка. Потом мы сели в машину, поехали на Киевский вокзал, повыскакивали из машин и погрузились в вагоны. Провожающих не было, мы сидели кто на скамейках, а кто на полу на корточках, еще не знакомые, еще не сдружившиеся, но уже связанные одной солдатской ниточкой. Вечерело, и за окном было слышно, как поездная бригада постукивает молоточками по колесам, и доносился тихий чей-то разговор: «Отправляемся?» – «Да, с минуту осталось».
В это время в дверях нашего пахнущего карболкой вагона появилась стройная маленькая женщина… Она остановилась, держась за концы накинутого на плечи полушалка, и поглядела темными исплаканными глазами в глубь вагона. Негромким тоскливым голосом женщина крикнула:
– Василь Сергеич, ты здесь? Отзовись!..
Тотчас откуда-то из темноты кто-то испуганно откликнулся:
– Галя?
И, шагая прямо по ногам, мимо меня пробежал высокий седой человек. Женщина прильнула к нему, было слышно, как она плачет. Седой человек поднял ее на руки, как маленькую, и вынес из вагона. Состав дернулся, седой вскочил на подножку, что-то неразборчиво крича, за окном бежала маленькая женщина, держась за концы стянутого на груди платка, колеса тарахтели, поезд набирал скорость. Мы поехали.
5
Тепло было в этом трясущемся вагоне, тепло и уютно. Где-то в самом отдаленном уголке горела единственная тусклая лампочка, в полураскрытые окна задувало прохладительным ветерком, сладко и ново пахло махоркой. Высоко в синем небе зажглись бледные звезды и побежали за нами, я смотрел на них, смотрел неотрывно, и, хотя в вагоне было чересчур тесно и в общем очень неудобно, я чувствовал, что здесь уже поселился и жил невидимый, но горячий дух солдатского братства. И я сразу пошел с ним на сближение, я раскрылся ему, и мне тотчас стало спокойней, даже душевная боль как будто немного притупилась.
Я старался не думать о Вале, просто сидел в темноте и вроде дремал. Я вообще дьявольски устал за эти мои последние сутки. Я привалился к стене, осторожно протянул ноги и задремал чуть-чуть покрепче, и тут-то оказалось, что прошедшие сутки не отпускают меня. Дремля и качаясь вместе с вагоном, я все звонил куда-то в полусне, звонил, звонил и не мог добиться ответа и исходил бессильным отчаянием и сердечной тоской.
Видно, кто-то, проходя по вагону, толкнул меня, и я проснулся от несильной боли в боку. В вагоне стало еще теплей и немного светлей. Прямо против меня, на уголышке, сидел русоволосый складный парень с простым и добрым лицом. Он снял с себя верхнее и сидел в одной майке, сверкая мощным разворотом белых плеч и бильярдными шарами бицепсов. Маленький человек, которого в полумраке можно было бы принять за мальчишку, маленький, но вполне взрослый человек, с седеющими висками, в огромном кожаном пальто и в такой же кожаной кепке, сидел рядом с русоволосым богатырем. Кепка спадала на уши маленького, и рукава его пальто были много длинней рук. Тут же, сложив на коленях загорелые мосластые руки, сидел человек, на три четверти состоящий из буйной, ячменного цвета бороды. Я подумал, что такая борода немыслима без ярко-голубых глаз, похожих на цветок льна. Да, глаза у этого медведя были льняные, голубые, веселые, смекалистые, такие глаза имеют только бывалые, настоящие люди, и мне очень понравились Лен и Ячмень. Там была еще и Кукуруза. В улыбке человек обнажал ряд ровненьких, уже пожелтевших, как кукурузные зерна, зубов. За ним – некто высокий в сером, с лошадиной челюстью, дальше виднелись бухгалтерский профиль, ежиковая голова, орлиный нос, слоновое ухо и много, много еще…
– Надо спеть, – сказал маленький человек и вздохнул, – надо спеть хорошую песню.
– Верно, – сказал сидевший в майке. – Валяй, Тележка, затягивай!
Меня поразило, что они уже были знакомы, были на «ты» и что у них даже и прозвища какие-то появились.
Маленький человек закрыл глаза.
начал он, и в вагоне сразу стало тихо, и над перестуком колес поплыл, зазвенел тонкий качающийся голос маленького человека, запевшего первую нашу общую песню:
Он перевел дыхание, получилась маленькая пауза, все мы вдохнули воздух и —
Сотня юных бойцов
(это пели уже все)
Когда повторяли во второй раз, русоволосый парень взвился голосом куда-то высоко-высоко, в самое поднебесье, словно задумал совсем от нас улететь, —
Из буденновских войск… —
но его удержал на земле чей-то глубокий темно-синий бас:
На разведку в поля поскакала…
И тут мы все стали глядеть на маленького человека, стали глядеть с надеждой, нетерпеливо, торопя его и понукая, поощряя и прося…
С виду как бы совершенно спокойно повел рассказ дальше маленький человек, но все мы знали, что встреча и бой неминуемы:
И тут маленький человек заторопился, он пел, захлебываясь от ветра, свистящего в ушах, и дрожа от бешеной скачки:
Теперь песня уже не гремела, она стлалась по низким волнам седого ковыля:
Слушая эту песню, я пел ее вместе со всеми и думал, что это хорошая песня, что ее не забыть никогда и что теперь пришла моя очередь ее петь. То дело давно было, в восемнадцатом году, а теперь уже сорок первый, но это все равно, пришла моя очередь, и пусть это будет не так красиво, без тонконогих быстрых лошадей и без свиста серебряной сабли, все равно я горжусь тем, что пришло время, пришла моя очередь, и я пою эту песню вместе с моим отрядом и без страха иду на врага. И, может быть, думал я, у меня когда-нибудь будет сын, и я научу его этой неумирающей песне.
…Тусклая лампочка вдруг часто замигала, поезд как будто споткнулся на ходу, залязгали, набегая один на другой, буфера, и мы остановились.
Тотчас же от дверей вагона раздался негромкий, но повелительный голос:
– Выгружаться! На платформе повзводно стр-ройс-сь!
Один за другим мы протиснулись к выходу и попрыгали на платформу. В этой толчее и суете я потерял своих новых товарищей. Когда спрыгнул вниз, отбежал два шага в сторону и встал, озираясь по сторонам. Было здорово темно. Тучи плотно задернули небо, и в воздухе запахло крепким спиртовым запахом ночного дождя. Две-три капли, тяжелые, как монеты, упали мне на плечо.
Я не знал, куда мне идти, не узнавая в этих суетящихся в темноте тенях никого из моих товарищей по вагону. Вдруг откуда-то слева донесся протяжный и требовательный голос: