Да, но теперь речь шла не о Майкле и не о Романо, а о Мод. Наконец Константин разыскал ее в гримерной – горько рыдающую. Он не раз заставал Мод в слезах, но они впервые испугали его, ибо на сей раз это были настоящие, жгучие слезы, от которых у нее покраснели глаза, вспухло лицо; они обезобразили ее – вот почему Константин понял: Мод постигло настоящее, искреннее горе.
– Что случилось? – спросил он, становясь на колени так, чтобы их лица оказались на одном уровне. – Мод, да что же стряслось? – повторил он уже обеспокоенно, ибо увидел в ее глазах огоньки гнева – чувства, на которое он считал ее абсолютно не способной.
– Дюше!.. – прорыдала Мод, уронив голову на плечо Константину, на сей раз без всяких двусмысленных поползновений. – Дюше и Пети… они их увели, эти негодяи, – еле выговорила она, давясь слезами.
Константин замер в полном изумлении; наконец до него дошло, что она говорит о Швобе и Вайле.
– Но почему? – тупо спросил он. – Почему!..
– Потому что они евреи! – яростно крикнула ему в лицо Мод. – А вы будто не знали?
В ее голосе звенело презрение, вызвавшее у Константина, в ком тайно дремал актер, сардоническую усмешку, достойную немого кино, – усмешку, которой, впрочем, он тут же устыдился.
– Да нет, конечно знал, Мод, – ответил он, – тем более что это именно я раздобыл им фальшивые документы. Но как это их вообще посмели тронуть без моего ведома?
– Они только-только успели выпить шампанского! – простонала Мод. – Теперь они пропали! У меня был один приятель, тоже еврей, немцы увезли его… – Тут она опять начала судорожно всхлипывать. – И никто из них не возвращается назад… никогда! За два года ни один не вернулся. Вот увидите…
– Да, верно, – отозвался Константин. – Сейчас пойду узнаю.
И он быстро зашагал по коридору. Он шел в обратном направлении, от гримерных к съемочной площадке, и его сапоги, старые ковбойские сапоги, звонко цокали подковками по цементному полу. Но еще долго после первого поворота коридора до него доносились отдаленные рыдания, горестные всхлипы Мод, которые, один бог знает почему, напомнили ему пронзительные вскрики ласточек в деревенских сумерках, когда они стрелой проносятся над полями и домами – так низко, словно смертельно боятся спускающейся тьмы.
Когда Константин уходил со съемочной площадки, там кипело веселое возбуждение – вернулся он в мрачную тишину. Звук его приближающихся шагов слегка встревожил присутствующих; их торопливая ярость заставила людей постепенно, одного за другим умолкнуть, и молчание это стало поистине гробовым, когда он показался в дверях павильона – огромный, залитый резким светом юпитера, чьи отблески плясали в зеркале, на волосах Константина, в его бешеных, гневных глазах, на всей фигуре, устремленной вперед в юношеском порыве, столь же неукротимом теперь, в сорок два года, как и двадцать лет назад. По странной прихоти случая гнев его обрушился именно на Попеску, который, опьянев от похвал гестаповцев, а затем и представителей УФА и трепеща от пережитых волнений, поспешил к нему навстречу.
Константин грубо схватил его за галстук:
– Где они? Почему их увезли без моего ведома?
– Но… о ком вы?
– Я говорю о Дюше и Пети, – яростно выкрикнул Константин ему в лицо. – Куда их дели? Почему меня не предупредили?
– Но, господин фон Мекк, – заверещал Попеску, вырываясь, – вам же еще неизвестно, что вас обманули! У этих двоих были фальшивые документы – на самом деле они…
От злости Константин едва не оторвал Попеску ворот.
– Они евреи, и мне это известно. Тем более что я сам снабдил их липовыми документами, лишь бы они могли спокойно работать со мной – ясно вам?
Попеску даже подпрыгнул от ужаса:
– Это вы достали им фальшивые бумаги? Боже вас упаси, господин фон Мекк, говорить такое вслух! Вас же арестуют. Вы же…
– Идиот! – крикнул Константин и безжалостно шваркнул Попеску об стену – тот рухнул наземь и, с трудом поднявшись на четвереньки, замер, не решаясь встать. Он чуть было не проболтался о своем участии в случившемся, чуть было не стал оправдывать этот арест и теперь, испугавшись задним числом, ясно понял, что Константин способен убить его за содеянное. Он увидел это по его глазам: перед ним стоял не человек, а бешеный зверь, грубый мужик – ну что взять с русского полукровки!
Попеску облегченно вздохнул, но тут же со страхом увидел, что Константин направляется к немецким офицерам и продюсерам, застывшим в некотором смущении чуть поодаль, в то время как съемочная группа, отступив от них и робко перешептываясь, сгрудилась на другом конце площадки.
– У меня забрали двух человек! – выкрикнул Константин в лицо этим четырем людям, самый рослый из которых – немецкий офицер – едва доставал ему до плеча. – У меня забрали двоих: моего лучшего декоратора и моего лучшего электрика – только потому, что они якобы евреи! Я требую, чтобы мне их вернули! Иначе я не сниму больше ни единого фильма – ни для УФА, ни для кого другого, ясно вам?
– Но послушайте… – начал французский продюсер, – послушайте, господин фон Мекк! У нас же была договоренность – и вы о ней наверняка знали – не брать на работу представителей семитской расы…
– Мне плевать на ваши договоренности, – высокомерно отрезал Константин. – В первый раз слышу, что французы способны на подобные гадости!
– Ну хорошо, предположим, это условия немецкой стороны, – вмешался продюсер УФА, как всегда, с легкой, довольной, таящейся в углу рта усмешкой, которую обычно скрывала толстая сигара, добавляющая ему сходства с известной карикатурой на его корпорацию.
Константин обернулся к нему:
– Господин Плеффер, вы, кажется, человек образованный, не так ли? Стало быть, вам довелось слышать о теории эволюции Дарвина, согласно которой человек происходит от обезьяны, – эта теория, насколько мне известно, давно признана во всем мире. Но я надеюсь, вам никогда до сих пор не приходилось слышать о еврейских обезьянах? Так вот, не будете ли вы настолько любезны употребить власть и вызволить из-под ареста этих двух потомков обезьян – моего электрика и моего декоратора? Вызволить и привезти их сюда, вот на эту площадку, пока я не послал вашу УФА ко всем чертям! И поторопитесь, старина!..
И Константин фон Мекк нарочито театральным жестом великого режиссера указал обоим продюсерам с их свитой на телефоны. Лишь один из них не двинулся с места, словно не слышал приказа, – капитан, прибывший из-под Сталинграда, грустный, усталый человек с отрешенным лицом.
– А вы, – спросил Константин, – вы не пользуетесь влиянием в гестапо или в СС?
– Нет, – ответил офицер ровным, невыразительным голосом, который неизвестно почему успокоил Константина. – Нет, я до сих пор служил в вермахте.
Константин смерил его взглядом, но в облике этого человека – в каждом его движении, в каждой черте лица – сквозила такая бесконечная и явная усталость, что с ним невозможно было говорить тем тоном, каким Константин сейчас командовал остальными.
– Господин фон Мекк, – сказал офицер неожиданно мягко, – вы, по-моему, слишком нервничаете… или слишком многого не знаете…
Константин несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь прийти в себя.
– Можете вы мне наконец объяснить, почему немецкий народ ополчился против евреев? – спросил он тоном, который и ему самому показался детским. – Что же это творится кругом?
Голос офицера, прозвучавший в ответ, был бесстрастен и почти по-учительски назидателен:
– А творится то, господин фон Мекк, что, когда мы захотели избежать Версальского договора 1919 года, уничтожавшего Германию, нам понадобилась поддержка денежных тузов и прессы. Так вот, и деньги, и пресса, насколько вы знаете, находились в руках евреев.
– В том числе и немецких евреев, как я полагаю, – заметил Константин, – и некоторые из них погибли под Верденом, не так ли?
– Вполне возможно, – ответил капитан, – но то были немецкие евреи, чьи собратья работали в Лондоне, Милане или Нью-Йорке. И вам известно, что их банкирские семьи рассеяны по всему свету, а это препятствовало укреплению истинного патриотизма, абсолютного и полного, в каком нуждалась Германия. И пресса попала в те же руки, уж поверьте, господин фон Мекк. Вы, надеюсь, согласитесь, что мы не могли оставить бразды правления страной людям, которые являются – возможно, по вине истории, из-за давнишних кровавых погромов – по сути своей не патриотами, а космополитами.
Константин не отрываясь смотрел на офицера; он тщетно пытался закурить сигарету: руки у него тряслись от раздражения.
– Ну и что? – спросил он. – Разве это причина для того, чтобы арестовывать заодно и лавочников, парикмахеров, красильщиков?
– Мы не могли издавать законы, касающиеся исключительно богатых евреев, – сказал капитан все так же бесстрастно, – не могли! Это противоречило бы нашему принципу всеобщего равенства.
Он даже не улыбнулся при этих словах, он просто излагал материал.
Константин сделал последнее усилие:
– Но скажите… скажите наконец, что же это сталось с вашими – с «нашими» – принципами, если они приводят к таким зверствам?
Воцарилось молчание. Капитан слегка постукивал каблуком левого сапога о правый. На шее у него багровел страшный шрам, совсем свежий, – Константин увидел его, когда капитан повернулся к собеседнику.
– Видите ли, господин фон Мекк, – снова заговорил капитан, – мы лишились одного поколения между побежденными в Первой мировой войне и их детьми тридцать девятого года, между озлоблением и яростью; мы лишились мира – поколения, которое хотело бы мира. Германия прямо перешла от воспоминания о войне к жажде следующей войны. Тогда царили нищета и озлобление, а сразу же вслед за ними возникло новое, дрессированное поколение, созданное, чтобы воевать, – и это дало нам самую прекрасную армию в мире, самую мощную и непобедимую. По крайней мере, мы так считаем, – вдруг пробормотал он как бы про себя. Вслед за чем прекратил сложные маневры ногами и, оставив Константина в полном недоумении, вышел из студии.
Две минуты спустя вернулся продюсер, успокоенный, даже обрадованный, и заверил Константина, что завтра же все будет улажено, что он переговорил с нужными людьми и что к концу недели столь необходимые режиссеру ассистенты будут ему возвращены. Константин поднял крик, требуя, чтобы их доставили к нему завтра же, и продюсер пообещал и это, даже поклялся, что завтра обоих привезут прямо к нему в отель. Но обещание было дано с такой подозрительной любезностью и готовностью, что встревоженный Константин решил обратиться куда-нибудь повыше. Нужно поговорить с генералом Бременом – Геббельс рекомендовал ему сделать это в случае каких-либо затруднений; а генерал Бремен именно сегодня ужинал, как всегда по понедельникам, у Бубу Браганс, старинной приятельницы Константина.
Элизабет Браганс, или Бубу – так называли ее ближайшие друзья, – была хозяйкой самого блестящего из парижских салонов еще лет пятнадцать назад, задолго до начала войны, – таковым он оставался и по сей день. Завсегдатаями его были все видные коллаборационисты[8] и сливки вермахта. Взглянув на часы, Константин сообразил, что еще успеет вернуться в отель, принять ванну, переодеться и вовремя явиться в особняк на Анжуйской набережной. Но перед уходом он забежал в гримерную и, схватив за руку Мод, потащил ее за собой.
– Пошли! – командовал он на ходу. – Быстренько наведите красоту, и бежим в «изячный» салон мадам Браганс умолять одного всемогущего генерала о помиловании наших друзей. Я беру вас с собой, Мод, деточка!
И Мод, которая читала о роскошных апартаментах на Анжуйской набережной (не говоря уже о фотографиях чуть ли не в полусотне газет и журналов, правда не в таких, как «Синемондьяль», скорее – в «Комеди»), пришла в восторг. Посещать тамошние приемы, как внушали ей и мать, и импресарио, считалось еще шикарнее, чем ужинать у «Максима». Печаль ее на мгновение улетучилась. А ведь именно из-за этой печали Константин и брал ее с собой. Ему очень хотелось напиться нынче вечером, и, зная себя, он боялся, как бы хмель не заглушил голос долга, как бы вино не заставило его забыть о крови, которая могла пролиться; он брал в спутники Мод, как берут с собой совесть, – так Пиноккио не расставался со Сверчком[9]; поистине, злосчастной Мод впервые приходилось играть подобную роль. Тем не менее, сидя в машине (Константин вел ее сам и не зажигал света), она вдруг повернулась к нему, и глаза ее блеснули любопытством.
– Знаете, Константин, вся наша группа ломает себе голову над такой загадкой: когда вы жили в Голливуде, вы ведь пользовались сумасшедшим успехом! Так почему же вы бросили студию, ваших кинозвезд, вообще все и вернулись снимать в Германию? Ведь вы же стопроцентный американец, разве нет?
– О, это долгая история, деточка. Я приехал в Германию в 1937 году полный отвращения ко всему, и в первую очередь – к самому себе. Американская пресса писала обо мне всякие гадости; жена, как я вам уже говорил, отвергла меня; отвернулись и друзья; в кармане не было ни гроша – словом, я плюхнулся с небес в грязь, и все потому, что вздумал сделать мало-мальски серьезный фильм. Америка – это страна денег, Мод! И людей, которые забывают об этом, жестоко наказывают…
Благородная печаль, звучавшая в голосе Константина, на какой-то миг убедила даже его самого и, уж конечно, произвела потрясающее впечатление на Мод – ее глаза опять наполнились слезами.
– Бедненький мой Константин, – прошептала она, – расскажите мне… расскажите хоть что-нибудь. Может, вам от этого станет легче.
Константин фон Мекк пожал плечами:
– Почему бы и нет? Все произошло, когда я приехал из Мексики. Так вот, когда я вернулся в Лос-Анджелес…
Глава 2
Константин, в ярости покинувший студию и увлекший за собой Мод Мериваль как грустное напоминание о долге, конечно, ошибся. Мод, которая уже была наэлектризована бурным концом съемок великосветской сцены, окончательно впала в экстаз при упоминании изысканнейшего салона Бетти Браганс – салона, регулярно поминаемого в газетной светской хронике. Она тут же осушила слезы умиления, возмущения и жалости, вызванные рассказом Константина, и спрятала уже ненужный носовой платочек.
– А вы близко с ней знакомы? – жадно выспрашивала она. – Говорят, у нее там потрясающе!
Потом, испугавшись, что это сочтут за восторги мещаночки, торопливо добавила: «Потрясающе, конечно, для снобов!» Слово «сноб» звучало для Мод столь же лестно, сколь и туманно. Константин неопределенно тряхнул головой, и они поехали к Мод, чтобы она могла переодеться.
Мод побила все рекорды скорости, нарядившись и накрасившись меньше чем за три четверти часа; затем она поехала с Константином в его отель «Лютеция», где он, движимый скорее запоздалым гневом, нежели желанием, занялся с ней любовью, ухитрившись притом не помять ей платье, что показалось бедняжке Мод верхом галантности. Поэтому, когда он попросил было прощения за свой бурный порыв, Мод с сияющими от восторга глазами тут же прервала его:
– Ах, я так долго ждала этого мига!
– Я вас не слишком разочаровал?
– Меня… разочаровали?! Да неужто я выгляжу разочарованной?!
И Мод рассмеялась томным смехом, на который не последовало ответа.
Особняк Бубу Браганс на острове Ситэ ночью выглядел темным кубом в окружении чуть более светлой воды. Подъезд был виден издалека благодаря паре высоченных канделябров, в которых горело по гигантской свече; другие, еще более роскошные канделябры обрамляли длинную лестницу, пламя свечей отбрасывало на широкие, плоские ступени причудливые черные арабески теней от великолепных кованых перил. И Константин увидел во взгляде Мод, вцепившейся в его локоть, восхищение и испуг Золушки, попавшей в королевский дворец, – увидел и невольно умилился…