Письма к брату Тео. Первое полное издание - Винсент Ван Гог 6 стр.


В некоторых забоях он может стоять в рост, в других лежит на земле . Все это более или менее напоминает ячейки в улье, или темные мрачные коридоры подземной тюрьмы, или шеренгу небольших ткацких станков, или, еще вернее, ряд хлебных печей, какие мы видим у крестьян, или, наконец, ниши в склепе.

Сами штреки похожи на большие дымовые трубы в домах брабантских крестьян. В некоторых отовсюду просачивается вода, и свет шахтерских лампочек, отражаясь как в сталактитовой пещере, производит странный эффект. Часть углекопов работает в забоях, другие грузят добытый уголь в небольшие вагонетки, которые катятся по рельсам, как конка, – этим заняты преимущественно дети, как мальчики, так и девочки. Есть там, на глубине семисот метров под землей, и конюшня – штук семь старых кляч, которые таскают вагонетки и отвозят уголь на так называемый рудничный двор, откуда его поднимают на поверхность. Другие рабочие заняты восстановлением старых штолен, креплением или проходкой новых. Как моряк на суше тоскует по морю, несмотря на все угрожающие ему там опасности, так и шахтер предпочитает находиться не на земле, а под землей.

Поселки в этих краях выглядят заброшенными, безмолвными, вымершими, потому что жизнь протекает под землей, а не наверху; здесь можно провести целые годы, но пока ты не побывал внизу, в шахте, у тебя еще нет верного представления об истинном положении вещей.

Углекопы крайне необразованны и невежественны, в большинстве случаев просто неграмотны; но вместе с тем они сообразительны и ловки на своей тяжелой работе, отважны и откровенны по характеру; они малы ростом, но широкоплечи, глаза у них грустные и широко расставленные. Работают они поразительно много, и руки у них золотые. Они отличаются очень нервной, – я не хочу этим сказать – слабой, – организацией и очень восприимчивы. Им свойственны инстинктивное недоверие и застарелая, глубокая ненависть к каждому, кто пробует смотреть на них свысока.

С шахтерами надо быть шахтером и держаться по-шахтерски, не позволяя себе никакого чванства, зазнайства и заносчивости, иначе с ними не уживешься и доверия у них не завоюешь.

Рассказывал ли я тебе в свое время об одном углекопе, получившем тяжелые ожоги при взрыве газа? Слава богу, он поправляется, начал выходить и уже совершает для упражнения довольно длинные прогулки. Правда, руки у него еще слабы, и он не скоро сможет вновь работать ими, но все-таки он выжил. Однако с тех пор здесь были еще случаи тифа и злокачественной, по-местному «дурной», лихорадки: во время приступов ее люди видят жуткие, похожие на кошмары сны и бредят. Таким образом, здесь опять много слабых, прикованных к постели людей: нищие и бессильные, лежат они и чахнут. В одном доме лихорадка свалила всех, помощи им почти никто, вернее, совсем никто не оказывает, так что за больными вынуждены присматривать больные. «Здесь больные выхаживают больных, – сказала мне хозяйка. – Оно и не удивительно: бедняк бедняку друг».

Видел ли ты за последнее время что-нибудь хорошее? С нетерпением жду от тебя письма.

Много ли сделали за последнее время Израэльс, Марис и Мауве? Несколько дней тому назад здесь, в стойле, родился жеребенок, славное маленькое существо, которое вскоре уже твердо стояло на ногах.

Здешние рабочие держат много коз: в каждом доме видишь козлят, а также кроликов.


130. Вам, июнь 1879

Несколько дней назад у нас часов в 11 вечера была ужасная гроза. Неподалеку отсюда есть место, с которого внизу открывается почти весь Боринаж: трубы, отвалы породы, крошечные лачуги углекопов и муравейник маленьких, черных, целый день копошащихся фигурок; дальше – темные сосновые леса и белеющие на фоне их домики рабочих; совсем вдалеке – колоколенки и старая мельница. В большинстве случаев надо всем этим висит нечто вроде пелены тумана, а проплывающие мимо облака создают причудливый эффект света и тени, который напоминает картины Рембрандта, Мишеля или Рейсдаля.

Во время этой грозы, когда вспышки молнии на мгновение озаряли непроглядно черную ночь, эффект получался изумительный. Находящиеся в двух шагах отсюда строения шахты «Маркасс», которые одиноко возвышаются на пустынном поле, казались в эту ночь настоящим Ноевым ковчегом: его махина во тьме потопа, под проливным дождем, наверно, выглядела так же, как эта шахта.

Находясь под впечатлением грозы, я сегодня вечером, во время чтения Библии, сделал описание кораблекрушения.

Я усиленно читаю «Хижину дяди Тома». Как много еще рабства на свете! И в этой поразительной, чудесной книге этот насущный вопрос рассматривается с такой мудростью, любовью и пылкой заботой о подлинном благоденствии несчастных и угнетенных, что к роману невольно возвращаешься и каждый раз находишь в нем нечто новое.

Я не знаю лучшего определения для слова искусство, чем «L’art c’est l’homme ajouté à la nature»[27]. Природа – это реальность, истина, но в том значении, в том понимании, в том характере, которые раскрывает в ней художник и которые он дает – qu’il dégage[28], вылущивает, освещает.

Картина Мауве, Мариса или Израэльса говорит больше и яснее, чем сама природа. То же самое с книгами. В «Хижине дяди Тома», в частности, все вещи поданы художником в новом свете; таким образом, в этом романе, хотя он уже начинает стареть, ибо написан много лет назад, все вещи стали новыми. Книга так тонко продумана и прочувствована, так мастерски сделана! Она написана с такой любовью, серьезностью, правдивостью! Она так скромна, проста и в то же время так поистине возвышенна, благородна и утонченна!


131. Кем, 5 августа 1879

Я часто сижу иногда до поздней ночи и рисую, чтобы удержать воспоминания и подкрепить мысли, невольно возникающие у меня при взгляде на вещи.


132. 15 октября 1879

Ну, а теперь шутки в сторону. Я искренне убежден, что для наших отношений было бы лучше, если бы обе стороны были более откровенны. Если бы я всерьез убедился, что я ни на что не годен, что я неприятен или в тягость тебе или тем, кто остался дома, если бы я постоянно чувствовал себя лишним или навязчивым по отношению к тебе, так что для меня лучше было бы вообще не существовать, если бы я должен был думать о том, как убраться с вашего пути, если бы я считал, что это действительно так, а не иначе, – тогда меня охватила бы тоска и мне пришлось бы бороться с отчаянием.

Мне тягостна эта мысль, но еще тяжелее было бы думать, что из-за меня происходит столько несогласий, раздоров и неприятностей и между нами и дома.

Будь это на самом деле так, я бы предпочел, чтобы мне не было суждено зажиться на этом свете. Но когда меня по временам слишком сильно и долго гнетет такая мысль, у меня одновременно с ней возникает и другая – а может быть, все это лишь долгий страшный сон; может быть, со временем мы научимся видеть и понимать лучше? Разве, в конце концов, это не правда? Почем знать, быть может, все пойдет не хуже, а лучше? Многим, без сомнения, надежда на перемену к лучшему показалась бы теперь глупой и суеверной. Да, зимой иногда бывает так холодно, что люди говорят: мороз слишком жесток, так что мне до того, вернется лето или нет; зло сильнее добра. Но с нашего соизволения или без оного, морозы рано или поздно прекращаются, в одно прекрасное утро ветер меняется и наступает оттепель. Сравнивая такое явление природы, как погода, с нашим расположением духа и нашими обстоятельствами, которые столь же непостоянны и переменчивы, как она, я поддерживаю в себе надежду, что все может измениться к лучшему.


133. Июль 1880

Берусь за перо не очень охотно, так как давно уже тебе не писал, и по многим причинам.

Ты стал для меня в известной мере чужим, равно как и я для тебя, причем, может быть, еще больше, чем ты думаешь; нам, вероятно, лучше не продолжать переписку. Возможно, я не написал бы тебе даже теперь, если бы не был обязан, вынужден написать, если бы ты, да, ты сам не вынудил меня к этому.

Я узнал в Эттене, что ты послал мне пятьдесят франков. Ну, что ж, я принял их – конечно, нехотя, конечно, с довольно горьким чувством, но я – в тупике, все у меня перепуталось, и другого выхода нет…

Я, как тебе, наверно, известно, возвратился в Боринаж. Отец уговаривал меня остаться где-нибудь по соседству с Эттеном, но я сказал «нет» и думаю, что поступил правильно. Невольно я стал для семьи личностью более или менее подозрительной, человеком, на которого нельзя положиться; так как же я могу после этого быть хоть в чем-то кому-нибудь полезен?

Поэтому я склонен полагать, что полезнее всего, что самый лучший выход и самое разумное для меня решение – уехать и держаться на приличном расстоянии, словно меня и не существует…

Я – человек одержимый, способный и обреченный на более или менее безрассудные поступки, в которых мне приходится потом более или менее горько раскаиваться. Мне часто случается говорить или действовать чересчур поспешно там, где следовало бы набраться терпения и выждать. Думаю, впрочем, что другие также не застрахованы от подобных оплошностей.

Но раз это так, что же делать? Следует ли мне считать себя человеком опасным и ни на что не способным? Не думаю. Надо просто попробовать любыми средствами извлечь из своих страстей пользу. Назову, например, одну из них – у меня почти непреодолимая тяга к книгам, и я испытываю постоянную потребность заниматься своим образованием, учиться, если хотите, подобно тому как я испытываю потребность в пище. Ты в состоянии это понять. Находясь в другом окружении, в окружении картин и произведений искусства, я, как ты хорошо знаешь, воспылал к ним неистовой, доходящей до исступления любовью. Не раскаиваюсь в этом и сейчас. Вдали от родины я тоскую по ней именно потому, что она – страна картин.

Как ты, может быть, помнишь, я хорошо знал (а возможно, знаю и сейчас), что такое Рембрандт, что такое Милле, Жюль Дюпре, Делакруа, Миллес или М. Марис. Пусть у меня теперь больше нет этого окружения, однако существует нечто, называемое душой, и, говорят, она никогда не умирает, вечно живет и вечно ищет, вечно, вечно и еще раз вечно. Так вот, я не стал чахнуть с тоски по родине, а сказал себе: «Родина, отечество – повсюду». Я не впал в отчаяние, а избрал своим уделом деятельную печаль, поскольку имел возможность действовать; иными словами, я предпочел печаль, которая надеется, стремится, ищет, печали мрачной, косной и безысходной. Я более или менее основательно изучил книги, которые были в моем распоряжении – например, Библию и «Французскую революцию» Мишле; затем, прошлой зимой, Шекспира, кое-что из В. Гюго и Диккенса, Бичер-Стоу; и совсем недавно – Эсхила и некоторых других менее классических авторов, мастеров великих, но «малых». Ты ведь хорошо знаешь, кого причисляют к таким вот «малым» мастерам. Фабрициуса и Вида!

Однако тот, кто поглощен всем этим, иногда неприятно действует на других, считается shocking[29] и, сам того не желая, в той или иной степени грешит против известных социальных форм, обычаев и условностей.

А право, жаль, что это иногда истолковывается в дурную сторону! Тебе, например, отлично известно, что я часто бываю одет небрежно; я признаю это и признаю, что это shocking. Но пойми, что виноваты в этом безденежье и нужда, а также глубокая подавленность; впрочем, небрежность костюма иногда очень полезна – она помогает уединиться, а это необходимо, если ты хочешь сколько-нибудь серьезно заняться тем, что тебя увлекает.

Крайне необходимо, например, учиться медицине. Вряд ли найдется человек, который не стремился бы хоть немножко познакомиться с ней или, на худой конец, хоть узнать, что она такое; а вот я еще совсем ничего о ней не знаю. Но все это поглощает тебя, занимает и дает тебе возможность мечтать, размышлять, думать. Вот уже скоро пять лет – точную цифру назвать не сумею, – как я живу без места и скитаюсь где попало. Ты скажешь: «Начиная с такого-то времени ты опустился, погас, ты ничего не сделал». Верно ли это? Да, правда, иногда я сам зарабатывал себе на хлеб, иногда мне его из милости давали друзья; верно, я жил, как мог, с грехом пополам, как придется; верно, я утратил доверие многих; верно, мои денежные дела очень плачевны, а будущее не менее мрачно; верно, я мог бы проявить себя с лучшей стороны; верно, именно для того, чтобы заработать на хлеб, я потерял много времени; верно, даже дела с учением находятся у меня в довольно печальном и безнадежном состоянии; верно, мне недостает больше, неизмеримо больше того, что я имею. Но разве все это значит, что я опустился, что я ничего не делаю?

Ты, может быть, спросишь: «А почему ты не пошел тем путем, которым тебя вели – путем университетского образования?» Отвечу одно – это стоит слишком дорого, и, кстати, такая будущность не лучше того настоящего, к которому я пришел, следуя своим собственным путем. Но на этом пути я должен двигаться вперед. Если я не буду ничего делать, не буду учиться, не буду искать, – я погиб и горе мне!

Вот как я смотрю на вещи. Вперед, вперед – это главное.

«Но какова же твоя конечная цель?» – спросишь ты. Цель эта определится со временем, вырисуется медленно, но верно: ведь набросок становится эскизом, а эскиз картиной лишь по мере того, как начинаешь работать более серьезно, углубляя и уточняя свою вначале смутную первоначальную мысль, неясную и мимолетную.

Знай, что со служителями Евангелия дело обстоит точно так же, как с художниками. И здесь есть своя устарелая академическая школа, и здесь она часто омерзительно деспотична; одним словом, и здесь царят безнадежность и уныние, и здесь есть люди, прикрывшиеся, как броней или панцирем, предрассудками и условностями, люди, которые, возглавляя дело, распоряжаются всеми местами и пускают в ход целую сеть интриг, чтобы поддержать своих ставленников и отстранить обыкновенного человека.

Их бог, подобно богу шекспировского пьяницы Фальстафа, это «изнанка церкви», «the inside of a church». Эти воистину евангелические субъекты по удивительному совпадению обстоятельств (вероятно, они и сами удивились бы ему, будь они способны на человеческие чувства) занимают по отношению к явлениям духовным ту же позицию, что и вышеназванный пьяница; поэтому нечего надеяться, что их слепота сменится когда-нибудь ясновидением.

Такое положение вещей имеет свою дурную сторону для того, кто не согласен со всем этим и от всей души, от всего сердца, со всем возмущением, на которое он способен, протестует против этого. Что до меня, то я уважаю лишь академиков, которые непохожи на таких; но академики, достойные уважения, встречаются гораздо реже, чем может показаться на первый взгляд. Одна из причин, почему я сейчас без места, почему я годами был без него, заключается просто-напросто в том, что у меня другие взгляды, нежели у этих господ, которые предоставляют места тем, кто думает так же, как они. Дело тут не просто в моей одежде, за которую меня так часто лицемерно упрекали; уверяю тебя, вопрос гораздо более серьезен.

Зачем я пишу тебе обо всем этом? Не затем, чтобы жаловаться или оправдываться в том, в чем я, вероятно, более или менее виноват, а просто для того, чтобы сказать тебе следующее. Когда прошлым летом во время твоего приезда мы с тобой гуляли у заброшенной шахты «Колдунья», ты напомнил мне, что было время, когда мы так же гуляли вдвоем у старого канала и рейсвейкской мельницы. «И тогда, – сказал ты, – мы на многое смотрели одинаково; но, – добавил ты, – с тех пор ты уже переменился, ты уже не тот».

Назад Дальше