– А на решение выставить ее?
– Нет, это была инициатива Талалихина. Не ожидал, что поднимется такой шум! А что, эта картина связана с каким-то преступлением?
– Нет, – ответил Денис, – или мы пока не знаем. Дело в том, что я по поручению польского фонда Шермана расследую обстоятельства его жизни. Если картина написана в шестидесятые годы, значит, он умер позже, чем предполагается. Значит, другие его полотна тоже могли уцелеть…
– Ага, любопытно. А где он умер?
– На Западной Украине, если историки не ошибаются.
– Почему бы вам не начать расследование оттуда?
– Туда уже отправились работать наши сотрудники.
– Да, это целесообразно. Со своей стороны, как говорится, чем могу – помогу. На днях я уезжаю по делам за границу, но пока что в вашем распоряжении. – На всякий случай Шестаков положил перед Денисом свою визитную карточку, очень простую, с черными буквами на белом фоне. – Может быть, предоставить еще какие-нибудь сведения?
– Эксперт Будников знает о картине столько же, сколько вы?
– Да, Шанаев рассказал нам одно и то же.
– Тогда, если можно, дайте телефон родственников Шанаева. Вдруг они что-нибудь сообщат об этой узбечке?
– Тогда звоните сразу жене. Дети у него взрослые, живут отдельно. Вообще, примечательной личностью был этот Шанаев! Богатырь, старый авантюрист. Осетин по национальности, изъездил весь Кавказ. Мусульмане, знаете ли, не слишком жалуют православных, но Сослана Теймуразовича уважали в самом диком ауле. Как он умел этого добиваться, бог весть. И отовсюду привозил что-то любопытное, не обязательно дорогое в денежном эквиваленте. Оттуда ковер, отсюда кувшин, покрытый затейливой арабской вязью, еще откуда-то фрагмент саксаула, выросший в форме человеческой фигуры. Поэтому я и назвал его скорее ценителем, чем коллекционером. Его коллекция, если можно ее так назвать, строилась по слишком прихотливому принципу.
– Он вам продал картину за десять тысяч долларов, – снова вгляделся в паспорт «Дерева» Денис. – По-вашему, это много или мало?
– Для Шермана – ничтожно мало, но ведь существовало сомнение, что это Шерман. Мы с Шанаевым друг друга не обманывали.
Денису оставалось поблагодарить и взять шанаевский номер телефона.
– Они будут с вами неласковы, – предупредил Шестаков. – Не удивляйтесь: несчастные русские коллекционеры боятся за свои сокровища и поэтому стараются, чтобы размеров и состава их коллекций никто не знал. Не доверяют даже нотариусам, даже самым задушевным друзьям. А все из-за несовершенства российского законодательства. В Европе частные коллекции охраняются государством, им предоставляют выставочные площади; наоборот, если владелец отказывается выставлять свои сокровища, с него взимают дополнительный налог. А у нас… да, нескоро еще дело сдвинется с мертвой точки!
В тот же день Денис принялся названивать по телефону вдове Сослана Теймуразовича Шанаева. Долгое время никто не брал трубку, наконец откликнулся свежий и звонкий женский голос, и Денису пришло в голову, что кавказский богатырь женился на молоденькой девушке. Но оказалось, говорила не жена, а дочь:
– Мама не подходит к телефону. После смерти папы она в ужасном состоянии.
– Давно умер ваш отец?
– Полгода назад, но она его очень любила. Мы пытались направить ее к врачу, но она не соглашается: дорожит своим горем.
– Как вы думаете, она согласится со мной поговорить по поводу картины?
– Какой картины? В доме папы много картин. Есть даже одна с дарственной надписью Мартироса Сарьяна…
– Картины Бруно Шермана, которую он продал Кириллу Шестакову. Которая попала на выставку русского авангарда.
– Не слышала о такой. Попробуйте поговорить с мамой, но вряд ли вы чего-то добьетесь.
Договорились, что Денис приедет послезавтра в три часа дня, а до этого времени дочь постарается маму уговорить.
Сослан Теймуразович при жизни обитал в отдаленном Бескудникове, но едва Денис Грязнов вошел в подъезд блочного дома, как у него возникло ощущение, что он попал в восточную сказку. Лестница, ведущая к лифтам, была отгорожена бетонной аркой, расписанной под мавританскую, на стенах красовались изображения минаретов, джиннов, ковров-самолетов… «Очевидно, тоже дело рук Шанаева, – пришло в голову Денису. – И вправду, большой был оригинал».
Квартира встретила его затененными окнами: несмотря на то, что день выдался пасмурный, даже его скудный свет отцеживали жалюзи.
– Сюда, пожалуйста, – негромко шепнула симпатичная брюнетка, проводя его в маленькую боковую комнату. – Мама вас ждет.
Вдова, увешанная, вероятно, всем золотым запасом семьи, с южными глазами, говорящими, что в прошлом она была кавказской красавицей, долго и сосредоточенно рассматривала черно-белые и цветные фотографии, а потом вдруг зарыдала, чем повергла Дениса в смущение. По молодости он совершенно не выносил женских слез.
– Вашему мужу была так дорога эта картина? – спросил он со всей возможной деликатностью.
– Это дерево… в точности, как в моей деревне под окном!
– Понимаете, нам важно знать, откуда ваш муж взял эту картину. – Забывшись, Денис повысил голос, и из-за полуприкрытой двери на него негодующе зашикала дочь.
– Картину…
– Вы ее помните? Когда она появилась в вашем доме? В каком году?
– Разве упомнишь… У нас много картин было. Не задерживались, муж их распродавал…
Ничего не добившись от скорбящей вдовы, Денис раздраженно вышел на просторы Бескудникова. Прогнозы о неласковом отношении коллекционеров к тем, кто интересуется их сокровищами, полностью оправдались.
И куда ему было теперь податься?
6
– Подумать только, а ведь это заграница, – притворно-важно проговорил Турецкий.
Грязнов издевательски хмыкнул, озирая окрестности. Львовский аэропорт всячески напоминал об оставленной два часа назад родине: ангары, не крашенные, должно быть, с прошлого века; бестолковое мельтешение пассажиров; зал с каким-то образом уцелевшей росписью, изображающей подвиг граждан советского Львова; запах мочи по углам… Если это заграница, она здорово замаскировалась.
– И тем не менее, Слава, мы находимся на территории чужого, суверенного, если можно так выразиться, самостийного государства…
– Не вижу, – прохрипел Грязнов. Холод в самолете совершенно лишил его голоса.
– Чего не видишь?
– Заграницы не вижу. Пойдем, Сань, двинем по пиву, может, прояснится в глазах.
– Ценная идея. О це дило, как говаривала незабвенная наша Шурочка.
Воспоминание о трагически погибшей Шурочке Романовой с ее украинским говором смягчило отношение друзей к этой отделившейся, но все равно родной земле. Подкрепил улучшение международных отношений чудный кофе в заштатном кафе на территории аэровокзала. Турецкий поначалу отнекивался, отговариваясь своей нелюбовью к благородному напитку, но кофе во Львове действительно оказался феерическим.
– Куда стопы свои направим? – в возвышенном стиле поинтересовался Турецкий, отпивая глоток из кремовой керамической кружки.
– В местный угрозыск. Его знаешь кто возглавляет? Петя Самойленко. В восьмидесятые годы стажировался у нас в МУРе, да ты его должен помнить…
– Это такой толстый, с усами?
– Наоборот, худой и бритый. Бриться не забывал, даже возвращаясь с задания.
– Много воды утекло! Вот увидишь, друг Слава, прав я, а не ты, и Самойленко окажется толстый и с усами…
– Ха-ха-ха!
– Смейся – не смейся, скоро собственными глазами увидишь. Гарантирую: толстый, с усами и, как еще у казаков называется этот, на макушке, клок волос…
– Хохол? – предположил Грязнов, вызвав молчаливое негодование патриотически настроенной официантки.
– Да нет, это, как его… оселедец! С оселедцем. И в синих шароварах шириной с Черное море.
Слава со смеху чуть не пролил пиво.
– Ну, смейся, смейся. Спорим, что так и будет?
– А на что?
– Если продуешь, ставишь мне три бутылки «Старопрамена».
– Заметано. А ты, – Слава вспомнил о своей обещанной Светикову роли опекуна, – если продуешь, примешь сегодня все лекарства, какие доктор прописал.
– Так и быть, уговорил.
Друзья допили кофе и, сообразуясь с купленной в киоске туристической картой и адресом, двинули туда, куда по доброй воле мало кто ходит: во львовский уголовный розыск. Десять утра – самое подходящее время, чтобы приступить к выполнению задания и с головой погрузиться в поиски львовских следов Шермана.
«Я хотел увидеть львов и приехал в город Львов», – припомнил Турецкий строчки из книжки, которую вслух читал Ниночке, когда дочке было лет пять. Книжка не обманывала: львов во Львове на самом деле было не меньше, чем в Африке. Мраморные, каменные, бронзовые, белые, позолоченные, позеленевшие, полинялые, надбитые, они опирались на геральдические щиты, приветственно поднимали переднюю лапу, извергали из клыкастой пасти фонтанные струи. Сперва Турецкий их считал, потом сбился и бросил. Со львов он переключился на разглядывание женщин и через пятнадцать минут ходьбы составил благоприятное заключение о красоте украинок. Хотя, возможно, к местным примешались туристки, способствовавшие повышению показателей.
Сотрудники львовского уголовного розыска были не так уж любезны с приезжими, не освоившими национального языка, но стоило назвать имя Петра Самойленко, как Славу и Сашу беспрепятственно проводили в кабинет, где из-за стола, заставленного телефонами, трезвонившими то одновременно, то вразнобой, поднялся, радушно раскрывая широкие объятия, знакомый и незнакомый человек:
– О, то ж, мабуть, Славка? Эге, и Сашко здесь! Ото ж файны легини! Що, не розумиете? «Файны легини» – це по-нашому, по-львивски, гарни хлопци!
«Гарни хлопци», не сговариваясь, подавились смехом. Пролетевшие годы, которые вообще мало кого красят, вместе с модой на национальный украинский облик сделали Петьку (Петро) похожим на нарисованный Турецким портрет. Вот только оселедец никак не сумел отрасти на гладкой, как коленка, загорелой лысине, и казацкие шаровары в обмундирование украинской полиции не входили. А вот что растолстел Петька да усы отрастил – это Турецкий предсказал точно.
– Чего вы з мени смеетесь? – недовольно спросил Самойленко и вдруг сам захмыкал, похлопал себя по животу и по лысине. – Що, дуже я закабанел?
– Закабанел, Петя, закабанел! Кабанчик хоть куда!
– Не стесняйся, Петя, – утешил Грязнов, – ты лысый, я седой, в общем, два сапога пара.
– Сколько лет, сколько зим…
Самойленко никак не желал взять в толк, что друзья приехали к нему хотя и неофициально, но по делу, и порывался рекомендовать им лучшие гостиницы и рестораны города. Но стоило ему услышать о том, что дело связано не с современными львовскими уголовниками, известными Петьке наперечет, а с каким-то художником, который проживал в городе аж в сороковых годах, веселость как рукой сняло. Самойленко протестующе замахал перед собой выставленными вперед пухлыми ладонями.
– Ни, ни! Я ниць не знаю! Дуже давно це було.
– А кто знает? – не отставали друзья.
С утробным стоном, выдававшим, что дружба – дело нелегкое, Самойленко вызвал по внутренней связи неприметного, но явно опытного в канцелярских делах подчиненного и вручил ему данный Турецким адрес довоенного проживания Бруно Шермана с поручением узнать, кто из львовчан, бывших тогда его соседями, до сих пор жив и находится в городе. Пока бойцы вспоминали минувшие дни и, кстати, чуть не поссорились, разойдясь во мнениях, как звали по отчеству начальника МУРа в 1962 году, список жильцов был готов. Самойленко просмотрел его, шевеля усами:
– Мабуть, Колошматенко? – демонстрировал он отличное знание старейших граждан Львова. – Ни, тот зовсим глухий, як тетеря. Мабуть, Фабер? Фабер хворае дуже. Але ж попытайтеся…
Итак, для начала решили обратиться к Леопольду Робертовичу Фаберу, проживавшему до войны рядом с Шерманами. Дверь открыл седой человек в очках с толстыми стеклами, и Турецкий успел подумать, что для своих лет Фабер отлично сохранился. Но этот Фабер, тоже пенсионер, судя по тому, что оставался дома в такой неурочный час, удивил их, когда указал за окно:
– Дедушка вон там, во дворе. Идите и спрашивайте.
Леопольд Робертович сидел на скамейке под липой и подремывал, положив руки на трость. Был он до костлявости худ и элегантно обряжен в черный костюм с белой рубашкой и гладким черным галстуком, будто для того, чтобы облегчить заботы близких в случае собственных похорон. Несмотря на физическую дряхлость, разум его сохранился, и разговаривал он по-русски безупречно, с некоторыми старомодными оборотами. Старику доставило радость побеседовать о тех, кого он знал в те годы, когда находился в расцвете сил.
– Бруно? Как возможно его забыть! Все у нас были скандализованы его смелыми высказываниями, его картинами. Некоторые картины рождали прямо-таки испуг… До войны, насколько я могу судить, в Польше он прославился как художник. Незадолго до нападения нацистской Германии на Польшу ему ведь предлагали уехать из страны, где оставаться для него вскоре станет смертельно опасно. Его жена, Ева, последовала этому совету и с двумя малолетними детьми, преодолевая колоссальные трудности, через Францию, а затем Португалию эмигрировала в США. Супруги расстались легко, по-моему, он никогда ее не любил, знаете ли, но это антр ну, то есть между нами… Бруно Шерман, вопреки всякой логике, но предельно логично для себя и для тех, кто был с ним знаком, в трудный час он не пожелал покинуть родину. Он считал себя поляком, был отменным патриотом и полагал, что польская армия – самая сильная в мире. Она должна дать отпор обнаглевшим немцам! Но сам он в армию не пошел, он выбрал иную дорогу. Каким-то фантастическим образом перешел польско-русскую границу… Представляете, летом 1941 года бежать в СССР! Бруно обожал идеи коммунизма и считал, что в стране Ленина – Сталина творится прекрасная утопия, о которой мечтало на протяжении столетий все человечество. Учитывая советскую шпиономанию, удивляюсь, как это его любимые коммунисты сразу не показали ему, где раки зимуют. Да-а. Не успели. Судьба распорядилась по-другому…
– Его расстреляли? – В вопросе Турецкого крылись подводные камни. Старик тяжело покачал головой.
– Не сразу. И не со всеми. Вы подразумеваете, тогда, со всеми евреями? Нет. Он бежал. Он был очень ловок и физически развит, прямо-таки атлет. Его долго искали, меня тоже допрашивали, но я ничего не знал. Ничего не знал… Только потом выяснилось, что всю оккупацию Шерман скрывался у прачки Фимы – Фимы Каплюк, у нее еще был собственный домик на окраине. Жива ли она еще, не знаю: я ведь давненько никуда не выбираюсь, за исключением этого двора…
– Значит, хорошо скрывала, – глубокомысленно заметил Грязнов, – если всю оккупацию продержался.
Фабер пожевал морщинистыми губами, пошевелил лицевыми мускулами, словно вдвигая на место вставную челюсть. Что-то тяготило его, и он как будто бы размышлял: сказать или не сказать?
– Вы знаете, – склонился он наконец к первому варианту, – при немцах был безукоризненный порядок. Такой порядок не позволил бы еврею долго скрываться. Я слышал… конечно, это может быть и неправдой… будто бы Шерман жил у Фимы с согласия властей. Иными словами, он сотрудничал с нацистами.
– Как? Зачем бы немцам понадобилось его сотрудничество? Он же был всего лишь художник. Как он мог работать на немцев? Агитационные плакаты, что ли, писал?
– Ничем не могу вам помочь. Возможно, это всего лишь слухи.