Низкий, насмешливый поклон. Лосины, туго обтягивающие худые длинные ноги. Он похож на коршуна. Усы нервно подергиваются. Красную тряпку он сжимает в кулаке. Мулету?! Дразнить какого быка ты собираешься, граф Анжуйский?!
– Рада видеть тебя целым и невредимым на арене, мой прекрасный тореро, – дерзко сказала Мадлен, сверкая в графа глазами и поворачиваясь так, чтобы он мог видеть кровавую розу в ее лежащих медными кольцами волосах, и ее босые ноги. Она, как нарочно, была одета танцовщицей, гитаной. Желтоволосая цыганка. Это странно и дико. Она умеет плясать фламенко? Да, умеет. Она лучшая плясунья в Пиренеях. Ее выкрали из цыганского табора.
Он тоже ее украдет. Из вертепа старой шлюхи Лу.
Тореро взмахнул мулетой. Тряпка полоснула по духоте.
– Иди, иди сюда, бычок. Где твои рожки?
Мадлен наклонила крутолобую голову. Глянула исподлобья.
Тореро повел мулетой около носа танцовщицы.
– Ты будешь мой, бычок! Поглядим, на что ты способен. Как ты сражаешься. Может, у тебя и рожек-то нет. И копытца дырявые. И к хвосту колокольчик привязан.
Мадлен ринулась на графа. Хотела шутки, а получилась драка.
Удар. Еще удар. Тело зверя, как ты бьешься. А я тореро. Я покорю тебя, пригну за рог к опилкам арены. Девчонки, что визжите?! Не видали корриды?! Мадам, мадам, да отстаньте вы с вашим ледяным лимонадом! Я не пить сюда пришел. Не курить кальян и опий. Не кататься верхом на ваших вымуштрованных девочках на обитых бархатом диванах. Я пришел, чтобы взять свое. И я возьму.
Она била его наотмашь всем телом. Бодала головой. Ударяла лбом. Выставленными вперед пальцами колола. Он хлестал ее красной мулетой. Хохотал во все горло. Смех летал по анфиладам, заполнял углы и закутки, исчезал в зазывно распахнутых спальнях. Смех мазал алой краской по набеленным мелом и нарумяненным румянами щекам напуганных девиц, по застывшим в ахе губам гостей, по катящимся по паркету и коврам ананасам и апельсинам.
– Коррида! Коррида! Человек и бык! Зверь побеждает человека!
– Это Мадлен, что ли, забавляется?…
– Глядите! Он душит ее!
Тореро нацепил на шею быку красный скомканный лоскут, стал стягивать тряпку за углы вокруг глотки.
Он сошел с ума. Он далеко зашел. Не надо было играть и заигрываться.
Близко перед собой он видел ее глаза. Ясные, цвета грозового неба, глаза, и не было в них ни капли испуга. Она глядела твердо и прямо. Глаза говорили: ты силен, матадор, но я сильнее. Бык всегда сильнее тореро, даже если тореро убивает его. Женщина всегда сильнее мужчины, даже если мужчина придумал свою женщину от волос до кончиков ногтей. Пусть мужчина думает, что он – Бог. Его всесилие – сказка. Ветхая красная тряпка, ею закрывают бледное лицо мертвого тореро, когда его несут на носилках, уносят с опилок арены под выкрики и рыдания толпы, потрясающей ножами и кулаками.
– Мадлен, – его хрип раздался около ее уха.
Глаза сказали: «Еще немного, и ты разом покончишь с тем, что еще не началось.»
Он чувствовал ее дрожь. Ее тело ходило ходуном, колыхалось, как ветка под порывами ветра. Глаза говорят: смерть, не боюсь тебя, а тело говорит: жить хочу. И дожить до утра. А днем – дожить до вечера. И так всегда. По кругу.
Он ослабил хватку красного шарфа, отпустил. У него потемнело перед глазами.
А народ плясал! Ведь это был бал! Прелестный бал в публичном доме – вы на таком танцевали когда-нибудь?!.. Можно сдернуть лиф. Выпустить грудь наружу. Можно разорвать и отшвырнуть верхнюю блестящую юбку, остаться в нижней, белопенной и кружевной; а если надоест и она – прочь и ее. Танцуй, танцуй, великий люд Пари! Верти своих ненаглядных милок! Закружи им головы! Их расчетливые, холодные, жадные головы! Они всегда лишь денег хотят. Сделай так, народ, чтоб они повеселились хоть чуть-чуть от души. Забыли о блеске монет. Пляшите! Мадам заплатила за все! Мадам щедрая. Она и бьет-то нас не сильно, а будто лаская. Любя. Будто целуя, бьет.
Вон они, обнялись, сплелись в танце – апсара и Шива! Ее грудь обнажена. И он так целует родинку меж ее грудей, что его голова, обвешанная бриллиантами и бирюзой, кажется огромным тяжелым украшением, висящим на шее апсары.
Сдернули, вспотев, разгорячась, платье и золотая Жанна с дофином. Золотая Жанна, где ты привязала своего коня?… На улице Риволи, господин. Ты кормила его овсом?… Да, господин. Ты любишь своего дофина?… Да, господин. Нет, господин. Я не люблю его, господин. Я думаю, что я люблю Бога своего, господин. И пусть меня сожгут на золотом костре. Это моя первая и последняя любовь, господин, кто бы меня ни распинал на кошмах и подстилках, на соломе и сене, на тряпье и обносках, на атласе и бархате. Костер мой, золотой, шелковый, богатый. Языки твои драгоценные взвиваются до небес. Лишь эту любовь люди будут вспоминать. А то, как я лежала сначала на дофине, потом он на мне… кому интересно это, господин? Такое, видать, и у тебя в жизни было.
Они слились в поцелуе, Жанна подмигнула. Ускакали, обнявшись. Полуголые. Смешные. Вся выкрашенная золотой краской, Жанна задыхалась, покрывалась вонючим, больным потом. Ее не предупредили, что если она вовремя не смоет с тела краску, то умрет. Жанна!.. Жанна!.. А в будуаре есть вода?… Есть. В каждом. Вода – это наша гордость. И теплая, и горячая, и холодная. Течет даже кипяток – руки обожжешь.
А, вот они. Вот они, убиенные королевы. Мария Стюарт. Танцует, закрыв глаза, и черного бархата платье, расстегнувшись, медленно сползает на пол, а под трауром – ужас ярко-красной исподней рубахи. Ее ведет за руку палач. Он красив, как поэт, любивший ее когда-то. И поэт танцует поодаль, бледный как смерть, и заострившийся от страдания нос торчит, как нож, из рамы черной бородки и изящных усиков. Королева убила мужа ради любовника – королева должна умереть. Сколько преступлений делалось ради любви! Вопреки любви?… Глядите, у Стюарт на шее метина… шрам… это голова прирастала, чтоб она могла появиться здесь, на балу у мадам Лу… Мария-Антуанетта. Выпяченная нижняя губа выпачкана сливовым соком. Выпученные глаза бредово блестят. Ей снилась ее казнь. Во сне она стояла у края собственной могилы. А где король, Людовик?… Людовик… Людови-ик!.. отзовись… Кудлатый пес выползает из-под стола, заваленного виноградом и омарами, уставленного бутылями шампанского и муската.
О пес, до чего ты умен! Умнее человека!.. Тебя назвали человечьим именем…
Рычание. Песий брех на весь зал. Падают два шандала, гаснут свечи. Загорается край шторы. Визг, гам, паника, бег – по валяющимся на полу тканям, по упавшим телам; девки, надрываясь, тащат огромный чан с водой – тушить пожар. Зачем зажгли факелы, сволочи?!.. Мадам приказала. Мадам дура или умная?!.. Ах, это вы, Синьоре. Завтра же я вас рассчитаю. На улицу. Вон. С тремя грошами в кармане.
Тореро и гитана, танцуйте, танцуйте. Еще не ночь; еще не утро. Еще время царения и прославления; и сейчас наступит время любви. Глядите, все танцующие рядом с вами пары освободились от одежд. Танцуют голые. О, как же это красиво.
– Погасите свечи!.. Гасите огонь!.. Сейчас внесут китайские фонарики…
В кромешной тьме маленькие девушки, родом с острова Тайвань, служившие у мадам в качестве банщиц и мойщиц, внесли на длинных бамбуковых прутах горящие теплым и таинственным оранжево-медовым светом круглые и треугольные китайские фонарики, висящие на тонких шелковых нитях. Фонарики раскачивались, и сполохи ходили по стенам. Они качались, как качаются тела в нежной любви.
Гляди, гитана, все обнажились.
Ну да, что ж тут удивительного, Веселый же Дом.
Ты ничего не понимаешь. Смотри на них.
Перед ее глазами плыли шары и ягоды грудей. Гладящие друг друга руки. Смуглые животы, вклеивающиеся в цветы и щиты иных животов, снежно-белых. Жирные складки и тощие ребра. Она видела, как люди ласкают потайные выступы и впадины друг у друга, не понимая, какая на деле тайна мира, зачем и почему заключена в них, в расщелинах и вздыбленных свечах, исходящих горячим воском, кипящим маслом, в катающихся под влажными пальцами жемчужинах, в косицах умащенных благовониями и живым соком волос и кудрей, запрятанных под тяжелыми складками одежд подальше от глаза и осязания. И можно было видеть и осязать. И люди, как не видевшие друг друга никогда, как жадные, с голодухи, как скупые купцы, скупщики самоцветов, как больные, пьющие последнее живительное питье из старой кружки на больничной койке, стуча зубами, дрожа, покрываясь испариной, видели и осязали, гладили и вдыхали, хватали и проникали друг в друга. Люди на карнавале, обнажившись, прозревали: пелена спадала с их глаз, и не оргии желали они, не простого звериного соития – священного танца, обряда, мистерии, чтобы понять: вот зачем я живу на свете. Любовь и наслаждение. Почему бы их не спутать. Это мучительно – все время разделять их. Люди не умеют наслаждаться; и любить также не умеют, не могут они. Гляди, Мадлен, как танец переходит в любовь. Давай и мы обнимемся. Ты не можешь… при людях?… Это не люди, красавица гитана. Это всего лишь маски, как и мы с тобой. Простим им. И они простят нас. Дай сниму с тебя цыганское платье. Ты осталась в монисто. Оно звенит у тебя на смуглой груди.
Тореро вынул розу зубами из волос Мадлен, вобрал ее всю в рот.
Она приблизила губы к его рту и отняла розу губами.
Так они целовались – через розу; и цветок был их губами, и лепестки розы были их языками, и лепестки цветка осязали и лизали, приникали и ласкали друг друга; и одуряющий запах, священный аромат бил в ноздри.
Наконец граф устал кусать увядший цветок. Он выплюнул розу на пол.
– Пойдем, – кивнул он. – Где твой будуар? Публика будет еще долго качаться туда-сюда. Мадам горазда на всякие ухищрения и развлечения.
– Пойдем, – согласилась Мадлен без кокетства. – А маска тореро тебе идет. Не снимай вышитую золотом рубаху. Я сама с тебя ее сниму.
– Ты хороша нагишом, – сказал граф оценивающе. – Погляди вокруг! Что они творят!
Люди, нагие, маслено блестевшие в свете китайских фонарей, соединялись в любви. Музыканты, заказанные мадам, незримые и умелые, заиграли бьющуюся, как бабочка в ночи, музыку. Так бьется сердце в груди, когда ты в любви с любимым первый раз. Любовь. Загадка мира. Все войны – из-за любви. Один выстрел – и начнется новая война. Ибо тот, кто будет стрелять, выстрелит в соперника. И его красавица поймет все и полюбит его, но будет уже поздно. Слишком поздно.
Три девушки подняли на руки стройную, как Венера Книдская, женщину с копной густых черных волос и приблизили ее к возлюбленному; о, входи в меня копьем и лучом, сделай мне больно, убей меня собой. Он насадил ее на вертел. Жарься, дичь. Я не люблю тебя. Я просто жарю тебя. А я, я люблю тебя, возлюбленный. Глубже входи в мое тесто, нож; засаживайся, жестокий палец, втыкай в меня изюм, урюк, курагу, цукаты. Испекусь пирогом, ешь меня; прольюсь вином – испей. А он стоял, как скала, и смеялся, в то время как три девушки насаживали черноволосую на взметнувшийся стержень жизни.
Человек в маске козла повалил на пол фею, со лба феи спадала фата, украшенная живыми незабудками и лилиями; он уселся на нее, как всадник садится на лошадь, и приблизил мужскую свечу к ее кричащему рту. Она билась и вырывалась. Бейся, лошадка. Лошади всегда бьются и вырываются. Необъезженная, девственная лошадка. Не пугайся крови и кнута. Я дам тебе овса. Золотого овса. Золотых монет. Зачем тебе колдовство и волшебство, если я буду отныне и навек твой всадник и царь?!
Двое юношей, один другого краше, крепко обняли девушку с длинной русой косой. Один из юношей поднял ее под мышки, оторвав от пола. Ее ягодицы разошлись, раскрылись под напором рук второго; садись на него, не бойся, он вопьется в тебя навсегда, он будет жить в тебе и качать тебя в колыбели боли, отчаяния, счастья. Да, я люблю его! Да, я люблю его! Да!.. не кричи так громко, я тоже сейчас буду с тобой, ты откроешь мне сдвоенные ладони; видишь, я вхожу в тебя спереди, а он, кого я убью сразу же, как ты забьешься в вопле счастья, – сзади; и так мы будем оба пронзать тебя, попеременно и согласно, и ты станешь терять сознание и возвращать его; и моя рука уже протянута к его горлу; и тут я внезапно понимаю, что и ты, и он – вы оба любите меня; что любовь нельзя разделить, разорвать; что она многолика, многорука и многонога, как Шива; как первобытный дракон; как божество, стоявшее у истоков мира.
– Видишь, Мадлен, это танцы любви, – вышептал ей в ухо тореро, прижимаясь металлической жесткой рубахой к ее голой груди, царапая шитвом соски. – Я никогда не видел таких. Как здесь хорошо. А ты, небось, навидалась.
Он обхватил ее рукой за талию, гладил живот; залез пальцем в пупок. Укусил за шею.
– Нет, – простодушно сказала Мадлен, – я вижу такое в первый раз.
– Каждый что-нибудь и когда-нибудь видит в первый раз.
– Мы идем?…
– Да, мы идем. Вот дверь. Это твоя?…
– Да, моя. Ты сам привел меня в мою комнату. Ты ищейка. У тебя нюх.
– Как прекрасны были эти пары в свете восточных фонариков. Тела из меда… из воска… они капали золотом… исходили соком…
Они завтра изойдут деньгами. У мадам будет необычайная прибыль.
Она горько усмехнулась.
– Вот мое ложе. Правда, богатое ложе?…
Он внимательно поглядел на диван. Мадлен по-детски погладила обивку ладонью. Бедная девочка. Ей кажется – она попала в Рай. За Рай надо, правда, платить. Собственным телом. А душой не надо?!
– Правда. Правда. Богатое. Роскошное. У царей таких отродясь не бывало.
Она польщенно улыбнулась. Боже, какое она еще дитя. Красота, убивающая насмерть. Зачем она стоит перед ним голая?
Его неистовое желание, разогретое близостью совокупляющихся в полутьме зала тел, внезапно и напрочь пропало. Он видел – перед ним стоит богиня. Колдунья. Сейчас она взмахнет руками над его головой. Выкрикнет: мене, текел, фарес. Что-то вроде. И он покроется седыми волосами. И у него выпадут зубы. Задрожат руки. И он упадет перед ней, властительницей времени и жизни, на колени. И вскричит, и руки к ней протянет: прости, что я тебя не любил! Что пришел к тебе и захотел поять тебя, не любя! Все в мире искуплено и одушевлено любовью! Все в мире любовью освящено и оправдано! И бархатный закут в публичном доме. И старый сарай со штабелями бревен. И изба с печью. И богатый дворец, где под пышным балдахином никому не слышны слезы и смех великих царей. И мрачная пещера, где любящие Адам и Ева укрывались от дождя, града и ветра, спали, крепко обнявшись, под завыванье бури, будучи изгнанными из Рая.
– Я… – выдохнул граф, молитвенно глядя на Мадлен, – я…
– Ну, что ты, что ты? – ворчливо и обыденно спросила Мадлен. Прикрыла рот ладонью в зевке. – Что зря время терять? Явился сюда, так…
Она почувствовала нечто. Оно висело в воздухе, как терпкий восточный аромат, как дым от горящего сандала. Раскачивалось елочной игрушкой с блестками на клею.
Он опустился перед ней на колени. Она вслепую нашарила у него на спине застежку, расстегнула вызолоченную рубаху, стала стягивать.
– Я не знаю, как тебя зовут. Сказал бы, что ли… тореро.
Ей неловко было сказать голому мужчине: вы, граф Анжуйский.
– Моя кормилица звала меня Куто, – прошептал граф. – Зови и ты так меня.
– Кормилица, поилица, – проворчала Мадлен.
Граф вскочил с колен и рывком притянул Мадлен к себе.
– Ты больше ни на что не способен, как вот так грубо обниматься?
Его поразила властность и сила, с которой были произнесены ею эти слова.
– Прости, если я сделал тебе больно. Если я делаю не так. Ты… необычна. Если б мы были не в доме мадам Лу, я поклялся бы, что это моя собственная брачная ночь.
– Ты женат?…
Они, обнявшись, рухнули на диван.
Кувшин с вином «Сен-Жозеф», стоявший на столике, упал от сотрясения половицы и разбился. Вино растеклось по полу, запахло виноградниками, солнечной верандой, июльским полднем, дешевыми духами на шее и за ушами грациозных ронских крестьянок, спускающихся к реке за водой.
– Так, не попьем вина, когда обуяет жажда, – сказала Мадлен досадливо. – Прикажи заказать и принести сюда, в номер, самого дорогого муската. Я люблю сладкое.
– Я тоже, – пробормотал граф, зарываясь лицом между ее грудей. – Сосцы твои… лилии… нимфеи…
– Можешь не говорить красивых слов. Мне они не нужны.
Речь лепилась, холодея и замирая, а тела говорили правду.
А карнавал продолжался; лишь они одни не слышали страстных и долгих стонов, заливистого смеха, резких ругательств, вздохов и восхвалений, визгов и шепотов, доносящихся из переполненного нагими людьми зала. Танцующие, вальсируя, разбредались по будуарам и спаленкам, находили укромные уголки под мраморными лестницами, в чуланчиках, на балконах, открытых настежь в теплую, шевелящуюся мириадами звезд летнюю ночь. Люди уворовывали друг друга. Быки похищали Европ. Мускулистые воины – сабинянок. Босуэл, оскалившись, взваливал на круп коня связанную по рукам и ногам нагую Марию Стюарт, а Мария-Антуанетта глядела со слезой во взоре, жалея, что не ее умыкают и изнасилуют не ее. Невидимые оркестранты, став видимыми, из плоти и крови, выбрали и себе подружек. Вон двое спрятались за арфой. Пушистый снег юбок задрался, торчат ноги, как две палки, льется кружевной водопад белья, раздается тихий смех, будто руки волшебницы перебирают струны крохотной арфы эльфов; или клювы колибри. Что за веер на полу? Мерцают в полумраке роскошные парчовые перья павлина. А, это гитана потеряла свою забавку. Обмахивала ею потное лицо. Пялилась на тореадора. А он ей дулю показал. Ему другая приглянулась. Кто?… А царица Семирамида. Ему не надо цыганок, беднячек. Ему цариц подавай. Говорят, он граф замаскированный. И царица на него глаз положила. А у нее ноги не волосатые?… Тю, дурак, ты перепутал, это у царицы Савской были голени и лодыжки все в шерсти, как у дикого зверя, и царь Соломон, приняв ее во дворце, выпустил ее в зал, где полы были настелены из прозрачного хрусталя, а под хрусталем копошились черви, гады, змеи, скорпионы. Царица, трусиха, юбки до ушей подобрала. И все ноженьки ее и увидали. Вот тебе и царица!.. Нет, лучше быть гитаной, да красавицей. И свободной.