Охота буквально поглотила меня. К счастью или несчастью, в соседстве нашлись такие же юные и такие же страстные охотники, два брата Порхуновых, и мы втроем по целым дням, с утра до вечера, гоняли и травили лис и беляков, а по временам устраивали целым округом соседскую облаву и два раза даже ходили на медведя.
Тут подошли праздники, губернские балы, пикники, семейные вечеринки. Я чуть не каждый вечер был почти влюблен, время летело незаметно, и кровавое семейное дело совсем вылетело из головы.
Только порой в бессонную ночь, во время наступившей кругом тишины и раздумья, выплывал вдруг нежданно дорогой образ матери и вызывал чувство мщения за ее насильственную смерть.
Я узнал, между прочим, что из трех братьев Бархаевых средний, тот, которого я называл в детстве «черным господином», служил несколько лет в П. лейб-гренадерском полку. В то время его не было в городе и в имении. Он был в Петербурге или за границей.
Старший брат, как передавали мне, очень редко являлся в Кулимово и большую часть жизни проживал где-то на Востоке. Младший брат, довольно часто приезжавший в Карабузиль из О-ского имения, был доморощенный помещик, дикарь, который дома ходил в бухарском или татарском костюме.
XXXII
Один раз, это было в конце января или в начале февраля, нашу охотничью тройку, то есть меня и братьев Порхуновых, загнала метель в позднее время на ночевку к сельскому попу, отцу Полиевкту.
Он был священником в селе Охлебове, в том самом селе, в которое я бежал после катастрофы на Онисимовской мельнице.
Отец Полиевкт принял нас довольно сухо и сурово. Мы, очевидно, попали в гости не вовремя, и младший Порхунов уговаривал нас не тревожить попа, а переселиться прямо в избу к одному из знакомых загонщиков.
За чаем, впрочем, отец Полиевкт несколько прояснился, в особенности когда мы усердно подлили ему из всех трех охотничьих фляжек ямайской святой водицы. Он даже принялся было рассказывать какой-то пикантный анекдотец из бурсацкой юности, вовсе не гармонирующий со строгостью духовной жизни; но вдруг, сконфузясь неизвестно почему, начал рассматривать фляжку младшего Порхунова, лежавшую перед ним. Сеня Порхунов был, что называется, острила-мученик. На фляжке, оправленной в сафьян, он велел вытиснуть золотом:
Повертев фляжку и подивившись надписям, поп вдруг сурово положил ее на стол и нахмурился.
– Все суета-с, – сказал он, – и все прегрешения. Сегодня исповедовал я одного грешника, здешнего мужика Софрона Смулаго. Тяготит меня сия исповедь, весьма тяготит. Покойный взял с меня обещание все объявить и донести куда следует. А как тут объявишь?.. Следует-с молчать… ибо сам Господь сказал: трудно против рожна прати.
ХХХIII
И, вероятно, чтобы облегчить отягощенную душу, отец Полиевкт рассказал нам то, что он боялся объявить и довести до сведения кого следует.
Дело шло об Онисимовской мельнице. Мужичок Софрон Смулый был один из актеров тех грязных и кровавых драм, которые разыгрывались на этой мельнице и в ее окрестностях. Это была правильно организованная шайка, которая собиралась аккуратно два раза в год, в конце июля и в начале декабря, с целью заманивать и грабить купцов, которые пробирались проселками к Макарью или в Ирбит.
Район эксплуатации шел довольно далеко в две губернии. Везде были правильно организованные притоны, этапы, и Онисимовская мельница была одним из главных, или центральных. На этой мельнице в августе и в декабре совершались гомерические пиры, о которых не только знала полиция и хранила это знание в величайшем секрете, но, как потом оказалось, ее главные вожди инкогнито принимали участие в этих пирах. Руководители и запевалы здесь были трое помещиков и двое братьев князей Бархаевых. Совершалось нечто вроде русских афинских ночей, жертвы которых выбирались из ближних или дальних деревень. И притом подкладка в этих грязных оргиях была сектантская. Они назывались «радишями», и несчастные жертвы их были просто игрушкой отвратительных посягательств и страшного кощунства. Некоторые из них кончили жизнь в пруду Онисимовской мельницы.
XXXIV
Помню, отвратительные подробности этого рассказа произвели на меня потрясающее впечатление. Под влиянием их, а отчасти выпитого пунша я намекнул весьма прозрачно, что смерть моей матери я, по крайней мере, да и другие считают делом Бархаевых.
Тогда старший Порхунов, высокий, смуглый молодой человек покраснел и вскочил в страшном негодовании.
– И ты спокойно сидишь?! – крикнул он. – Ты не обличишь убийц и развратников!..
– Что же я буду делать? – сказал я. – Отец сильнее меня и ничего не может сделать. Ведь ты знаешь, – прибавил я вполголоса по-французски, – кто покровительствует Бархаевым. Ты знаешь, что наверху стоит граф Е… и чьим непосредственным покровительством он пользуется. Но я клянусь тебе, клянусь именем моей бедной матери, что я… я не оставлю этого дела… Я на этой неделе, на этих днях еду в Петербург. Я буду умолять отца… Я, я, наконец, пойду к самому царю… О! Он, наверно, не знает, не слыхал об этих мерзостях и подлостях!
И действительно, на другой же день я с лихорадочною торопливостью принялся собираться и через два дня был уже в городе, в дорожном возке, совершенно снаряженный для поездки в Петербург.
Тогда от П. до Петербурга была целая неделя езды. По приезде в город я сделал некоторые прощальные визиты и вечером, не знаю как, в веселой компании очутился в балагане Штрогейма. Балаган только что приехал в город, и на этот вечер шла большая пантомима с провалами, превращениями, привидениями и бенгальским огнем. На всех углах и перекрестках города были наклеены двухаршинные афиши, и на них буквами в два вершка стояло: «Сара, или Обманутая любовь».
XXXV
Помню, наша компания приехала довольно поздно из клубного ресторана и заняла первые, заранее взятые места. После акробатов, жонглерства, чревовещания и какого-то невозможного карлика Тома Пуса началась пантомима. Я никогда не забуду первого выхода Сары. На сцене была ночь, луна, какая-то тропическая декорация, и среди ее из дальних кустов выступила небольшая, стройная женская фигура, одетая в широкий, легкий белый бурнус с серебристыми полосами.
Она шла медленно, гордо, вся закутанная в ее легкий покров. Она подошла к рампе, постояла и вдруг быстрым движением откинула легкий покров с лица.
Эффект был поражающий. Публика обомлела и затем разразилась неистовыми рукоплесканиями.
Это была красота невиданная, поражающая, такая, от которой легко сойти с ума и застрелиться.
Притом я должен напомнить, что в то время почти всем была еще памятна, у всех на уме и в сердце была поэма Бернета, и каждый, смотря на Сару, невольно думал:
XXXVI
С первых же шагов, с первых движений белой фигуры я был прикован к ней. Для меня все исчезло: сцена, декорация, блестящие костюмы, рукоплескания. Я впился глазами в Сару и не спускал их все время, когда она была на сцене. Я провожал ее за кулисы и не отрывал глаз от того места, куда она исчезала.
Когда же в последней сцене, в каком-то апофеозе, она гордо, царицей сидела на блистающем облачном троне, освещенная бенгальским огнем, то мне казалось, что весь театр должен сейчас же упасть на колени и поклониться этой царице.
Мы вместе с веселой компанией вызывали ее восторженно, неистово, пока не остановила нас полиция.
На подъезде балагана мы долго дожидались, пока не разъехалась вся публика и почти все лампы были потушены. Я заметил, что дверца из кассы в боковой коридорчик была не заперта. Когда кассирша ушла, я толкнул эту маленькую дверцу и очутился на небольшой галерейке, слабо освещенной одним фонарем. Галерейка упиралась в коридорчик.
По этому коридорчику быстро мелькнула мимо меня фигура, закутанная в темный плед, наброшенный на голову. Проскользнув мимо, она выронила записку. Затем в двух шагах в полумраке она на мгновение остановилась, обернулась и взглянула на меня. Я узнал Сару. Я бросился к ней, но она исчезла за массивной толстой дверью, которая захлопнулась. На лоскутке бумаги, который выронила Сара, было написано по-немецки:
«Завтра, в девять, у К. Твоя С.»
XXXVII
Поднятая мною записка, очевидно, назначалась не мне и, как впоследствии оказалось, я подходил к росту и даже отчасти походил лицом на того субъекта, которому она была адресована. За него и приняла меня Сара в полумраке коридорчика.
Но кому же назначалась записка и в ней свиданье?
Этот вопрос не давал мне уснуть всю ночь. С одной стороны, страсть поглотила меня всего, а с другой – чувство ревности. Кто такой мог быть этот К., у кого Сара назначала свиданье?
Само собой разумеется, хотя и теперь стыдно признаться в том, что в Петербург я не поехал и боялся только одного, чтобы не встретиться со старшим Порхуновым.
Вечером я опять был в балагане, был вместе с одним приятелем, однокурсником, Кельхблюмом. Давали опять, и притом по желанию публики, ту же пантомиму. Я с нетерпением дожидался окончания спектакля. Я пытался проникнуть за кулисы, но тщетно. В одном из антрактов, припомнив скудные сведения в немецком диалекте, которыми я запасся еще в детстве у гувернера швейцарца, я вступил в разговор с кассиршей, жидовкой.
Расспросив, из кого состоит труппа и долго ли она пробудет, я совершенно неожиданно узнал от словоохотливой жидовки, что Сара – дочь хозяина, а она, кассирша, сестра его.
– О! Мы давали такие превосходные спектакли, – хвасталась она. – Нами восхищались и Берлине, и Париже, и Вене. В Вене брат хотел получить даже диплом «придворных артистов». Но… (она пожала плечами) Пхэ!.. Это так трудно, очень трудно.
Я сказал, что весьма желал бы познакомиться с семейством господина Штрогейма.
Жидовка подозрительно посмотрела на меня и ничего не ответила.
XXXVIII
По окончании спектакля я думал снова пробраться, как вчера, тем же путем в коридорчик. Хотя дверца в будочку кассира была заперта, но я храбро перескочил через прилавок и толкнулся в другую дверцу, ведшую на галерейку. И эта дверца была также заперта.
Между тем почти весь балаган уже погрузился в тьму кромешную. Но надежды я все-таки не терял. Притом я был на том градусе страсти, когда всякое препятствие еще сильнее влечет, раздражает и доводит до болезненного припадка.
Я обошел длинный балаган кругом. Сзади к нему было пристроено жилое помещение, в котором приютилась труппа; кроме того, широкое пространство было огорожено кругом на живую руку заборчиком из драни.
В то время, когда я осматривал этот забор с целью перелезть через него или выломать одну из драниц, я набрел на ворота. Калитка в них была не заперта, и я вошел на большой двор. В здании кое-где светились запоздавшие огоньки. Цепная собака подняла неистовый лай.
В то время, когда я обдумывал, двинуться или нет и не схватят ли меня как вора – в это время какой-то человек вышел из здания и скорым шагом направился ко мне.
Я быстро соображал, что я ему отвечу, если он обратится ко мне с допросом. Но сообразить я ничего не мог и отретировался благоразумно на улицу. Я остановился в нескольких шагах от калитки у фонаря и стал ждать.
Человек вышел, захлопнул калитку и сильно дернул за веревку, к которой, очевидно, где-то на дворе был привязан колокольчик. Раздался довольно продолжительный трезвон и вслед за ним неистовый лай собаки.
Человек был, очевидно, домашний, и звонок означал, что он уходит и что калитку за ним надо было запереть.
Когда он поравнялся со мной и обернулся к свету фонаря, я невольно вскрикнул:
– Кельхблюм!..
Он остановился и подозрительно оглянулся кругом.
XXXIX
– Ты знаком разве здесь… с кем-нибудь из труппы?!
И в то же мгновение у меня явилось твердое убеждение, что К., у которого назначала свидание Сара, был именно он, Кельхблюм.
– Ты что же здесь делаешь? – тихо спросил он, смотря на меня подозрительно и не отвечая на мой вопрос.
– Да то же, вероятно, что и ты… Только ты раньше встал, а потому и капрал.
Он сильно покраснел и замигал глазами.
– Объяснись! – сказал он. – Я тебя не понимаю.
– Очень просто. Ведь ты ходишь сюда к Саре или ради Сары?
Он ничего не ответил и быстро двинулся по узенькому скрипучему тротуару.
– Послушай, – сказал я. – Объясни ты мне, пожалуйста, одно, кому назначалась эта записка?
И я вынул из портфельчика и развернул перед ним записку, но в руки ему ее не дал, а напротив, тотчас же, как он взглянул на нее, я снова быстро спрятал её в портфельчик.
– Так это ты был вчера в коридорчике и поднял записку?
Я молча кивнул головой.
Он вдруг совершенно неожиданно крепко схватил меня за руку и заговорил испуганно:
– Слушай! Ты молчи, молчи, пожалуйста, об этом… Сара молода… Сара глупа… Но ты, ты можешь подвергнуться серьезным неприятностям, страшным неприятностям.
И он робко оглянулся кругом и даже покосился на забор, как будто подозревал, что и там, за этим забором, были уши.
– Тут замешано одно лицо… одна особа… У… какая особа! – И он поднял обе руки кверху, затем наклонился ко мне к самому уху. – Может быть, ты узнаешь, кто это, и тогда поймешь, чем ты рискуешь, страшно рискуешь…
Я посмотрел на его растерянное, испуганное лицо, на его прыгавшие брови и растрепанные рыжеватые волосы, на его искривленный рот и на побледневший кончик носа и… невольно расхохотался.
XL
Все мои усилия узнать от него что-либо были напрасны. Я плюнул, обругал его и бросил.
Я опять провел бессонную ночь, а вечером отправился в балаган.
На представление снова явилась вся наша веселая компания, и кроме нее собралось множество офицеров (в П. стоял тогда л. – уланский полк). С самого уже начала спектакля я чувствовал, что без скандала не обойдется. Вся молодежь была, очевидно, в вызывающем настроении. Она распоряжалась в партере как у себя дома. Князь Б. поставил кресло спиной к сцене и, развалясь на нем, ораторствовал, острил, каламбурил, и все хохотали до упаду, нисколько не стесняясь купцами, чиновниками и даже помещиками, которые наполняли залу. Впрочем, молодежь из помещиков участвовала и в нашем кружке. В этом же кружке был и жандармский офицер П., который предусмотрительно и постоянно останавливал нас и урезонивал.
Что в особенности бросалось в глаза, но чего я тогда не замечал, это необыкновенное количество полиции в спектакле. У всех входов и выходов стояло по два жандарма. У главного подъезда или балкона стоял целый взвод.
Перед началом пантомимы я подошел к моему креслу и оглянулся назад. В 4-м ряду сидел мой двойник. Я иначе не могу назвать человека, который необыкновенно походил на меня, но, очевидно, был многим старше моих лет.
– Кто это? – спросил я моего соседа, Петю Д.
– Какой-то чужой, приезжий… А не правда ли, он удивительно похож на тебя?
Мой двойник почтительно разговаривал со своим соседом, высоким блондином с большими усами и баками. На обоих статское платье сидело как-то неуклюже, по-военному.
Вдруг он встал и пошел вон из залы. Я отправился вслед за ним и старался не потерять его из виду. Он вышел в сени и затем вдруг исчез сквозь маленькую дверь на балкон.
Я бросился за ним.
XLI
Дверца выходила на двор балагана, и мой двойник направлялся, как мне казалось, к той наружной галерейке, которая начиналась от кассы.
Он прошел не более десяти шагов и остановился.
Я поравнялся с ним.
– Ж. Г.! – спросил он меня резко. – Куда вы идете?
– Куда мне нужно… – ответил я ему довольно грубо и продолжал свою дорогу.
– Жандарм! – закричал мой двойник.
И вдруг, словно из-под земли, явилось не только двое жандармов, но с ними еще двое казаков.