Здравствуй, племя младое, незнакомое! - Коллектив авторов 2 стр.


Москвича, конечно же, поучили. Но только, похоже, наука не пошла на пользу. С того времени с ним не то что есть или спать – даже сидеть рядом западаю!

С утра в роте появился корреспондент, картавящий парень с длинными, собранными на затылке в пучок волосами, серьгой в ухе и в тонких перчатках; ребята спорили, есть или нет у него под перчатками маникюр… Он шастал по окопам, выспрашивал, как кормят, да как «старики», не издеваются ли? Солдаты уходили от ответов и отсылали его к Рексу – он все расскажет, парень что надо, герой! Но корреспондент к Рексу-герою не шел, а присел возле Альбертика, заговорил с ним и вскоре уже вовсю записывал на пленку его причитания.

Лейтенанта Рекса в роте любили. Уважали и даже немного побаивались. Вообще-то, имя его – Костя, Константин. Как у Рокоссовского. Он на год-два старше солдат, в прошлом году окончил училище. За месяц боев Рекс возмужал и проскочил пять или шесть служебных ступенек. Он высок и поджар, как борзая-хортая, глаза светятся умом и отвагой, а голос как труба, – подчиняться ему не унизительно, а приятно. Он говорит, что рожден стать маршалом. На худой конец – генералом. И он им будет! И что Чечня сейчас – пробный камень: или Россия окончательно развалится на удельные княжества, или в Чечне родится новая русская армия, не «российская», а именно – русская, с командирами, для которых офицерская честь не останется пустым звуком. И он будет одним из них в возрожденной армии, офицером новой формации – боевым вождем, а не подносителем бумажек, и гремел что-то еще о мужестве и совести, о доблести и достоинстве, говорил, что еще чуть-чуть, и наш медведь наконец-то проснется и воспрянет духом, и приводил пример: в соседний батальон приехал отец, чтобы забрать сына; приехал, окунулся в стихию войны, и не хватило совести уехать обратно – записался добровольцем во взвод, где служит сын. На этого мужика ходят смотреть – как на диво. «Первая ласточка!» – утверждал Рекс. Эти слова будили в душах солдат что-то возвышенное и светлое, давно забытое. Эти слова хотелось слушать, хотелось верить, что так и будет. Не может быть иначе!

Он частенько посиживал с ребятами во время затишья и любил, когда Миха играл на гитаре. И вот Михи больше нет. Уже третий день.

В этот день впервые за месяц тишина не распарывалась выстрелами. В этот день привезли походную баню. Выдали доппаек, который только аппетит разжег. В этот день Рекса назначили комбатом, а к москвичу Альберту приехала мать… Она сидела сейчас по соседству, за мешками с песком, и кормила Альберта сладкими плюшками, а он ел, давясь, и плакал, слезы так и текли, оставляя на грязных щеках блестящие дорожки, а мать платком вытирала его чумазое лицо. Слюнявила и вытирала. У Михи тоже есть мать, сказал один из ребят, рыжеватый скуластый парень, которого звали Хазар. А еще у него осталась девчонка. Надей зовут. Это тоже все знали. Жаль Миху… Некому анекдот рассказать и сбацать на гитаре.

Ребята жались к брустверу – зябли после бани, – а в соседнем окопе мать вытирала Альбертику лицо и кормила его домашними жамками. В баню он не пошел, боясь простуды. Да и вообще, он, как замечали, мыться не любил и купался всегда в плавках…

Один из солдат, тот, который Хазар, подсчитывал на папиросной коробке сколько стоит, чтоб добраться сюда из Москвы: восемьсот тысяч, чтобы только доехать до Назрани. Да четыреста долларов – от Назрани до Грозного. Да начальству сунуть, да на подарки, да туда, да сюда. Ни хрена себе!

В соседний окоп опять нырнул корреспондент. Слышно было, как мать заголосила против войны, что не отдаст больше свою кровиночку в эту бойню, костьми ляжет, а не пустит.

Альбертик заныл, до чего тут тяжело, да какие тут неуставные отношения, и поминал свои разбитые губы, а корреспондент все ахал и охал – совсем по-бабьи…

Это что ж выходит, зёмы, вступил другой солдат. Этот козел Миху угробил, а маманя его домой забирает? А как же они? А никак! – ответили. Стойко переносить лишения и тяготы…

Третий сказал, что у его матери таких денег сроду не бывало и не будет. Четвертый добавил: а у его матери, если б и появились, – куда ей от хозяйства?

Подошел пятый. Поздравляю, бросил. Только что из штаба. Все офицеры на рогах – мать Альбертика привезла канистру спирта. Уже документы оформляют… Куда? На перевод в другую часть. Вечером, как стемнеет, отправят. Чтобы Рекс не знал. Так что я вас, пацаны, поздравляю, повторил.

Он поедет, а нам, значит, тут припухать? Собак своим мясом кормить?… Выходит, так.

Из соседнего окопа перелетела вдруг рыбья голова с кишками и шлепнулась Хазару прямо на каску – соседи, похоже, угощали корреспондента. Хазар брезгливо отбросил от себя голову – двумя пальцами. Засмеяться никто не посмел. Хазар достал из подсумка гранату. Ввернул взрыватель. Все следили, не проронив ни слова. Он медленно, каждого обвел своим раскосым взглядом – а? – никто не запротестовал, похоже, не очень-то веря в задуманное. Один покачал головой: мало! И протянул свою гранату. Протянули еще. Обмотали рубчатые рубашки синей изолентой. И вот уже чека выдернута, а пальцы на предохранителе. И опять раскосый взгляд скользит по безусым, но суровым лицам – а? – и в глазах каждого окончательный приговор. Примерившись, Хазар легонько перекинул связку через мешки с песком. Вскоре громыхнуло, и солдат обсыпало печеньем, каски облепило чем-то липким, и упала, разматываясь, магнитофонная кассета.

Ребята втянули головы поглубже, нахлобучили каски – и отвернулись. В глаза друг другу смотреть было тяжко. За мешки никто не выглянул. Минут через десять прибежал Рекс.

– Кто тут балуется?

Ему объяснили, что налетела шальная мина. И прямо, значит, угодила в семейный обед. Тетка-то в яркой куртке была.

Рекс подошел к порванным телам, потрогал их зачем-то ногой. Они еще не успели окоченеть. Хазар снял с корреспондента перчатки. Нет, маникюра не было… Рекс поднял донышко гранаты с остатками синей изоленты.

– Мина, говорите? – повертел осколок в руках и спрятал его в карман бушлата. – Наверное, маленького калибра… от ротной «хлопушки»?

– Да-да, – закивали ребята, преданно глядя Рексу в глаза. – Налетела неожиданно, прямо без пристрелки, – тетка-то в яркой куртке была…

– Ну ладно. Поглядывайте тут.

– Хорошо, комбат. Поглядываем. Нет ли чего пожрать?

– Что ж вы у тетки не попросили?…

– Да не успели, – было как-то неудобно говорить, что она им не особо предлагала.

– Ладно, пришлю чего-нибудь.

Когда он ушел, ребята переглянулись.

– А что, пацаны, Рекс станет генералом, бля буду! Человек!

– А нам-то что с того? Жрать охота.

– Тебе бы только жрать, Хазар! Фу, грубый ты какой-то…

Тот в ответ рассмеялся, похожий на рыжего китайского шарпея.

О покойниках никто больше не вспоминал. Что их поминать лишний раз – на ночь глядя…

ШТОПОР

Пилотам, штурманам,

а также воздушным стрелкам,

которые ушли покорять Небо, —

и пока еще не вернулись…

«Ух ты! Петруха, делай, как я! Командир, командир, Саня, веди ребят, а я с этими в кулючки поиграю». – «Не многовато ли, Вадим: восемь – на двоих?!» – «Нор-маль-но! Не „бубновые“ – щенки, летают криво. Не родился еще фриц, который… А в случае чего, ты знаешь, оторвусь от них штопором – что мне их аэродинамика. Стань ближе, Петруха, и делай, как я…» – «Осторожней, Вадим!»

Я услышал это в самый тяжкий момент, когда в глазах все померкло, и лишь слышно было, как стучала маленькими молоточками кровь в затылке. Я гонялся на своем «МиГе» за полковником Ляпотой, стараясь заснять его на пленку фотокинопулемета. Называлась эта игра – «воздушный бой». Полковник старался оторваться от меня, а я держал его в плавающем перекрестье и жал, жал на гашетку. И тут услышал этот голос, и он показался мне знакомым…

У меня иногда бывает так. Я вижу картины, не относящиеся к реальности, слышу голоса, далекие от действительности, особенно в машине или в самолете, когда пропадает ощущение настоящего, теряешь контроль над сном и явью и впадаешь в какой-то транс; но особенно яркими они бывают, эти видения, в мгновения восторга или опасности.

Земля и небо неслись колесом, пыль стояла в кабине, летали какие-то бумажки, в глазах то прояснивало, то меркло, не даром полковник Ляпота завалил, как поговаривали, пару «Миражей» и «Фантом» в Алжире, где воевал, как тогда преподносили, «наблюдателем». Когда летали с ним на «спарке», он учил: «Плюнь на инструкцию, подходи как можно ближе, лишь бы ошметки не задевали. И цель по носу – не попадешь, так хоть напугаешь». И я наплевал на инструкцию и держался в двухстах метрах – как в Алжире; висел на хвосте у Ляпоты, будто привязанный; а он у меня – в плавающем перекрестье… В глазах то и дело темнело: сперва исчезал цвет, потом появлялись «мушки», мир голубел и уменьшался до размеров ладони, и вдруг разом пропадало все, словно вырубали свет. А я тянул, тянул ручку что есть силы, самолет дрожал в предштопорной тряске, угрожающе покачиваясь с крыла на крыло, и тогда приходилось отпускать на мгновение штурвал, чтобы посмотреть – держусь ли? Ляпота не щадил ни меня, ни себя: обороты были по заглушку, ручка – до пупа; мы неумолимо набирали высоту, уже заголубело, а потом почернело небо…

И тут опять услышал: «Петруха, со всех стволов – огонь! Еще! Еще! Гори-ит! Держись ближе. И не бойся штопора – пусть они боятся. Они педанты, им и в голову не придет…» И понял, что это меня зовут Вадимом, мне уже двадцать пять, я не курсант, а – капитан и Герой, наяву увидал семерку «мессершмиттов», восьмого дымящего, и гигантское колесо воздушного боя, и свой самолет, американскую «Аэрокобру», трясущийся в предштопорной лихорадке. «Саня! Я с ними еще поиграю – можно?… Петруха!»

И тут все это в клочья рвет голос Ляпоты:

– Три девяносто три, кончаем бой. Молодец, хлопец. Выиграл!

Вечером в казарме я угощал друзей. Пили армянский, «Отборный», с пятью звездочками, – летчики как никак. Я отмечал свой триумф. У Ляпоты не бывало похвал, тем более в эфир. Ляпота был известный «зарубщик». Я сидел на тумбочке, пьяный от успеха и славы, и думал… думал о том неизвестном Вадиме. Странно, у меня всегда были симпатии к этому имени, все знакомые Вадимы – мои друзья. Кто он, этот Вадим? И чем кончился неравный тот бой?

Я часто вспоминал об этом видении. И ждал, когда же оно повторится. И оно повторилось. Через год.

* * *

К тому времени я уволился. Получил летное свидетельство, офицерские погоны и распределение на Курилы – в тот самый полк, который собьет вскорости южнокорейский самолет, – но к месту службы не поехал. Зуб сочинительства, прорезавшийся еще в юности, к тому времени вырос окончательно: в местном издательстве предложили заключить договор на издание книжки. Стоял выбор: авиация или литература. Я выбрал второе. Отца чуть удар не хватил. Он попытался уговаривать. Когда почувствовал, что бестолку, решил воздействовать дедовским испытанным способом. Но в этот раз досталось самому…

Я сидел на пороге, – голова гудела после драки, – и планировал, летел почти на ощупь, в темноте, – я опять был Вадимом, рука плохо слушалась, а в сапоге хлюпала кровь, занемевшими губами шептал: «Саня! Я ранен. Ухожу на аэродром. Пока…» – «Вадим! Вадим! – звал ведомый. – „Мессер“ справа». – «Уйдем штопором – у них на это кишка тонка…» И тут пробивается голос отца, просительный, жалкий:

– Сынок! Езжай в полк. Ведь можно и летать, и писать…

Старый не понимал: то, что наполовину, неминуемо погубит целое.

Я сделал выбор. Долго потом будут сниться самолеты, – чуть ли не каждую ночь летал во сне, и часто просыпался с мокрыми глазами, – но это будет потом. А тогда – без колебаний – вместо гвардейского полка пошел в школу военруком, – там была возможность писать. Первая книжка не принесла ни славы, ни успеха. Из школы выгнали за популяризацию «белогвардейца Бунина»; ушел в милицию, где ввязался выводить на чистую воду не тех, кого надо; обещали «устроить в тюрьме отдельную камеру», но устроили аварию: в машине, когда мчались под гору, вдруг отказали тормоза. Был гололед, машина закрутилась на дороге, и нас понесло в кювет. То ли дверь от деформации открылась, то ли я сам ее распахнул, но только через мгновение уже летел рядом с машиной – все вертелось, все крутилось, но страха не было; в голове стоял равнодушный вопрос: «Ну что – все?» И тут я опять ощутил себя Вадимом, увидел свой продырявленный самолет как бы со стороны, он осторожно планировал, словно спускаясь с горки, и шестерку «мессершмиттов», выстроившихся в кольцо, и расстреливающих этот беззащитный самолет, и услышал истошный крик Петрухи-ведомого: «Вадим!

Смотри направо!» – «Ничего-о! Не успеет. Не родился еще…» – и шквал трассирующих пуль, огненный сноп перед глазами, и грязное брюхо «мессера», и моя струя, распарывающая это брюхо. «Ага-а! Гори-ишь, „бубновый!“ – „Осторожней, Вадим! Еще один заходит!..“

Ну, повезет – не повезет…

Мне в тот раз повезло. Я ударился в кювете о землю и какое-то время лежал, не помня себя, – я все еще был Вадимом, я, раненый и истекающий кровью, все еще вел неравный бой, и было поздно сваливаться в штопор, высота уже не позволяла выкинуть такой финт. Я осторожно планировал – самолет был как решето и почти не слушался рулей. «Саня! Я ранен…» – «Вадим! Друг!..»

Врачи называют это «ложной памятью», а йоги – законом кармы, переселением душ.

Да, мне повезло в тот раз. Меня словно кто подхватит, поддержит на лету и плавно опустит на землю. Шофер попадет в реанимацию, а я отделаюсь синяками и шишками. Видно, не обошлось там без Вадима… После этого случая пойму: умереть можно в любой момент. Потому жить нужно и писать так, будто всякий день – последний.

* * *

Давно уж не снятся мне самолеты. Давно не летаю – даже во сне. Я сугубо штатский человек.

И вот попал как-то в дом прославленного военного аса. Когда-то он был моим непосредственным, самым высшим начальником. Я с благоговением переступлю порог и… Летчики не умирают, вспомню, – они улетают и не возвращаются. На вешалке в прихожей – его маршальская шинель и фуражка, словно хозяин вышел на минуту. Форма висит, нетронутая, уже несколько лет… Над дверью в его кабинет – картина: «Аэрокобра» проносится через облако только что взорвавшегося на собственных бомбах «юнкерса». Я никогда не видел эту картину, а тут вдруг – угадал. И сразу же зазвучал знакомый, полузабытый голос…

– Здравствуйте! – перебила его хозяйка и обратилась ко мне: – Извините, вы… летчик?

– Да, когда-то… в прошлом.

– Вас зовут… Вадим?…

После чего показала пачку фотографий. На них в обнимку с прославленным асом стоял… я! Все было одно к одному: и раскосый рассеянный взгляд, и косолапость, и полный белых зубов рот, и даже – даже! – рыжеватая бородка. Сколько ругали и журили, наверное, Вадима за нее, такую непрезентабельную.

– Он упал в кубанские плавни, неподалеку от хутора Гарний. У ведомого после боя оказалось сто двадцать пробоин… Но я не верю в смерть Вадима. Он жив, так же, как мой Саша. Летчики ведь не умирают… – и нежно погладила сукно мужниной шинели.

Я чуть не сказал о нашей с Вадимом тайне; двое в одной оболочке, мы часто срываемся в штопор, – он для нас родная стихия…

А через полгода случится мне быть на Кубани; заверну на хутор Гарний и спрошу встречного старика про сбитый во время войны самолет. Старик оживится и скажет, что несколько лет назад осушали плавни и подняли какой-то самолет, явно нерусский, а в нем кости и череп – «ядреный такой, и зубов в ём богато!» – и что из черепа Петяка Чоловик сделал себе пепельницу. А теперь этот байстрюк – хуторской атаман! – сплюнет дед сердито.

Я разыщу этого Петяку – он предстанет в кубанке и шароварах с голубыми лампасами, – покажу ему фотографии, и когда этот потомок запорожцев, отдав с неохотой свою «пепельницу», пренебрежительно хмыкнет: «На шо вин мени, твий краснопузый сталинский сокил; вин защищал советcку власть, – лучше б вин ее не защищал…» – после таких слов сорвусь и два раза ударю Чоловика по безмозглой его башке, так что слетит баранья шапка…

Назад Дальше