Огненный перевал - Самаров Сергей Васильевич 2 стр.


Я тебя жалел, и сейчас тоже жалею…

Я и сейчас тебя жалею, мама… Хотя нахожусь так далеко, что твоего крика не слышу… Он другим, наверное, стал, потому что возраст голос не щадит, а ты уже очень даже не молода, и еще потому, что сейчас это не привычный моему уху возмущенный крик якобы оскорбленного твоего собственного необъятного «Я», а крик боли…

Того, кто от боли кричит, всегда жалеешь, даже если это чужой человек. А уж если родной… Я очень сильно жалею тебя, мама…

Потерпи, мама… Я скоро приеду и пожалею тебя не только в мыслях, но и вслух… Я знаю уже, что такие люди, как ты, любят, чтобы их пожалели, и им кажется, что это помогает им чувствовать себя лучше. Я уже давно набрался жизненного опыта, хотя ты об этом никогда слышать не хотела, не допуская мысли о моей самостоятельности. И жизненный опыт подсказывает мне, что тебя надо жалеть…

* * *

Похоже, в облаках ветер загулял круто…

Я сидел спиной к иллюминатору, но живо представил, как где-то там, за алюминиевой обшивкой вертолета, ветер в клочья рвет облака. Даже оглянуться захотелось, чтобы посмотреть, но на коленях у меня лежал мой тяжеленный рюкзак, а поверх него еще и сложенный вдвое бронежилет, поверх бронежилета – «разгрузка», которую я с удовольствием сбросил с плеч сразу после посадки, а в «разгрузке» карманы набиты запасными спаренными рожками к автомату и гранатами к подствольному гранатомету. Я хотел перед вылетом передать гранаты и запасные патроны тем, кто оставался, но командир взвода распорядился сдать их на склад в батальоне, потому что во взводе и так у каждого полный боекомплект вместе с боевым. Гранаты и патроны оставляют только те, кого сменили. Там, в карманах «разгрузки», еще много всего, нелегкого и хорошего, нужного на войне, – моток проволоки для установки «растяжек», кусачки для этого же, увесистый кастет из нержавеющей стали, трофейный пистолет, который я «забыл» сдать командиру, правда, в пистолете всего два патрона, и подобрать другие сюда пока не удалось, но это не беда… А поверх «разгрузки» уже и автомат пристроен. Тоже с полным рожком. Итого больше шестидесяти килограммов веса на коленях. Не хочется с таким грузом вертеться, чтобы что-то не свалилось и чтобы не пришлось потом все это сооружение заново пристраивать. Я и без того с трудом создал эту неустойчивую горную вершину, достающую мне до носа. Ветер и спиной, без разглядывания облаков, чувствовался по вибрации корпуса тяжелой военно-транспортной машины.

На вертолетах я за год службы в спецназе налетался вдосталь. И всегда на военно-транспортных. Ни разу на нормальном пассажирском летать не доводилось. Кто летал, не на службе, конечно, а на гражданке, говорят, что разница такая же, как между люксовым «мерином» и большегрузным «КамАЗом» с переломанными рессорами. В пассажирских нормальные сиденья есть и располагаешься так, что иллюминатор сбоку. Любуйся на здоровье сверху местами, которые пехом уже не один раз протопал… На военно-транспортных же вертолетах сиденья откидные вдоль борта. Именно сиденья, а не кресла и не скамьи. Такие же почти, как в вагонах поездов. Неудобные, часто слегка, но не до конца сломанные и стоящие не параллельно полу, отчего при легком крене машины тебя сбрасывает, как из кузова самосвала, вместе с рюкзаком, и ты стараешься удержаться сам и рюкзак и все, что на него наложено, удержать, но это не всегда и не всем удается…

А вертолет болтало все сильнее и сильнее. В без того полутемном салоне совсем стемнело. Похоже, за иллюминаторами тучи густые и мрачные собрались, и мы, уподобляясь воздушному танку, тараним их. Впрочем, тучи для нас неожиданностью не были. Нас предупреждали, что можем и не вылететь, потому что впереди грозовой фронт. Чего-то ждали, потом вылетели. И кажется, туда и угодили, куда пилоты угодить опасались.

Потом вертолет ниже опустился, покинул зону облачности, и снова стало светлее, хотя и не намного, потому что под тучами быть светло, как под солнцем, не может. Но в горах вообще летать среди облаков рискованно – мало ли где на вершину нарваться можешь. Но и внизу летать не легче. Конечно, опасений, что могут сбить, практически нет… Не те уже времена, и бандиты не те, и вооружение у них уже не такое, чтобы каждую машину сбивать… Но тяжелому вертолету вертеться, пролетая где-нибудь над дном ущелья, уворачиваясь от стремящихся навстречу скал, несподручно. Как все тяжелое, большегрузный вертолет малоповоротлив, и вопрос упирается вовсе не в реакцию пилотов, на которую приходилось полагаться всегда, при каждом полете…

Несколько раз неуверенно мигнув, все же зажглись дополнительные лампочки в потолочной консоли, создавая ощущение вечернего времени суток, до которого вообще-то было еще немало часов.

С появлением света в салоне я в который уже раз развернул лист бумаги, что держал в кармане под рукой. Радиограмма предназначалась командиру нашего батальона, была заверена лечащим врачом и военкомом района, и, в дополнение, старшим смены телеграфистов городского почтамта, но рукой радиста записанную копию переслали мне, и на этом же листе был записан приказ командиру нашей роты отправить меня в батальон с ближайшим транспортом. Отпуск в таких ситуациях, как у меня, обычно предоставляется без сомнений – мама в тяжелом состоянии, предстоит проведение операции по удалению опухоли. Болезнь своим названием говорит, что задерживать такого отпускника нельзя, – рак желудка. Для всех отпуск – в радость, но может ли быть кому-то в радость такой отпуск, как у меня, я сомневаюсь… Какими бы сложными ни были наши с мамой взаимоотношения, но мы, каждый по-своему, всегда желали друг другу только добра и друг друга любили…

Два дня я был в натуральном смысле как на иголках. Ни спать, ни сидеть, ни ходить нормально не мог, пока слегка не свыкся со своими мыслями. Со всем, оказывается, можно свыкнуться, и все можно пережить. Можно свыкнуться даже с тем, что мама обречена – по крайней мере, таковым было мое понимание рака как болезни. Но странно было свыкнуться, пока мама была еще жива, странно было считать ее уже не живой, когда она там все еще страдает и ждет меня как свое утешение, как какую-то надежду… Надежда в каждом человека жива до последнего момента жизни, и все умирающие надеются, что чудо произойдет и они станут здоровыми. И мама наверняка надеется… И ждет толчка, который направит ее на выздоровление, считая, что этим толчком может стать приезд сына… Пусть ненадолго… Главное, толчок дать… И я стремился дать этот толчок, понимая в глубине души тщетность этих надежд и коря себя, что думаю о матери, как об умершей в то время, пока она еще жива…

Первый ближайший транспорт выпал только на четвертый день ожидания, когда вертолет привез взвод на ротацию и забрал взвод, который находился на перевале уже два месяца. Транспорт именно выпал, потому что ждали его еще через два дня, но из-за погодных условий, которые в горах всегда считаются важным фактором, расписание изменили.

Мы вообще окопались здесь, на месте, силами четырех взводов своей большой роты, основательно и плотно держали этот перевал, через который шли несколько троп в Грузию и через который трижды уже пытались прорваться небольшие недобитые банды боевиков. За спиной у нас только пограничники в долине. Но там посты жидкие, граница контролируется нарядами, которые не слишком часто проходят по одному участку, и перейти границу небольшой группой, выбрав удачный момент, можно без проблем и без выстрелов. А если группа большая и сильная, пусть и заметная, пограничный наряд из двух-трех человек тем более ее задержать не сможет, только сами парни головы в зеленых фуражках сложат. И мы сидим на перевале, чтобы к границе никого не подпустить. Два взвода нашей же роты были постоянно в резерве и меняли то одних, то других. Я за полтора месяца службы здесь перевал еще не покидал, и еще бы две недели не покинул, если бы не радиограмма…

Но лучше бы ее не было…

Вертолет за нами был не только на нас нацелен, но выполнял одновременно еще и попутный рейс в отдаленное, стоящее на самой границе, дагестанское село и в расположенный там же погранотряд. Мы были последними, кого вертолет забрал. Так было каждую смену, и совмещение армейских, пограничных и гражданских интересов никого не удивляло, поскольку в труднодоступной горной зоне подобное является естественным и привычным явлением. И помимо нашего сменного взвода в вертолете оказались три офицера-пограничника, двое караульных солдат-пограничников с тремя задержанными контрабандистами в наручниках, а один из офицеров был с беременной женой, мелкой и худосочной скрюченной женщиной, с животом чуть ли не больше, чем она сама. Попутно захватили двух местных жителей из приграничного села и какого-то средних лет священника, несуразно высокого и узкоплечего, бесконечно теребящего жидкую бородку и что-то шепчущего себе под нос, изображая кротость и смирение, хотя глаза священника были откровенно козлячьими и глумливыми, совсем не соответствующими тому, что он так старательно изображал…

* * *

Если где-то и громыхала гроза, то нам в вертолете слышно ее не было. Нам друг друга-то слышно не было, потому что военно-транспортный вертолет, кажется, и состоит из одного шума. То есть существует, конечно, еще и двигатель, который этот шум производит, и все… А вся обшивка тяжелой машины в счет как-то не берется и всерьез не воспринимается, потому что она не только не спасает от шума, но, напротив, сама шумит и дребезжит. Помню, когда нас на перевал доставляли, младший сержант Мишка Плотников ковырнул пальцем обшивку, и в руках у него осталась заклепка – из стены вытащил. Мишка даже маленькую дырку показал, в которую ему видно было небо. Правда, потом в эту дырку сильно дуло, причем целенаправленно ему в затылок… И сколько Мишка ни пытался заклепку на место вставить, она вываливалась. Так и летели, а Мишка потом жаловался, что ему чуть голову ветром не снесло, оттого и голова потом сутки болела…

Но сейчас мне шум был только на руку. В нашем взводе все знали о радиограмме и не доставали с разговорами, понимали, что для меня постороннее любопытство болезненно. А в чужом взводе у многих интерес появлялся, по какой причине я с ними улетаю. Но вертолет хорошо и умно шумел и не позволял разговаривать… Правда, еще перед вылетом, когда вертолета на площадке ждали, спрашивали… Я отвечал коротко, что лечу в отпуск. Без объяснений, хотя такой отпуск никому не был понятен…

* * *

Ты, мама, никогда не понимала меня… Еще с детства…

И я, наверное, тоже никогда не понимал тебя до конца, но разница между нами была в том, что ты понять меня и не стремилась, а я, наоборот, стремился понять, потому что это стремление обещало мне возможность не защиты, а просто удачной адаптации в общении с тобой. Ты же тоже справедливо считала, что я должен к тебе всегда и постоянно пристраиваться, к твоему поведению, к твоему образу мыслей и не смел выходить за те рамки, в которых ты меня старалась держать. Грубо говоря, так собак держат на строгом ошейнике, чтобы были послушными и не позволяли себе лишнего. Только собаки, когда от строгого ошейника избавляются, все же ищут выход для своей энергии… Иногда делают это незаметно, но все равно делают по-своему… Ты хотела сделать из меня подобие дисциплинированной собаки, не понимая при этом собачьей психологии. Помнишь, как ты водила меня в музыкальную школу, чтобы сделать из меня скрипача? У тебя тогда завелся друг, музыкант и пьяница, и он сказал тебе, что скрипач среди музыкантов – всегда значимая величина. И еще этот музыкант спьяну сказал тебе, что у меня великолепный музыкальный слух, хотя мне казалось, что у него у самого со слухом, мягко говоря, не совсем хорошо, несмотря на то что он музыкант… По крайней вере, даже я слышал, что он неправильно поет, когда пытался что-то изобразить за столом под гитару. Но на тебя эти его неосторожные слова впечатление произвели. И ты решила, что я должен стать скрипачом…

Для меня же это было кошмаром… Я до сих пор с зубной болью вспоминаю все эти уроки музыки. Три года издевательства над ребенком. И еще помню, что ты тогда не разрешала мне играть во дворе в футбол с мальчишками, чтобы я пальцы не повредил. Ты однажды видела, как я стоял в воротах и ловил сильно летящий мяч. Я не смог его поймать и отбил ладонями… Ты испугалась за мои пальцы. Что за скрипач будет со сломанными пальцами? И ты запретила мне играть в футбол. Не только в воротах стоять, но вообще запретила, потому что не видела разницы между нападающим и вратарем, и до сих пор, наверное, не знаешь, кто из них играет руками, а кто ногами. А надо мной во дворе друзья смеялись из-за того, что я тебя слушаюсь. Но попробовали бы они сами такую маму не послушаться. Тогда, уверен, перестали бы смеяться. Кто-то, может быть, и заплакал бы… А я плакать уже не умел, я только губы сжимал так, что челюсти сводило. Я даже тогда не плакал, когда мальчишки по моей просьбе били мне по пальцам каблуком, чтобы я не ходил больше в музыкальную школу… Это было как раз незадолго до экзаменов… Тебе я, конечно, сказал, что просто споткнулся и упал. В результате сразу два пальца сломаны… Ты, слава богу, не кричала на меня. Ты испугалась… Потом ты пошла к директору музыкальной школы, чтобы хоть как-то договориться о переносе экзамена по специальности. Там тебе сказали, чтобы ты сильно не волновалась и не суетилась, не выдумывала несуществующую трагедию, потому что для скрипача у меня со слухом не совсем хорошо – скрипачу слух нужен абсолютный, которым меня Бог не наградил, и я в лучшем случае, если не буду лениться, могу стать не музыкантом, но просто музыкально образованным человеком, и ты слегка успокоилась… Со своим музыкальным пьяницей ты уже рассталась, и некому было дать тебе авторитетную подсказку. А музыкально образованный человек… Такой статус сына тебя не так чтобы полностью, но тоже не совсем устраивал… И ты решила, что тратить время на «просто музыкально образованного человека» не стоит, потому что ты всегда и сама хотела быть исключительной и единственной, и меня всегда желала видеть именно таким…

Но ты до сих пор не знаешь, как я тогда сломал пальцы… И хорошо, что не знаешь… Это сильно расстроило бы тебя. Думаю, это было бы в состоянии расстроить тебя даже сейчас. Это бы по твоему самолюбию ударило болезненно, а твое самолюбие – это твое самое слабое место. Но я не скажу. Я никогда тебе не скажу этого, потому что не желаю причинять тебе боль, не желаю расстраивать тебя. А сейчас уж тебе тем более никак нельзя волноваться и расстраиваться, это понимаю даже я, человек, старательно убегающий от врачей даже во время болезни и так мало смыслящий в медицине вообще…

Это, если ты в состоянии, мама, понять такое, тоже результат твоего воспитания. Это ты любила ходить по врачам и меня таскала к ним после первого же чиха. Вот потому, став взрослым, я только по критической необходимости к врачам обращаюсь. И если болезни появляются, я их всегда на ногах переношу, потому что врачи говорят всегда так же категорично, как и ты, и так же бывают почти всегда неправы. Очень категорично говорил о моем врожденном пороке сердца врач, которого ты нашла через своих знакомых. И предлагал провести немедленное зондирование. Мне должны были вскрыть вену в бедре, ввести зонд, который должен дойти до сердца, а потом показать результат. Может, все было не совсем так, как я помню, но времени прошло уже много, а было это, когда я в шестой класс перешел. Но это, в любом случае, была операция. И врач категорически на ней настаивал. И хорошо, что к тебе вечером соседка зашла… Она посоветовала к другому врачу сходить. Ты меня повела. Другой врач вообще порока не нашел, хотя так же категорично сказал, что шумы в сердце есть, но они есть у любого подростка, потому что организм растет, развивается, и шумы при этом могут говорить о неравномерности роста, скажем, костяка, внутренних органов организма и мышечной массы. И посоветовал спортом заниматься…

Назад Дальше