Женщина из шелкового мира - Анна Берсенева 7 стр.


– Непредсказуемости ему как раз и не хватает, – повторила Мадина. – И жизни.

По выражению глаз Альгердаса она догадалась, что он все-таки не понимает ее слов. Он вообще думал совсем иным способом, чем она, это Мадина уже поняла. Образами он думал, картинами, и для того чтобы какая бы то ни было мысль сделалась для него убедительной и важной, она должна была стать образом.

И тут она поняла, что ему надо сказать! Точнее, не поняла, а вспомнила.

– Вот, например, сны Толстого, – сказала Мадина. – Они совершенно непредсказуемы. И потому полны жизни.

– Какого Толстого? – спросил Альгердас.

– Льва Николаевича.

– Ну-у, это уж как-то вообще…

По его лицу и по тому, как он скептически покрутил головой, Мадина поняла, что Лев Толстой – это для Альгердаса существо настолько древнее, монументальное и застывшее, что ссылаться на него в чем бы то ни было, относящемся к современной жизни, кажется ему по меньшей мере странным.

– И совсем не вообще! – Мадина расслышала в своем голосе девчачью запальчивость.

Кажется, последний раз она разговаривала таким тоном в пятом классе, когда доказывала подружке Ирке, что украсить золотым «дождиком» платье на Новый год – это будет очень красиво и ничуть не хуже, чем стразами, которых у них в Бегичеве ни за что не достанешь. С тех пор в ее жизни становилось все меньше предметов, которые могли бы вызвать такую вот наивную запальчивость. В своем собственном, для всех других закрытом мире ничего не надо было доказывать никому и запальчивость была не нужна, и Мадина привыкла обходиться без нее.

Но сейчас девчачья запальчивость прозвучала в ее голосе снова, притом сама собой, даже без ее желания.

– Он очень живой, Толстой, – сказала Мадина. – И если только захочет, то может быть совершенно сюрреалистическим. Притом это не доставляет ему никакого труда – само собой у него получается. Вот смотри!

Она сказала «смотри», хотя надо было бы сказать «слушай», ведь сны Толстого она, конечно, могла не изобразить для Альгердаса, а только пересказать. Ей нетрудно было это сделать, потому что все они были яркими, а один и вообще такой, что Мадина запомнила его дословно.

– Вот слушай, – сказала она. Альгердас опустил ложку в тарелку, положил хлеб на стол и посмотрел на нее со вниманием и одновременно с едва заметным недоумением. – Это у Толстого был такой сон, и он его запомнил и записал в письме. «Я видел сон: ехали в мальпосте два голубя, один голубь пел, другой был одет в польском костюме, третий, не столько голубь, сколько офицер, курил папиросы. Из папиросы выходил не дым, а масло, и масло это было любовь. В доме жили две другие птицы; у них не было крыльев, а был пузырь; на пузыре был только один пупок, в пупке была рыба из охотного ряда. В охотном ряду Купфершмит играл на валторне, и Катерина Егоровна хотела его обнять и не могла. У ней было на голове надето 500 целковых жалованья и сетка для волос из телячьих ножек. Они не могли выскочить, и это очень огорчало меня».

Мадина не выдержала и засмеялась. Не потому что сон Толстого казался ей каким-нибудь особенно смешным, а потому что свобода и живость его воображения всякий раз вызывали у нее восторг. Потом она посмотрела на Альгердаса и сразу перестала смеяться.

– Что ты, Алька? – встревоженно спросила она. – Что у тебя вид такой потерянный?

Вид у него в самом деле был такой, словно на него вдруг свалилась гигантская снежная глыба, разбилась у него на голове, рассыпалась тонной снега, и вот он выбрался из-под этого снега и не может прийти в себя.

– Это что, правда Толстой написал? – спросил он наконец. – Лев Николаевич? Который «Война и мир»?

– Ну да, – кивнула Мадина. – А что такого странного?

– Да все странное! – воскликнул Альгердас. Он вскочил из-за стола, чуть не опрокинув тарелку, и зачем-то бросился к холодильнику, потом к подоконнику, потом обратно к столу. – Как же ты не понимаешь! Ведь это же… Он же нас всех одной левой, мимоходом, без усилия!..

– Кого – нас?

– Всех нас! Мы из кожи вон лезем, сценарии изобретаем, друг перед другом выворачиваемся – у одного эмбрион звука в ухо проныривает, у другого женщина становится треугольным пирожком, у меня вот танец в планету превращается… А он раз – и играючи придумал – или в самом деле увидел, это теперь уже неважно! – такое, на что другие жизнь готовы положить! Одной левой всех нас сделал, – повторил Альгердас.

Он был так взволнован, что Мадина почти испугалась за него. Но все-таки только почти; ей нравилось его волнение. Вот в нем-то – и в волнении, и в самом этом мужчине – жизни как раз было в избытке.

Она подошла к Альгердасу – он уже сидел у стола и нервно вертел в руке ложку, – обняла его и поцеловала в макушку. Он прижался лбом к ее груди и замер.

Тихо постукивали часы на стене. Закрепленный на циферблате маленький гном с рюкзаком шагал куда-то, волоча за собой секундную стрелку.

– А ты…

Альгердас поднял на Мадину глаза. В них стояло не удивление даже, а самое настоящее изумление.

– Что – я?

Наверное, ее голос прозвучал встревоженно, даже испуганно. Он улыбнулся.

– Просто… Знаешь, такое ощущение, что ты собиралась анимацией заниматься. Ну как? – объяснил он в ответ на Мадинин недоуменный взгляд. – Запомнила же ты этот сон Толстого зачем-то. Тут какой-нибудь стишок про унылую пору, очей очарованье три дня в школе учишь – не выучишь. Потому что какое тебе дело до унылой поры или там, наоборот, до вешних вод. А ты про этих голубей в мальпосте запомнила ведь, и наизусть к тому же! Что такое, кстати, мальпост?

– Почтовая карета, – сказала Мадина. – Но я этот сон специально не запоминала. Он как-то сам собой запомнился. И мультфильмы придумывать я не готовилась, – улыбнулась она.

– Тогда уж точно загадка. – Он улыбнулся в ответ своей прекрасной улыбкой, от которой глаза его сразу начинали светиться. – Ты вообще совершенная загадка.

– Так уж и совершенная! – засмеялась Мадина.

– Совершенная…

Это он повторил уже в постели, засыпая. Он прижал Мадину к себе, шепнул ей в висок, что она совершенная, и больше ничего не успел сказать – уснул. На него близость всегда действовала вот так вот, усыпляюще. Мадина нисколько на это не обижалась. Она понимала, чувствовала, от чего происходит такая вот мгновенная его усталость: от того, что он отдается любви весь, самозабвенно и безоглядно. И ей радостно было сознавать, что его любовь направлена на нее…

Альгердас уснул, а она лежала рядом, разглядывая сплетение теней на белом потолке. Тени были легкие, изменчивые, и непонятно было, от чего они падают, ведь шторы задернуты.

Мадина думала о том, что сказал Альгердас.

Конечно, она не готовилась придумывать мультфильмы, о которых еще совсем недавно имела даже не представление, а лишь смутное детское воспоминание. Она вообще ни к чему не готовилась – она просто жила так, как это казалось ей единственно правильным и даже единственно для нее возможным.

И совсем не готовилась она жить в Москве. Дыхание огромного мегаполиса не чувствовалось в маленьком придорожном Бегичеве, а если и чувствовалось – не дыхание даже, а лишь гул в рельсах, – то нисколько не будоражило Мадинино воображение.

И вдруг ее жизнь сделала стремительный, совершенно непредсказуемый вираж, и она оказалась в Москве, и мультфильмы вошли в ее жизнь как самое естественное занятие… И, главное, все эти головокружительные перемены произошли так естественно, так просто, что Мадине казалось теперь, иначе в ее жизни и быть не могло.

«Иначе и быть не могло. – Она перевела взгляд на Альгердаса. Он вздохнул во сне коротким и тихим детским вздохом. – Без тебя – не могло…»

В этом было все дело. Москва, перемена занятий… Эти огромные, невероятные по своей неожиданности события не воспринимались ею как главные. Главное было – он. Главный, единственный, тот, ради кого была, оказывается, и уединенная чистота тихого сада, и шелест книжных страниц в световом круге от настольной лампы, и неторопливые размышления, и вся ее долгая, почти на тридцать лет, одинокая жизнь в том мире, который она для себя создала.

Она оставила тот мир, но не жалела о нем – так, как не жалеет бабочка о шелковом коконе, в котором готовилась к новой, главной своей жизни.

Глава 8

– Не относись к этому так фундаментально, – сказал Альгердас. – Правда, Динка, ну что с тобой? У тебя сердце как у птички бьется. – Он притянул Мадину к себе и положил руку ей на грудь. – Даже через пальто слышно.

– Как же не относиться, Алька? – жалобно сказала Мадина. – Конечно, я волнуюсь.

То, что Альгердас так легко воспринимает их первый визит к его маме, могло бы вообще-то Мадину и обидеть. Но во всем его поведении и в этом вот отношении к предстоящему событию было столько естественности, что обижаться казалось невозможным. Такая уж у него была природа, неуловимая и этой своей неуловимостью привлекательная. Какая-то в этой природе чувствовалась загадка, которую Мадина не могла не то что разгадать, но даже обозначить ясными словами.

Но сейчас ей было не до загадок мужской природы. Она стояла перед зеркалом в прихожей и уже в третий раз перевязывала шелковый платочек у себя на шее; все ей казалось, что он завязан не так, как следует.

Альгердас снял с нее платочек.

– Брось, – сказал он. – Брось, Динка, глупости. Ну зачем он тебе сдался?

– Мне кажется, – тем же жалобным голосом сказала она, – что я выгляжу вульгарно. Только не пойму, то ли в платочке, то ли, наоборот, без него.

– Прекрасно ты выглядишь. – Он коснулся щекой ее волос, подышал ей в макушку. – Ну сама посмотри. Глаза у тебя вон какие.

– Какие? – заинтересовалась Мадина.

Он никогда не говорил ей ничего такого, что можно было бы считать комплиментами. И теперь его слова и его голос, чуть дрогнувший, прозвучали так, что она даже о волнении своем на мгновение позабыла.

– Загадочные, как… Как не знаю что! Может, потому что поставлены широко. Это, между прочим, считается признаком художественной одаренности, знаешь?

– Не знаю, – улыбнулась Мадина. – А глаза у меня просто папины. То есть в его предков. Из диких степей Забайкалья.

– Возможно, – кивнул Альгердас. – Зато все остальные твои черты входят с глазами в контраст.

– Почему? – удивилась Мадина.

Как ей нравилось это слушать! Сердце счастливо трепетало от того, что он, оказывается, замечает такие тонкости ее внешности.

– Потому что они нежные. – Альгердас коснулся ладонью ее волос, и вот в этом-то его прикосновении нежности было так много, что она не нуждалась в словах. – Волосы легкие, лицо как световой линией обрисовано… И улыбка у тебя такая, что мне то ли в небо хочется взлететь, то ли стать младенцем в колыбельке.

Услышав про колыбельку, она рассмеялась.

– Милый ты мой, милый, – сказала Мадина, обнимая его. – Кем угодно становись. Вряд ли ты от этого изменишься. Только далеко не улетай, – попросила она.

– Пойдем, – сказал Альгердас. – Все хорошо.

Квартира, в которой он жил на Ленинском, была бабушкина – Альгердас поселился там после ее смерти. А мама жила на Таганке, прямо за знаменитым театром; там он и вырос.

– Мне отсюда страшно жаль было уезжать, – сказал Альгердас. Они с Мадиной поднялись из метро, обогнули Таганскую площадь и шли теперь вдоль театральной стены. – Эти дворы ничем не заменить. Я когда маленький был, то мне, знаешь, казалось, что Высоцкий все свои песни у нас во дворе написал. – Он улыбнулся, вспомнив это. – Правда, теперь возле меня все-таки Нескучный сад есть. Да и самостоятельности мне хотелось, конечно. Потому и перебрался.

Эту последнюю фразу он произнес в ответ на непроизнесенный Мадинин вопрос. Они часто так разговаривали – отвечали друг другу, не дожидаясь вопросов.

Трехэтажный дом был выкрашен в белесо-желтый цвет. И дом, и подъезд под невысоким козырьком, на котором сидела полосатая кошка, и весь небольшой, засаженный тополями двор выглядели просто и обыденно. Но это была очень насыщенная, очень какая-то… подсвеченная изнутри обыденность; Мадина сразу чувствовала такие вещи.

– А вот мама, – сказал Альгердас, открывая дверь квартиры на втором этаже. – Привет.

Мама вышла им навстречу из комнаты – наверное, услышала, как ключ поворачивается в замке.

– Если бы ты в детстве не полюбил читать, то я бы тебя теперь вообще не видела, – сказала она и быстрым, как у Альгердаса, движением пригнула его голову и поцеловала сына в лоб. – Привет, милый. Здравствуйте, Мадина. Я Елена Андреевна.

И с этих, самых первых, ее слов Мадине стало понятно, откуда у Альгердаса то выражение абсолютной естественности, живой простоты каждого жеста, взгляда, слова, которое было так привлекательно в нем. В естественности этой сын и мама были похожи как две капли воды, как зеркальные отражения друг друга. Хотя вообще-то внешнего сходства между ними, кажется, было немного; впрочем, от волнения Мадина не могла толком разглядеть внешность Елены Андреевны.

– Лёка только ради книжек у меня и появляется, – объяснила она Мадине. – И то до последнего Интернетом обходится. Забегает, когда уж вовсе невмоготу станет. Проходите, пожалуйста.

– И ничего не только ради книжек, – возразил Альгердас. – Я к тебе прихожу за едой и мудрыми советами.

– К которым не слишком прислушиваешься, – кивнула Елена Андреевна.

– А вот и книги, – сказал Альгердас, когда они вошли в комнату.

Книг в комнате было так много, что стены были, собственно, и не стенами, а сплошными книжными полками. Мадинино волнение прошло в такой комнате совершенно: книжный мир всегда ее успокаивал.

– Еда уже готова, – сказала Елена Андреевна. – Ничего, если мы на кухне пообедаем?

– Ничего, – кивнул Альгердас. – Динка без заскоков, ма, не волнуйся.

Чтобы его мама волновалась, было не похоже. Даже в том, как она позвякивала в кухне посудой, чувствовалось такое же безмятежное спокойствие, каким веяло от всего ее облика.

– До того, как я погрузился в сюрреалистический мир анимации, жизнь моя, как видишь, была довольно основательной. – Альгердас кивнул на книжки. – Мама до сих пор понять не может, почему у меня фильмы такие странные. Она живет среди внятных явлений.

– Это сразу чувствуется, – сказала Мадина. – И ты на нее очень похож.

– Разве? – удивился он. – Я вроде бы на отца похож. Если по фотографиям судить. Так-то я его и не видел никогда, он до моего еще рождения умер.

Он никогда раньше не говорил Мадине о ранней смерти отца, вообще о таких подробностях своей жизни. Ее как будто и не было у него, прежней жизни, как и у Мадины, впрочем. Они жили только тем, что было у них общим, и если какой-то мир казался им сюрреалистическим, то явно лишь тот, в котором их жизни протекали раздельно.

А теперь вдруг оказалось, что прежняя, отдельная жизнь у Альгердаса не только была, но что она составляла основу его характера, привычек, пристрастий. Это открытие произошло для Мадины так неожиданно! Было от чего взволноваться и даже оторопеть. Но Альгердас держался с обычной своей естественностью, и волнение ее прошло, не начавшись.

Что обед вкусный, но простой, ничуть не парадный, тоже не удивило ее. Трудно было представить, чтобы Альгердас или Елена Андреевна торжественно откупоривали шампанское, подавали омаров… Правда, Мадина не знала, подают ли омаров в каких-нибудь других домах. Она вдруг поняла, что дом Елены Андреевны – это первый московский дом, в который она попала. Не считая дома Альгердаса, конечно. Но тот и не домом был, а каким-то неназываемым, особенным, не имеющим границ пространством.

Ели куриный суп с ярко-желтой итальянской лапшой, потом котлеты, тоже куриные. Салат из огурцов и помидоров подавался не в начале обеда, а, как Мадина любила, вместе со вторым. Потом пили чай с тортом и конфетами и разговаривали о Мадининой прежней работе.

– Я свою первую библиотекаршу до сих пор помню. – Елена Андреевна подлила Мадине чаю. – Это в войну было. Папа был на фронте, а мы с мамой в эвакуации в Куйбышеве. Книг с собой, конечно, никто из Москвы не привез, и все ходили в городскую библиотеку. На хорошие книги такая очередь была! – улыбнулась она. – А мне Тамара Ильинична, так библиотекаршу звали, в первую очередь их выдавала. Иногда и без очереди даже.

Назад Дальше