Взвесив на взгляд вазу, медную с толстым дном, я четко, во всех деталях представил себе, как поднимаюсь с кровати, делаю шаг, другой. Беру вазу, чувствую ее тяжесть, укладываю в ладони, крепко обжимаю горловину пальцами, размахиваюсь – ваза опускается на рыжий крашеный затылок. Хрясть… Люси вздрагивает и беззвучно валится на пол. Я в восторге вскидываю руки, подпрыгиваю что есть мочи и ору, ору победный вопль первобытного человека…
– Александро, дорогой. Ты кричал, тебе что-то приснилось?
Это не сон. Это бред. Это наваждение. Я не убийца, не садист, не насильник. Я не терзал в детстве братьев наших меньших и дрался только защищаясь. Но это ведь тоже защита… Если бы Люси напала сейчас на меня с ножом в руке, ранила, а я в ответ убил бы ее этой вот вазой, то суд, возможно, и оправдал бы супруга. Но какая разница ножом, топором или словом, поведением, быстро или мгновенно? Увы, ни один суд не воспримет то, что долгие годы она медленно и наверняка убивает меня: разрушает мое некогда крепкое здоровье, раскачивает нервы, растлевает мозг.
Она источает яд. Я чувствую это. Целыми днями я дышу отравленными парами ее тела, ее души, ее ума. Друзья и родственники видят этот дивный цветок, а я, сорвавший его, дышу отравленным ароматом. Глядя на нее, думая о ней, чувствую как меня дурманит этот яд, как я меняюсь. В моих глазах появляется блеск безумия, в голове моей – несвойственные ей мысли. И мне кажется, что в эти минуты долгого нахождения вне общества – только наедине с нею, я способен на поступки, несвойственные мне. И если что-то лишит меня работы, моих редких встреч с родными и знакомыми, когда тело и мысли избавлены от дурмана, я умру отравленный ею…
Я замечаю, как медленно, но верно становлюсь сумасшедшим, душевным калекой. Еще немного и запросто смогу умереть – и это будет несчастный случай или в результате тяжелой и продолжительной болезни. И ее никогда не осудят. Более того. Ее будут жалеть, ей будут сочувствовать. И сама Люси будет стоять в черном платье у моей могилы с совершенно искренними слезами на глазах:
– Александро, дорогой. Как я любила тебя…
Нет, только не это. Я убью ее раньше…
Эта мысль позволила мне расслабиться. Я даже улыбнулся и посмотрел на себя в зеркало, чего давно не делал в середине дня. Более того, впервые за несколько последних лет я пригласил ее на ужин в ресторан.
Мысль о ее убийстве позволила мне выжить, пережить этот совместный отдых, вернуться на работу и даже услышать от коллег:
– Отдых пошел вам на пользу…
Да, я вновь почувствовал вкус к работе. Из кабинета улетучилась наполнявшая его неотвратимость пришествия Люси. Временами я вообще переставал о ней думать. Теперь я не вздрагиваю и не бледнею, когда она звонит. Нет, я расслабляюсь, устраиваюсь поудобнее в кресле и представляю ее на электрическом стуле, говорящей мне:
– Александро, дорогой. Неужели ты меня не любишь?
Я отчетливо вижу ее нагое, дрожащее на сквозняке тело, ее разведенные, опутанные проводами ноги. Ее напряженные холеные пальцы, ухоженные ногти, впившиеся в подлокотник. Ее всклокоченную, покрытую ремнями и электродами голову. Ее лицо великомученицы. И глядя в ее еще незашоpенные pаспахнуто-удивленные глаза, я отвечаю:
– Нет, не люблю, не люблю, не люблю…
И жму, жму кнопку замыкания…
– Вы меня вызывали?
Отзывается на звонок секретарша…
Дома я продолжаю упиваться своими мыслями.
Я подкрадываюсь к ней сзади и накидываю на ее шею удавку. Люси хрипит, рвется, но я не отпускаю ее и она падает к моим ногам замертво. И я вскидываю в восторге руки, подпрыгиваю и ору, ору победный вопль первобытного человека…
Я убивал ее кухонным топориком. Разделывал на столе различными ножами на мелкие кусочки, раскидывал во дворе перед стаей ворон…
Я топил ее в бассейне. Последние пузыри на поверхности и вот ее безвольное тело мягко опускается на дно…
Я знал, что никогда не смогу убить. Ни ее, ни кого-то другого. Я даже не смогу нанять убийцу. Мысль о том, что я действительно убил, сведет меня с ума. Если раньше не сведут с ума мысли о представляемом убийстве.
Я травил ее. Цианистый калий в суп. Конвульсии. Мышьяк в чесночный соус. Оцепеневший труп. Как красива, как хороша и как любима она мною в гробу…
Я распинал ее в мастерской. Вбивал в нее гвозди. Она истекала кровью. И с каждой каплей я становился свободней…
Я бросался на нее привидением среди ночи. Инфаркт. Перед звонком в «скорую» – пауза в полчаса. Сеpдобольный врач разводит руками, а я брожу по пустому дому и ору, ору вопль первобытного человека.
Я высасывал из нее кровь вампиром. Накачивал наркотиками. Щекотал до смерти. Сжигал на костре. Бросал с балкона. Hо Люси была живее всех живых. Она восставала из пепла. Выныривала. Воскресала…
Я заливал ей горло свинцом. Колесовал и четвертовал. Но Люси оживала и говорила:
– Александро, дорогой. О чем это таком ты думаешь?
Я начал пить. Немножко в кабинете. Побольше дома.
Я и раньше надирался по поводу. Теперь я пил ежедневно.
Я перестал убивать ее. И начал убивать себя. В подвале, в мастерской, в саду, в прихожей, в ванной, на кухне, в спальной, в гостиной, на балконе, у бассейна. Везде у меня была припрятана бутылочка свободы.
Я ни с кем не хотел бороться. Никому ничего объяснять, доказывать. Я хотел одного. Чтобы меня отпустили, чтобы мне дали свободу. Свободу мыслей, жестов, поступков.
И с каждым глотком все больше и больше свободы вливалось в меня. Я смеялся, видя ее непонимающее лицо, ее невозможность совладать со мной, подчинить меня, причинить мне боль.
Да, Люси могла бы запереть меня в психушке, отдать на принудительное лечение. Но кто бы с ней остался рядом? Кого бы она мучила вместо меня?
Люси была не готова к моему побегу. И хотя отыскивала мои запасы, разбивала бутылки, она понимала, что проиграла – я покупал новые. Меня забавляла наша игра: я изощренно прятал, Люси как профессиональный сапер искала и находила. Но находила всегда меньше, чем я прятал. И с каждой бутылкой я все больше отдалялся от нее.
Каждый вечер я праздновал победу, ускользая от нее и накачиваясь жидкостью свободы. Я сидел в кресле или лежал на ковре или на лужайке и давал свободу своим мыслям, ощущал себя недосягаемым для нее.
Мои веки смыкались. Перед глазами вспыхивал яркий свет. Другой свет. Другое небо. Другая земля. Море. Чайки. Это остров. Хижины среди зарослей. И дружелюбные, симпатичные аборигены. Они смеются, машут мне руками. Аборигенки. Ах, как смотрит на меня вон та. Да, она очень мила…
Я засыпал, пуская пьяные, но как в детстве счастливые слюни…
Каждый день после работы или с утра по выходным я обходил и обползал свои владения, зачастую не добираясь до спальни самостоятельно. Люси била меня по щекам, она что-то кричала, но она была далеко. Люси ничего не могла мне сделать. Я смеялся ей в лицо. Ей не добраться до меня, ей не причинить мне боль, не подчинить мои желания, не изменить ход моих мыслей. Все что она может – отобрать бутылку, но я обязательно найду другую…
А сегодня у меня прекрасный повод, редкостный праздник. Целый вечер ее не будет дома. Уехала на презентацию нового детища своего папашки. Такой вечер не скоро повторится. Чтобы распить бутылочку вот так, не прячась. Не оборачиваясь на шаги и шорохи, не боясь, что Люси зайдет и отберет выпивку. У камина, за столиком с закуской, не торопясь, расслабясь.
Ну-ка, милая, иди сюда. Сейчас я наклоню твою головку и прижмусь к тебе губами, и ты отдашь мне всю свою плоть, всю свою страсть, все свое тепло, грезы. Ты подаришь мне свободу, это сладкое, высшее чувство…
О, я уже вижу, вижу мой остров. Остров свободы. Остров покоя. Нет журналов. Нет душевного макияжа. Нет лживых слов. Такое настоящее теплое солнце. Такой чистый и здоровый воздух. Здравствуйте, мои друзья. Здравствуй, моя Лола.
У тебя новая повязка?… И новые бусы?… Ты ждала меня, Лола?… Конечно, ждала. Ты что-то шепчешь на непонятном еще мне языке. Твой отец не будет против, если этот день мы проведем не в деревне, а на берегу океана, только вдвоем?… Что сказала твоя мать?… Мы можем идти? Как они добры и чутки. Я не обману их доверия, не причиню тебе зла. О, Лола, дай мне свою руку. Я крепко сожму ее. Бежим, бежим к океану. Ты пахнешь страстью, твои глаза и губы зовут, твои пальцы дрожат. Скорее окунемся в прохладные волны – моя кровь слишком горяча, мое лицо пылает. Лола, ты будешь во мне такое желание… Мы плескаемся в океане как дети. И бросаемся на песок. Я читаю тебе стихи, которые только что сочинил сам. Я пою тебе песни, которые ты не понимаешь. Но как ты слушаешь меня… Нет, по твоим глазам я вижу – ты понимаешь… О, я хочу, чтобы ты слушала меня. Как много я хочу рассказать тебе… И ты что-то шепчешь. Я обязательно выучу твой язык, я так хочу понимать и быть понятым… А хочешь, я покажу тебе, как здорово играю в футбол. В колледже я был лучшим полузащитником. Да, я сильный. Не веришь? Я донесу тебя на руках вон до той скалы… Донес… Ты смеешься… Ты верила, но хотела, чтобы нес тебя по песку, прижимал тебя к своей груди, к своему сердцу… Хочешь, чтобы я нес тебя дальше, к тем пальмам?…
Ну, кто может звонить в такую минуту?
– Александро, Александро. Люси попала в автокатастрофу… Это ужасно. Но не волнуйся. Она жива. Пара шишек, легкое сотрясение. Она будет жить долго…
О, господи, какая же она дрянь… Стерва… Сволочь, мразь, гадина…
БЕЛКА
– Опять свои копейки принес, – напустилась на Федора жена, когда он протянул ей полученную за месяц зарплату, – Только на прокорм и хватает. Все люди как люди. В кино, в гости ходят. А нам и выйти не в чем. Зима надвигается, а у ребенка даже шапки недраной для школы нет. Опять мне вечерами подрабатывать? А ты мне зачем? Вот счастье себе нашла…
– Ну, Насть…, – попытался смилостивить ее Федор.
Но жена, видимо, была совсем нынче не в духе. Вместо того, чтобы выговорившись привычно подобреть, она напустилась пуще прежнего:
– Денег нет. Окно в сенях разбито – полгода со сквозняком живем. Штакетник перед домом валится – чужие свиньи по двору ходят. А у него, то понос, то палец сбил, то стекло не завезли, то инструмент сломался… У всех мужики, как мужики. А у меня одной непутевый – только и может что жрать, спать да ворон в небе считать…
Была у Федора такая блажь: прилечь под открытым небом и смотреть вверх в синь, на облака, на самолеты, на птиц. А чтоб жена при этом не пилила за всякие его хозяйственные провинности, сбегал Федор при малейшей возможности в старый родительский дом на окраине деревни.
Отец с матерью уж несколько лет как умерли. Дом, по уму, надо было бы продать. Но Федор, как мог, оттягивал продажу под разными предлогами: то, мол, покупателей нет, то денег мало дают, а на следующий год за дом больше можно будет взять.
Дом же зарастал понемногу со всех сторон крапивой да полынью. От калитки до самого дальнего забора в огороде. Осталась только одна протоптанная Федором тропинка через двор мимо дома. В ее конце стояла посреди бурьяна старая проржавевшая кровать, выкинутая когда-то родителями из дома да так и не донесенная Федором до помойки.
На нее-то он и бухался. Блаженно закрывал глаза. В темноте растворялись непочиненный штакетник, разобранный да так и не собранный движок на работе. Уходили вдаль недовольное лицо жены и мастера. И тогда Федор снова открывал глаза и смотрел вверх на все, что летает, кружится, парит. И думал о том, что хорошо бы получить в следующую зарплату мешок денег. Отдать их Насте. Так, чтобы она заулыбалась и сказала:
– Ну, и мужик у меня. Тут хватит и дочке на шапку, и мне на сумочку, и тебе куртку вместо телогрейки справим. На люди не грех будет показаться…
Федор представил, как идут они втроем по деревне в кино. По центральной улице. Дочка – в новой шапке. Настя – с сумочкой как у агрономши. Сам – в куртке на меху, как городской.
Все на них будут глазеть. А Настя прижмется к нему поплотней и скажет:
– Не мужик у меня, а золото…
– И какого только черта я тебя такого непутевого терплю, – не унималась Настя.
– Ну, Насть…
– Ну-ну…Всю жизнь, ну да ну… Не мужик, а дите великовозрастное. Мало мне одного ребенка в доме… Надоело. Уйди с глаз долой. Уходи и не показывайся пока ума-разума не наберешься…
– Ну, Насть…
– Я все сказала, – неожиданно твердо отрезала жена и вытолкала изумленного Федора за дверь. Заперла ее изнутри.
Федор, потолкавшись недолго у дверей, вздохнул и отправился на родительский двор. Пробрался в бурьян и завалился на кровать. Снова замечтался.
И дойдут они втроем до клуба. Мужики расступятся, пропуская:
– Здорово, Федор. Семейство выгуливаешь?…
– Да надо бы немного и развеяться, а то все работа да работа…
И вечером не пустила Настя Федора в дом. Пришлось заночевать в родительском.
И на следующий день история повторилась. И на следующий.
Новость облетела деревню. Мужики на работе кривили рты:
– Видать, совсем ты непутевый мужик, Федор. Ни движок толком починить, ни бабу приструнить…
Федор отмалчивался. Возвращался в родительский дом и смотрел в небо. А оно по-осеннему хмурилось. Мешало сосредоточиться. И еще какие-то шорохи в бурьяне появились.
Федор думал сначала, что ему кажется, будто тень какая-то там мелькает. Но потом затаился и выследил-таки. Белка рыскала по огороду. Готовилась, видать, к зиме. Собирала на огородах припасы, а под склад присмотрела себе заросший угол пустующего родительского дома.
Чудная красивая белка. Уже зимняя серебристо-бежевая шкурка. Пышный пушистый хвост. Маленькие бусинки-глазки.
Федор стал присматривать за ней.
В маленьком щупленьком тельце было столько сил. Белка ни минуты не сидела на месте. Прыгала по земле, по заборам и деревьям. Что-то рыла в бурьяне. Стрелой неслась к дому и обратно. Федор даже не успевал разглядеть порой, какую добычу она сжимала своими зубками: орех, подсолнуха кусок или еще что… Дела у нее явно спорились.
А на улице стало холодать и Федор снова попытался было вернуться домой. Но Настя снова его не пустила.
Тогда он пришел днем, когда жена была на работе. Но не пустила и дочь. Заревела за дверью:
– Не сердись. Мамка не велела…
– Не велела – так не велела, – развел руками Федор и снова вернулся в родительский дом. Затопил в нем печку. А для наблюдений нашел себе новое место – на завалинке возле двери под крышей. Там не дуло и не капало, как в бурьяне.
Белка уже совсем свыклась с его соседством. Бегала не только по огороду, но и по двору. Даже когда Федор сидел на завалинке.
Однако стоило ему встать или хотя бы поднять руку, она тут же взмывала на старую яблоню, а с нее на крышу дома.
– Ишь, какая пугливая, – дивился Федор.
Утром уходя на работу, он оставил на завалинке сухарь. Вечером не нашел его:
– Ага, съела. Не гордая, значит…
И каждое утро он стал оставлять ей подарки: горсть семечек, кусочек печенья, старую, найденную в родительском столе карамельку. Белка все прибирала.
В выходной Федор решил попытаться отдать свой подарок лично. Присел на завалинку и дождался, когда белка спустилась во двор с яблони, прыгнула несколько раз по двору и замерла, глядя на него. Тогда он легонько бросил ей печенье.
Белка отпрыгнула в сторону, но не убежала. Подождала немного и вернулась на прежнее место. Потом осторожно подобралась к печенью, схватила его зубками и тут же метнулась на яблоню.
Теперь Федор с утра не оставлял ей ничего. Сам выходил с угощеньем вечером после работы. И белка тут же появлялась. Она ждала его.
– Получается, – расплывался в улыбке Федор, глядя на все ближе подбирающуюся к нему с каждым разом зверюшку.
Вскоре белка начала подходить к нему на вытянутую руку. И Федор решил кормить ее уже с ладони. Протягивал кусок яблока: