Михаил Жванецкий
Собрание произведений в пяти томах
Том 4
Девяностые
Рисунки Резо Габриадзе
…С 1983 года я в Москве. Так и живу: закончил Одессу, поступил в Ленинград, закончил Ленинград, поступил в Москву, где и учусь уже всю жизнь. Когда сейчас получаю записки: «Расскажите, как вы жили?» – удивляюсь. Жил неплохо. Человек вообще не знает, как он живет, пока не узнает от других. Я и не знал, что можно печататься в газетах, в журналах, выпускать книги, выступать по телевидению, что-то узнавать из собственных ответов. Я немного жил, немного писал, немного читал, кто-то начал записывать, кто-то – переписывать. Ну и что? И когда мне говорят: «Неужели вы не понимаете?» – я думаю, думаю и не понимаю…
Человек
Человек может работать потрясающе и бесконечно.
От рассвета и до заката. Становясь все красивее.
Человек в одиночку может строить дом, возделывать сад, цветы, овощи, добывать материалы, перевозить их на себе.
О! Как он может работать, строя себе дом, баню, огород!
Весь день будут слышны визг его тележки, врез топора, скрежет труб.
Один в бесконечном труде.
От вырастания дома, от вырастания сада, от вырастания животных, от бесконечного труда он становится все лучше, все нечувствительней к усталости, все интеллигентней.
И тут его начинает желать земля. Цветы отдаются только ему.
У плохого человека они не цветут.
Деревья признают его руку, животные идут на его голос.
А он уже не боится металла, не боится машины.
Кран, труба, поршень становятся родными.
Руки начинают чувствовать металл, гайку, сгиб и могут повторить, как было, и повернуть по-новому, сделать воде удобно и сделать крыше удобно, и фундаменту сухо, и дереву влажно.
Руки становятся очень твердыми и очень чувствующими.
Тело не так сильным, как приспособленным.
Когда можешь поднять то, что захочешь, и верно оцениваешь вес.
Руку точно продолжает топор, ключ, мастерок.
Все отполировано. Рукоятка входит в пальцы без зазора.
Сильны те мышцы, что нужны для работы.
Может даже выпирать живот от обильной рабочей еды.
Он не мешает.
У хорошего хозяина он есть всегда.
Вначале пропадает брезгливость, потом уходит усталость, потом раздражение, и появляется техника.
Кельма, полутерка, сокол приросли к рукам, голова освобождается от того, что делаешь, место тактики занимает стратегия.
Ты уже можешь осуществлять идеи.
Сначала чужие, потом свои.
Новая работа начинается с расспросов.
Всегда найдется человек, который что-то подобное делал.
Человек человеку – совет, способ и инструмент, и все становится понятным, все возможным.
Все распадается на простое. Кто делал – не соврет.
А то, что ты делаешь для себя, будет стоять, пока ты жив.
С твоей смертью начнет умирать все, что ты поднял.
И никакие дети его не спасут.
Оно может умирать медленно, но умирать будет, пока кто-то не расспросит людей и не начнет сначала.
И снова пройдет все пути развития: незнание, знание, брезгливость, усталость, раздражение, умение, техника и красота.
Твои животные родят ему детенышей, твой дом покажет ему себя, вода потечет снова, его оставят усталость и сон.
Он будет строить для себя, чтоб отдохнуть, чтоб поспать, чтоб подумать на старости лет, но ни спать, ни размышлять в покое уже никогда не будет.
Всё, как и дети, уходит вперед, ничто к тебе не вернется в старости.
Лишь люди будут у тебя учиться и запомнят тебя.
И странно. Всем, что ты создал, ты не воспользуешься никогда.
Там хорошо, где нас нет
Спасибо вы знаете кому, видимо, Горбачеву.
Мы впервые проверили, действительно ли там хорошо, где нас нет…
– Да, – сказали мы, – очень хорошо!
И хорошо, что нас там нет, иначе было бы хуже.
Где мы есть – там плохо.
Нам плохо всюду. Это уже характер.
Все спрашивают, почему мы мрачные.
А мы мрачные, потому что плохо там, где мы есть.
А оттого что мы там есть, становится еще хуже.
И мы вывозим свою мрачность через мрачную таможню и привозим туда, где нас нет.
«Нет счастья в жизни», – написано у всех на левой груди и подпись: «Жора».
«Иду туда, где нет конвоя», – написано у всех на правой ноге, поэтому мы и расползаемся.
Оказывается, Жора, нигде в мире нет блатных песен. Это же уму непостижимо!
Это же отсутствует целая литература.
Фольклора нет. Народы молчат.
Это же, оказывается, только у нас.
Половина в тюрьме. Половина в армии.
Отсюда и песни. Оттуда и публика.
Сплошь бывший зэк или запас.
Крикни на любом базаре: «Встать! Смирно! Руки за голову!»– посмотри, что будет.
Половина сидит, половина охраняет, потом меняются.
А те, что на свободе, – те условно, очень условно.
На синем женском теле прекрасные голубые слова:
«И если меня ты коснешься губами, то я умерла бы, лаская тебя!»
Это о любви.
До сих пор основная масса узнает законы жизни из татуировок и блатных песен…
А у них этого нет. Откуда они узнают, как жить?
Даже этого нет: мимо тещиного дома я без шуток не хожу.
Частушек нет. Мата нет!
Как у них грузовик задом подает?
Это все мы для них везем с собой.
С молоком матерным впитали и везем.
Усилитель речи. Чтоб нас услышали, мы говорим не громче, а хуже!
Правило: там хорошо, где нас нет – в основном верное.
Хотя ребята прибегали – есть места, где нас нет, а там все-таки не очень хорошо.
И населения тоже много, и оно все хитрое, и тоже себе думает: «Там хорошо, где нас нет», – и сюда смотрит.
Сюда смотреть не надо. Мы знаем, как здесь.
Но если их здесь нет, а все равно плохо, может, кто-то из них все-таки здесь есть?
Так же, как кто-то из нас там… хотя проверяли, и морды били неоднократно, чтоб точно – вас здесь нет, нас там нет.
Однако нехорошо и тут и там.
Но таких мест очень мало.
И основной закон они не опровергают, только усложняют доказательство.
Поэтому опять повторяю неоднократно.
Приезжая туда, не делайте вид, что вас там нет!
Вы там есть!
А вот здесь вас уже нет.
И от этого здесь может неожиданно стать лучше.
Но вы этого уже не увидите.
Так что каждый думает сам. Хотя делают вместе.
Бояться не надо!
Ну вот прошел еще один год. Опять доверились и опять опоздали.
– Как ваше мнение?
– А черт его знает.
– Что может быть?
– Все может быть.
– Что делать?
– Давай так: страх испытывать можно, а бояться не надо.
Хватит цепляться за эту жизнь. Как мы убедились – в ней ничего хорошего. Несколько раз вкусно, несколько раз хорошо. И это все.
Любое правительство либо нас сажает в помои, либо мы его сажаем туда. То есть оно нами руководит оттуда. И даже не руководит, а посылает и отнимает.
Что там было в этой жизни? Я вас спрашиваю, что там было в этой жизни… Много разной водки, поэтому ничего вспомнить невозможно…
– Миша, как вы меня не вспоминаете, мы же в поезде литра три выпили…
– Поэтому и не вспоминаю, сынок.
Ибо, как радость, мы пьем истово, до состояния ликования; как горе – пьем до состояния заглушения…
Да. Этого жалко. Водки с друзьями жалко. Водки на кухне, беседы рот в рот жалко. Любви на подоконнике жалко. Это только мы, это только у нас: лампочку в парадной хрясь и любишь, как ротный старшина, как бездомный кот, горящий изнутри. Любви жалко, выпивки жалко. Возвращений. Блудных следов своих путаных с другом вдвоем мокрым утром туманным, нелетным, милицейским жалко…
Снега жалко тихого в лесу, шапочки меховой и личика под ним румяного, глазастого, переходящего в ножки нежные, скрытые под джинсовым панцирем…
Жалко. Да… За всю жизнь, за все годы, за все жизни моего деда, прадеда, отца, отчима, второго отчима и меня – ни одного толкового правительства.
Оно что, присуждено? Оно что, там глубоко наверху решено, что мы должны мучиться?
Клянусь, из взаимоотношений с властью вспомнить нечего. Ну нечего! Отнять и послать. Послать и отнять. И из нас же! Из нас же!! На моей жизни, из того, что я помню, никогда не мог сказать, что эта компания откуда-то приехала. Ну рожи прошлые мы же все помним! Ну, еще раз напряжемся: рожи, те, что у киоска с утра, те и там, наверху. Как эти не могут двух слов связать, так и те. Эти – глаза маленькие, лицо большое, идей нет, и те – глаза маленькие, лицо большое, идей нет… Эти думают, чего бы с утра, и те… Ни разу никто не сказал правильно по-русски. Все через мат. Я сам матом могу. Все мы матом можем. И чего дальше?
Сейчас некоторые наши из оголтелых кричат:
– Лучший генофонд уничтожен! Мы нашли виноватых! Давай за нами!
Куда ж за вами, если лучший генофонд уничтожен. А вы тогда кто? За вами пойдешь, опять морду набьют. Где же найти приличный генофонд? Куда деваться человеку не совсем здоровому, но тихому и порядочному?
Почему у нас старый от молодого мозгами не отличается – вспомнить нечего. Что-то есть типа мелочи в кармане: сырки в шоколаде за восемнадцать копеек, пол-литра за три шестьдесят две, фруктовое эскимо за восемнадцать копеек. И только древние старики помнят по-крупному: глубокое и постоянное изменение нашей жизни к худшему. То есть непрерывное улучшение, приводящее к ухудшению жизни на основе строительства коммунизма, развитого социализма и недоразвитой демократии с нашим лицом.
Пишите мемуары. Мат, стояние в очередях, ожидание в приемных, долгие, бессмысленные разговоры с вождями и кипа собственных жалких заявлений:
«Прошу не отказать», «Прошу учесть», «Прошу обратить внимание», «Прошу выделить», «Прошу похоронить»… И такая же дурная резолюция в левом углу: «Иван Васильевич, при возможности прошу изыскать».
А я мать его в гроб!
Давай вспоминать дальше, чтоб оправдать неистовое стремление к этой жизни. В тридцать лет начинается поправление резко пошатнувшегося здоровья на фоне непрерывного уменьшения выделений на медицину.
– Вам надо на операцию. Собирайте вату, бинты, шприцы, капельницы, гималезы, гидалезы, банку крови. Лежите с этим всем. Мы вас разрежем и поищем внутри. Нам тоже интересно, отчего вы так худеете.
Полная потеря интереса к своему здоровью со стороны больных и врачей сделала нас одинаково красивыми. Про рты я рассказывал, творожистый цвет кожи упоминал, запах изо рта описывал. Сутулая спина и торчащий живот дополняют внешний облик строителя коммунизма.
Что ж, я так думаю, цепляться за эту жизнь. Когда и как мы переживем сегодняшних начальников, чтоб увидеть светлую полоску, я уж не говорю – почувствовать…
И так тонко складывается ситуация, что при гражданской войне мы опять будем бить друг друга: то есть беспайковый – беспайкового, низкооплачиваемый – бесквартирного, больной – больного. Ведь все мы и вы понимаете, что до них дело не дойдет и дачу их не найдешь. И опять дело кончится масонами, завмагами, армянами и мировой усталостью, которая и позволит всем вождям от районных до столичных снова занять свое место. Что они немедленно сделают с криком: «Дорогу пролетариату! Народ требует! Народ желает, чтобы мы немедленно сели ему на голову!» А мы с вами расчистим им путь своей кровью. Такие мы козлы, не умеющие жить ни при диктатуре, ни при демократии.
– Не готовы наши люди, – говорят вожди. – Не готовы! Жить еще не готовы. Помирать не хотят, а жить не готовы.
Вот я и предлагаю: не бояться помереть в этом веселом и яростном мире. Врагов не бояться. Кто бы ни пришел – уголовник или патриот, вождь или сексот. Кто первый ворвется в квартиру – он и перевернется. Свобода стоит того, а эта жизнь того не стоит. Мужество рождается от трусости. Первый пострадает, второй задумается.
И меньше сидеть дома. Легче идти на контакты. Настало время контактов и политических знакомств. Искать своего, порядочного, которому тоже жалеть не о чем. Искать легко – по лицам. У порядочных есть лица, у непорядочных и там и там вместо лица задница… И сходиться.
Все уже ясно. Когда появится правительство, удовлетворяющее нас, – нас не будет. Когда появятся законы, разрешающие нам, – нас не будет. А когда они войдут в действие – и детей наших не будет.
Поэтому первое. Свалки не бояться – тогда ее не будет. Землю брать – тогда она будет. Свободу держать зубами. Вождей, живущих с нами параллельно, угробивших нашу юность, – давить. И ничего не бояться. Хватит кому бы то ни было когда бы то ни было распоряжаться нашей жизнью. Каждый сам знает, когда ее закончить.
По Дарвину
Как быстро мы прошли путь от тирании полицейской к тирании хулиганской.
В свободных человечьих стаях сама собой образуется диктатура: в тюрьмах образуется диктатура, в обществе образуется диктатура. Как спасение от крови и как путь к крови.
Естественным путем, совсем по Дарвину. Видимо, это самое простое и быстрое для толпы. Как странно: когда поступаешь, как понимаешь сам, меньше ошибок. Как ввяжешься в толпу, как помчишься вместе со всеми – и морду набьют, и спина в палках, и настроение подавленное.
А один пойдешь – и поразмышляешь, и отдохнешь, и девушку найдешь одинокую, размышляющую. И сорвешь с нею цветок, и сядешь вдаль глядеть молчаливо. И чем дольше будет молчание, тем сильнее будет симпатия: не слова соединяют. А если повезет, ее руку, как птенца, накроешь и чуть прижмешь, чтоб не обидеть, а почувствовать.
И шелк почувствуешь, сквозь который она проступает.
Так создана, что сквозь одежду проступает.
От тебя требуется смысл за словами, а от нее – нет.
У нее он во всем: в движении, в покое, в голосе, в молчании.
Ходи один. Одному все живое раскроется.
Одному написанное раскроется. Один – размышляет.
Двое – размышляют меньше.
Трое совсем не размышляют.
Четверо поступают себе во вред.
Смотри, как одиночки себя поднимают, кормят, одевают и этим страну поднимают и еще другим остается. А коллективы только маршируют.
Старики же толпой не ходят.
И над землей, и над могилой, и над колыбелью стоим в одиночестве и, видимо, стоять будем.
Эммануилу Моисеевичу Жванецкому от сына
Ну что ж, отец. Кажется, мы победили. Я еще не понял кто. Я еще не понял кого. Но мы победили. Я еще не понял победили ли мы, но они проиграли. Я еще не понял проиграли ли они вообще, но на этот раз они проиграли.
Помнишь, ты мне говорил: если хочешь испытать эйфорию – не закусывай. Это же вечная наша боль – пьем и едим одновременно. Уходит втрое больше и выпивки, и закуски.
Здесь говорят об угрозе голода. Но если применить твое правило, голода не будет. Все будет завалено. А пока у нас от питья и закусок кирпичные рожи лиц и огромные животы впереди фигуры, при которых собственные ноги кажутся незнакомыми.
Так вот. В середине августа, когда все были в отпуске, и я мучился в Одессе, пытаясь пошутить на бумаге, хлебал кофе, пил коньяк, лежал на животе, бил по спинам комаров, испытывал на котах уху, приготовленную моим другом Сташком вместе с одной дамой, для чего я их специально оставлял одних на часа три-четыре горячего вечернего времени, вдруг на экране появляются восемь рож и разными руками, плохим русским языком объявляют: «ЧП, ДДТ, КГБ, ДНД…»
До этого врали, после этого врали, но во время этого врали как никогда. А потом пошли знакомые слова:
«Не читать, не говорить, не выходить. Америку и Англию обзывать, после двадцати трех в туалете не …ать, больше трех не …ять, после двух не …еть». А мы-то тут уже, худо-бедно, а разбаловались. Жрем не то, но говорим, что хотим. Даже в Одессе, где с отъездом евреев политическая и сексуальная жизнь заглохла окончательно, – встрепенулись. И встрепенулись все! Кооператоры и рэкетиры, демократы и домушники, молодые ученые и будущие эмигранты.
Слушай, пока нам тут заливали делегаты, депутаты и кандидаты, мы искали жратву, латали штаны, проклинали свою жизнь, но когда появились ЭТИ, все вдруг почувствовали, что им есть что терять. Не обращай внимания на тавтологию, в Одессе это бич. Слушай, я такого не видел. По городу ходили потерянные люди. Оказывается, каждый себе что-то планировал. Слушай, и каждый что-то потерял в один день. Вот тебе и перестройка, вот тебе и Горбачев.
Одна бабка сказала: «А я поддерживаю переворот. Масло будет». Ее чуть не разорвали…
– Масла захотела! Она масла захотела! Ты что, действительно, масла захотела?! Вы слышали, она масла захотела!