И стали сидеть. Как в тюрьме. Ждали – час, полтора – чего? Сморчиво. В окно – разбрезжило. И вполне осветлело. Никто не шёл к ним. Но и они ничего не знали.
Решили послать денщика – вообще на разведку, и во 2-ю роту – чтобы фельдфебель прислал за ними своих и вызволил.
Долго ходил, но много и принёс: во 2-ю роту идти нельзя, там набилось рабочих с красными повязками, фельдфебель пикнуть не может.
Вот и отдали им шашки…
А собрание, рассказывал, за ночь совсем разгромили. Картины, портреты посрывали, поразрезали. Люстры перебили. Мебель – переломали, твёрдую, а мягкую – шашками порубили.
А Сергей вчера боялся стрелять из собрания, чтоб его не тронули…
А что ж в своей квартире? Послал узнать. А там стерёг денщик Сергея, оказывается еле отоврался, чтоб не избили его бунтовщики. По клавишам рояля играли прикладами. Растащили сапоги, одежду, бельё. Разделили колодку орденов и куражились, развешивая каждый себе.
Теперь послали поглядеть по казармам: есть ли где офицеры?
Вернулся денщик: нигде ни одного.
Что же делать? Уходить с полкового двора? Переодеваться?
Сходили нижние чины и осторожно принесли всем четверым солдатские шинели. Прапорщик Рыбаков сразу переоделся – неинтеллигентное лицо, от солдата не отличить. Ушёл.
Но братья Некрасовы замялись. Унизительно. Остались в своём. И маленький Греве тоже.
И просидели ещё час, мало разговаривая. То состояние, когда каждый разговор только дерёт по душе, лучше своё внутреннее, хоть и оно морозит. Бунт, и во всём Петрограде, в несколько часов, и удавшийся, – это же революция! Как она грянула? Кто там вершит? Что теперь будет? Да в Действующей армии революции нет – придут же и справятся, с кем тут справляться? – тут никто не умеет винтовки держать. Но полк опозорен. И собственная честь. И значит – жизнь.
Ниоткуда не доносилось никакой стрельбы. Не верилось, что в полку разорение, что бродят чужие и ищут крови.
А есть хотелось – всё больше. Со вчерашнего дня ничего не ели. Хоть бы хлеба достать. Причетник сказал, что достанет. Ушёл.
Вернулся – позвал обоих солдат. Вскоре опять пришли, да как – с кипящим самоваром, подносы с едой, большая коробка папирос. Это прислала матушка, жена полкового священника.
Это и погубило! Не хватило осмотрительности – шли трое в затылок по плацу, самовар, поднос, – кто-то и заметил.
Не успели чаю заварить, хлеба куснуть – женский голос близко закричал пронзительно:
– Вот тут офицерá сидят!
И – ни на что не успели решиться, обдумать – другие крики, топот сбегающейся толпы, и даже без «выходи!», так быстро, пока причетник стал закрывать на крючок – выстрел в дверь! – и ранило его. Сбился с ног, сел на пол, пополз в сторону, трогая плечо и вслух молясь.
А в дверь – ещё и ещё стреляли, и крик нарастал гуще, толпа сбегалась, кричали:
– Бей кровопийц!
– Попили нашей крови! – и матерно, и матерно, дикий рёв – откуда же столько ненависти? где она была? как жили, её не зная?
И – выстрелы, все в дверь, и даже не по низу, не опытно, – а на высоте плеч. Но на простреле двери никто и не остался: Греве от самовара успел присесть на корточки и отполз. Причетник дополз до постели, Всеволод дал ему подушку, приткнуть к ране, сам прилёг на пол под подоконником. Сергей успел вжаться в угол за постелью. Солдаты оба – на полу.
А снаружи всё орут и стреляют. И опять же неопытность: довольно было им оббежать к окну – и оттуда простреливалось почти всё в комнате.
Но не оббежали. А всё тот же громкий злой гомон голосов, мужских и бабьих, мат о кровопийцах и безпорядочная стрельба в дверь.
Потом вырвался голос:
– Товарищи! Да может там никого и нет? Не стреляй! Погоди, не стреляй!
Стихло. Тут, в комнате, замерли: мышеловка, уйти некуда. И оружия нет.
Да – и нужно ли оно? Кого тут убивать? И спасти не спасёт, не прорвёшься.
Толкнули дверь – она не закрыта была? сбило крючок пулею? И заглянул один солдат, московец. Молодое сообразительное лицо, как бывает у хороших служак, незнакомый. Показал рукой: сидите, не выходите. На всеволодова денщика:
– Так ты что ж не выходишь, дурак, ведь убьют! – и за шиворот вытянул его, вытолкнул наружу:
– Вот он, захухряй! Никого там больше нет. Расходись!
И крики утихли. И не стреляли. Поговорили, поговорили возбуждённо, будто расходились.
Теперь офицеры уже не чинились, не сомневались, быстро надевали солдатские шинели, при первой возможности выскользнуть. Надо было утром переодеваться сразу, гордость, уже бы ушли, и причетник был бы не ранен.
Нечем ему и помочь, прижимает подушку к плечу.
Но не успели застегнуть шинелей – новый рёв и опять застреляли в дверь, теперь уже уверенней. Видно, денщик сказал. Ужались по своим углам. Братья пожали друг другу руки.
Били, били, потом голос:
– Да может сами выйдут? А ну, перестань стрелять!
Но сами входить опасались: ведь первых нескольких снесут. Потому всё время и не врывались.
– А ну, выходи кто там!
Ничего не оставалось. И теперь – куда ж в шинелях? Стыдно, зачем и надевали? Сбросили солдатские, своих не успели натянуть, вышли в одних кителях, трое. Капитан, штабс-капитан и прапорщик. Всеволод палку забыл, без неё.
Отступя от двери шагов на пятнадцать, плотным чёрным полукругом стояли рабочие, на рукавах пальто у всех – красные повязки. Винтовки выставлены у всех «на изготовку», уж там какую. Подрагивают. На ком через плечо – пулемётные ленты, награбили в складе.
Сразу все лица – в один глазоём, ни одно не рассмотрено, все запомнены навсегда, на оставшиеся минуты жизни: больше – молодые, и все обозлённые.
А за ними – большая толпа, и женщины, грозят кулаками через плечи передних, кричат:
– Бей кровопийц! – и матерно.
– Сдавай оружие!
– У нас оружия нет, мы сдали вчера.
Не верят. Настороженно выходит вперёд один из эриксоновцев, эта фабрика – тут рядом, и все они сколько же раз ходили тут мимо, в трамваях ездили и встречались. И никогда офицеры не замечали столько к себе зла.
Подошедший обхлопывает офицеров по поясам, по карманам. Удивлён, но оружия нет. Всё это видят – и громче из толпы:
– Что с ними возиться? Стреляй кровопийц!
– Отходи, не мешай!
– Довольно нами покомандовали! Теперь мы покомандуем!
И обыскивавший вожак отступает от обречённых.
И с новым напряжением – уже не опасного поиска, но торжества, раздвигаются, давая место и другим желающим, кто на изготовку, кто уже и целится. Но никто не стреляет, видно ждут команды вожака.
Как сложна жизнь, но как просты все смертные решения: вот – здесь, вот – сейчас. А больше всего изумление: мы умирали за эту страну – за что она нас ненавидит?
Маленький Греве, мальчик перед взрослой толпой, замер. Всеволод Некрасов цедил: «Идиоты проклятые…» А Сергей вытянулся, развернулась грудь с георгиевским крестом, вздохнул последний раз – не здесь он думал умирать, не так. Успел пожалеть стариков родителей, что в одну минуту потеряют обоих сыновей – и обоих от русских рук. Но сказать убийцам вслух – в оправдание, в задержку – ничего бы не мог найтись.
Тут, опережая команду, – прорезался новый крик – сбоку, с паперти полковой церкви:
– Стой! Стой, не стреляй!
И со ступенек паперти, откуда хорошо видели, с десяток московцев сбежали сюда – и, расталкивая, расталкивая толпу, пробирались энергично – пробрались – ворвались в полукруг между расстрельщиками и обречёнными:
– Стой! Не трогай их! Это – офицеры хорошие!
– Мы их знаем, не трожь!
А их самих офицеры не успели и распознать.
Нет, уже не остановить:
– Отойди! – кричат озлобленные красные повязки. – Не ваше дело! Отойди, и вас зацепим!
Но солдаты мешали собой. А один крикнул:
– Калеку бьёте, герои тыловые!
И вот это – дрогнуло по кругу:
– Где калека?
– А вот! – показали на Всеволода Некрасова. – Вот! – и на ногу его.
Отдав винтовку, один из рабочих подошёл и стал щупать ногу Всеволода через брюки, ниже, ниже. Крикнул как о манекене:
– Верно! Нога деревянная!
И – застывший чёрный резкий полукруг как размылся, зашевелился, распался:
– Кале-ека…
– Ногу-то отдал…
– Чуть-чуть ошибка не вышла, ишь ты…
Да ещё ж оставалось кого расстреливать, – стоял высокий открытый штабс-капитан и молоденький маленький прапорщик, – нет, теперь и они были помилованы за ту ногу. Рассыпался полукруг – и подошли как виноватые, подошли как бы уже друзья:
– Да шинелки-то есть у вас? Вы ж обмёрзнете.
– Поди им шинелки принеси.
– Там – раненый у нас, унтер, – сказал Сергей.
– Сейчас мы его в лазарет! – это солдаты-выручатели. Но совсем незнакомые лица, не узнавали их братья.
– Да вы покурите, – сожаловала теперь толпа.
– Да садитесь поешьте, самовар ваш стынет.
Но старший из рабочих, чугуннорубленный, отречённый:
– Есть – некогда, рассиживать. Всех арестованных приказано представлять в Государственную Думу. Собирайсь.
175
Военка в конце ночи. – Оживление утром.
Ни скрыться домой, ни даже здесь поспать Масловскому так уже и не удалось. Но он очень морально подкрепился тем, что Военная комиссия поступила под ответственность Государственной Думы. Отвечать – так вместе с Родзянкой.
Да что в самом деле! Потомственный аристократ и сколько военных в роду – разве он с юности не мог стать блестящим офицером! Но он уже тогда рассмотрел увядание аристократической жизни, на ней – уже не стяжаешь успеха. Пошёл было Масловский в антропологию, в среднеазиатские экспедиции, научные попытки, не очень удачные, – а потом всё общество двинулось в революцию, и Масловский туда. И чуть не сжёг себе крыльев. Последние годы он втихомолку начал литературные опыты, вот писателем бы ему стать.
И правильно он увидел, ещё двадцать лет назад: каково бы в нынешние сутки оказаться офицером? – как волк среди людей, все охотятся.
Изнемогала в тревоге, незнании и безпомощности военка (как уже с вечера стали звать советские) – но во второй половине ночи подкрепилась приятным событием, из простых человеческих радостей: кто-то принёс к ним в комнату большую кастрюлю тёплых, с луком жаренных, коричневых сочных котлет – и каравай белого хлеба. Там революция или нет – а желудок требовал своё! Вилок не было, каравай рвали пальцами, потом резали перочинным ножом, пальцами же хватали и котлеты, и так всё дочиста съели, не узнав, кто это и где жарил.
В остальном же военная обстановка была смутна и опаснее, чем днём: по ночной беззащитности, по полному отсутствию у Таврического дворца организованной военной силы. В каждую минуту, разогнавши одной очередью сброд из сквера, Хабалов мог взять Таврический дворец голыми руками.
И даже у дверей военки уже не толпились любопытные или защитники, все разошлись спать.
К счастью, оказалась вымышленной высадка 177-го полка на Николаевском вокзале. Но пришло другое грозное сведение: о высадке какого-то полка на Балтийском вокзале. А комендант Кронштадта сообщил – вероятно, он метил доложить Хабалову, но по проводам попало почему-то в Государственную Думу: что началось большое движение неорганизованной военной толпы из Ораниенбаума на Петроград, может собраться и 15 тысяч. Правда, к этому времени уже считались перешедшими на сторону мятежа Семёновский полк и Егерский тоже, – и послали им распоряжение: против этого неопределённого ночного перемещения выдвинуть заставой 500 семёновцев и 300 егерей, непременно с офицерами и пулемётами. (С офицерами! – а есть ли они там, и каково им? Но укрепить их: распоряжение Государственной Думы.)
Но, как и вечер, тем более ночь состояла в том, что ни одно посланное приказание не подтверждалось, ни один высланный пикет или патруль никогда не возвращался: всё это растекалось, кануло и будто никогда не было послано вовсе.
По всем четырём железным дорогам – Николаевской, Виндавской, Варшавской и Балтийской, был Петроград угрожаем, но не мог предупредить нападение или выставить оборону. Да сам в себе он заключал затаившуюся правительственную силу, о намерениях которой ничего не было известно, а действия могли быть обнаружены слишком поздно. Где было правительство – тоже не известно: в Мариинском дворце его уже не застали, очевидно перешло в Адмиралтейство? И непрерывно заседает там и безусловно имеет прямой провод со Ставкой, и оттуда льются указания, и они готовят круговое удушение мятежа. И генерал Иванов уже ведёт кошмарную силу.
А Энгельгардт, поехавший в Преображенский батальон, – по общему закону исчезания больше не появился до утра.
И – догадка: может быть, под этим удобным предлогом он просто скрылся из опасного места? А Масловский отчаянно и неразумно сгорал тут!
Да если б не моряк Филипповский – он бы и ускользнул. Но двужильный Филипповский, как будто и не ночь была, сидел и писал, писал случайные распоряжения, – однако на бланках Товарища Председателя Государственной Думы – вид!
Наибольшей опасностью представлялась Масловскому Петропавловская крепость, может быть по особому чувству к ней всякого революционера. Она – так и не сдалась, нет! Идеально было бы – закупорить её, обложить все выходы снаружи. Но – где же собрать желающих идти туда на ночь и на мороз, торчать – а из бойниц застрелят?
Два ретивых унтера да несколько солдат выручали военку на посылках и поручениях.
Ночь казалась безконечной – и грозной до конца. Революционный долг приковал гвоздём. (Всё же, когда нападут, с главного входа, – Масловский успевал бы уйти через боковую дверь на Таврическую улицу, а там – три шага домой, и штатского не задержат.)
Сколько пережито за эту безсонную ночь – как за целую жизнь!
К шести утра телефон сообщил, что на сторону народа окончательно перешли батальоны Петроградский и Измайловский. (В Измайловском несогласные офицеры осаждены, а некоторые убиты, то ли 8, то ли 18.)
Ни событий, ни боёв больше нигде не происходило. Уже с наступлением света стали звонить и требовать охрану: на Пороховой завод, на охтенский завод взрывчатых веществ, на морской и артиллерийский полигоны: отовсюду военные караулы сами ушли. На взрывоопасные заводы, конечно, охрана была нужна в первую очередь, один злодей с коробкой спичек… Но и посылать было решительно некого и неоткуда.
Но и то сказать, во что нельзя было поверить вчера вечером: вот, наступил следующий день – а революционная власть стояла? и именно к ней все обращались?
И за дверьми опять толклись желающие, можно было посылать.
Уже в полное утро, после двух светлых часов, появился Энгельгардт, видимо поспавший и уже в мундире и с аксельбантами генштабиста, а с ним ещё – профессор Военно-медицинской Академии Юревич, которого Энгельгардт тут же, совсем некстати, объявил комендантом Таврического дворца – и этот тоже стал отдавать приказания, путаясь с остальными.
И рассердился Масловский на Энгельгардта за его ночное отсутствие, но и успокоился его пышным приходом теперь: так всё выглядело вполне респектабельно! Прилично и самому пойти натянуть военное. Чёрт возьми, мы ещё повоюем с этим царизмом!
Однако с горечью сообщил Энгельгардт, что преображенцы, несмотря на его горячую ночную речь, никуда не двинулись и ничего не атаковали. Оказалось, там не только нет единства между офицерами и солдатами, но и среди офицеров тоже. Вообще, этот ночной телефон к Шидловскому был почти случайностью – а так многое решил!
Всё же послал теперь Энгельгардт преображенцам приказ: занять Государственный банк, телефонную станцию, выставить посты к Эрмитажу и музею Александра III. Хотя бы на эти-то неопасные задания должно было хватить их ночного обещания. И по меньшей мере – чтобы Преображенский батальон расставил бы караулы вокруг Таврического, и охранял бы порядок тут.