Ногти выглядели омерзительно.
Розка гадала, не сходить ли еще раз к Чашкам Петри, не взять ли у них ацетону.
Потом прислушалась, опустила стул на все четыре ножки, оперлась на руку и сделала умное лицо. Наверняка Петрищенко, это она ходит, словно сваи забивает.
– Роза, – тут же сказала Петрищенко, – ты недомыла окно.
– Сами же сказали, Елена Сергеевна, – возразила Розка противным плачущим голосом.
– Это когда еще было. Превратили учреждение черт знает во что. И прекрати ты скрипеть, бога ради. Мурашки по спине бегают.
Ясно, Петрищенко пришла жутко злая. У нее опять по всей шее ползли красные пятна, а шарфик сбился набок. За ней торопился Вася, один раз вроде подмигнул Розке, но потом отвернулся и стал стаскивать с Петрищенко пальто, а та вроде не давалась, выдергивала руки, торопливо и резко шагая к себе в кабинетик. Вот же противная тетка, ей-богу.
– Они, когда бумаги заполняли, в графе «Есть ли больные на борту?» – говорил Вася на ходу, – «нет» написали. И ведь действительно не было. Бабкина сняли еще на рейде. С острым психозом. Вот же сволочи, а? И нас не известили!
– Понятно почему. Мы бы поставили судно на карантин. А если бы «Мокряк» до вечера на разгрузку не стал, все, плакала квартальная премия. Многие ведь вообще считают, что мы так… профанация, – отвечала Петрищенко, топая ножищами.
– Эх! – горько сказал Вася. – Я так и знал. И ведь имя паскудное какое – Мокряк!
– Федор Мокряк. Партизан такой, кажется, был, что ли.
– Я по Канаде информацию подниму, – Вася задумался, – хотя, если честно, мало что есть…
Они прошли в кабинет и закрыли дверь, но не очень плотно. Розка прислушалась.
– Ты меня извини, Вася…
– Да, ладно, Лена Сергеевна.
Розка покачала головой и принялась меланхолично разглядывать ногти.
– Я подумала, может, они тебя… попросили… чтобы ну, формально закрыть…
– Меня очень трудно уговорить, Лена Сергеевна, – спокойно сказал Вася, – практически невозможно меня уговорить. Слышали, кстати, космонавт Рукавишников с ума сошел?
– Как? – испугалась Петрищенко. – Что ты? Почему?
– Обыкновенно сошел. Увидел с орбиты две Земли. Одну – Большую, одну – Малую.
– Фу ты… Ну тебя, Вася. Все шутишь?
– Вот как раз не шучу, Лена Сергеевна. Ладно, пошел я, жрать охота, сил нет. Вы бы, кстати, поосторожней, Лена Сергеевна, он ведь где-то рядом ходит. И, я так думаю, томно ему… Домой он хочет. Так что и до нас может добраться, Лена Сергеевна.
Петрищенко сняла очки и посмотрела на него. Глаза у нее сделались совсем беспомощные.
– Ты думаешь?
– Они видят того, кто их видит. Будто вы не знаете. Вон, Вий что с товарищем Хомой сотворил, был такой казус.
– Вия в реестре нет, – машинально ответила Петрищенко. Она думала о своем.
* * *
Дома она первым делом сняла туфли и с наслаждением пошевелила обтянутыми нейлоном пальцами ног.
Сейчас она накормит маму, сама выпьет чаю и ляжет. Накроется пледом и просто полежит. Ляльки нет, но это даже и к лучшему, не надо притворяться, что все в порядке. Хорошо бы, чтобы оно как-то разрешилось само собой, она завтра проснется, придет на работу – а там все хорошо!
Она стащила пальто, повесила его на крюк в прихожей и прошла в кухню. Посуда стояла в раковине немытая; Генриетта просто оставляет ее и уходит, а от Ляльки, понятное дело, помощи не дождешься. А когда тарелки в раковине долго стоят стопкой, у них на обратной стороне скапливается грязь, которая очень трудно отмывается.
Она, как была, не переодевшись, только сняв пиджак, включила воду. Вода тут же плюнула ржавым и забрызгала блузку. Она вздохнула и запоздало повязала фартук.
Когда раздался звонок, она не сразу сообразила, что это в дверь. Метнулась к телефону, но он выглядел вполне безобидно и молчал.
Зато из коридора вновь раздался резкий, противный звук.
(Сколько раз себе говорила, нужно поменять на более музыкальный, но кто будет менять? Она не умеет, Лялька тоже. Соседа разве что попросить.)
Лялька? Вряд ли, разве что ключи забыла. Ох, лучше бы она сейчас не шлялась допоздна, надо будет ей сказать. А если…
Сердце ее ухнуло на миг куда-то вниз.
В полумраке лестничной площадки маячила мужская фигура; искаженное смотровым глазком лицо выдвинулось вперед, как рыбье.
– Кто там? – спросила она, замирая.
– Ледочка? – донеслось из-за двери. – Это я.
– Лева?
И как она сразу не узнала?
Она торопливо отперла дверь:
– Да, да, конечно, Лева, проходи.
На кухне отчаянно свистел чайник.
Она метнулась в кухню, на ходу пытаясь развязать на спине затянувшиеся завязки фартука, выключила чайник, огладила волосы и вернулась обратно; пробегая по коридору, мимоходом посмотрела на себя в мутное зеркало. Усталое лицо, бесцветные волосы собраны в пучок. Глаза бы не глядели.
Лев Семенович, сидя на пуфике, кряхтя, снимал туфли. Лысинка у него розовела над воротом пиджака.
– Что ты, что ты, Лева, – заторопилась она, – можно так.
– Шел вот, – неопределенно сказал Лев Семенович, – подумал, дай, загляну…
Петрищенко почувствовала, что краснеет. Катюшу, что ли, попросить? Говорят, она такие вещи легко снимает…
Катюшу, впрочем, ни о чем просить не хотелось.
– Это хорошо, – она попятилась, пропуская гостя, – ты садись, Лева, вон туда. Я сейчас чай принесу. Хочешь чаю?
– Не очень, – сказал Лев Семенович.
Он умостился в низенькое кресло и теперь сидел, выпрямившись, положив руки на колени, как прилежный ученик.
– А, впрочем, давай, Ледочка…
– Я сейчас…
Петрищенко заторопилась в кухню, поставила на поднос две парадные чашки. Нарезала лимон, положила печенье. Что еще? Лева любит, когда много сахара. Поставила сахарницу. Как вообще можно пить такой сахарный сироп, ей-богу? Всегда над ним смеялась. Варенье еще. Блюдечки. Может, сыр нарезать? Нет, пока хватит… Она поставила поднос на столик, сбросив на пол Лялькины «Уроду» и «Пшекруй». От Ляльки опять влетит. Хорошо бы не при Леве. В последнее время Лялька не очень-то стеснялась посторонних…
– Как ты, Ледочка? – спросил Лев Семенович, размешивая сахар ложечкой. – Как мама?
– Мама? Ну, как мама? Лежит… Иногда вроде бы все понимает, иногда плывет. Знаешь, так… решила, что я замужем за китайцем… Очень меня ругала…
И зачем я все это рассказываю? Ему же совершенно неинтересно.
– И, представляешь, Лева, Лялька тоже оказалась замужем за китайцем. Ну, в общем, что-то она себе придумывает такое… странное… вчера спросила, куда папа ушел? Когда придет? Женщину вот взяли. Культурную. Она с мамой сидит, разговаривает, Ахматову читает. «Четки». Может, это из-за Ахматовой у нее такие фантазии, как ты думаешь?
– Вряд ли, – рассеянно сказал Лев Семенович, – вот если бы твоя сиделка Вертинского ей пела… – Он улыбнулся своей шутке. – Помнишь: где вы теперь? Кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли?
– Помню, конечно… Лиловый негр, ага… Я альбом недавно купила, две пластинки, знаешь, горчичного такого цвета, и потрет в овальной рамке.
– А, да… надо будет и мне купить. Кстати, как там моя девочка?
На миг ей показалось, что он спросил о Ляльке.
– Прижилась в коллективе?
Нет, это он об этой, о Белкиной. Ну да, она же через него.
– Ничего. Работает. Обживается понемножку.
Нет-нет, сказала она себе, все-таки он, Лева, приличный человек. Пришел ведь поддержать… Несмотря.
Неприятности заразны, особенно для начальства. Со мной сейчас как с зачумленной, ну не то чтобы совсем, но все-таки лучше не надо. Особенно в гости приходить…
– Спасибо тебе, Лева, – сказала она вслух.
– А? – Лев Семенович звякнул ложечкой о край чашки.
– Что поддержал. А то надо с кем-то посоветоваться, а ведь мало с кем можно.
– Да, – сказал Лев Семенович, – да… Ты знаешь, Ледочка, – он оглянулся на молчащий телефон, – очень между нами… неприятная ситуация. Ну, перед самыми Октябрьскими, да еще эта Олимпиада, будь она неладна! Они сейчас так боятся всяких инцидентов. Так что там, – он поднял палец, – пока решили наверх не сообщать. Тем более достоверно не установлено, по вашей ли это части.
– Совершенно очевидно, Лева, что это по нашей части, – печально сказала Петрищенко.
– Халатность, повлекшая за собой смертельный исход, это очень плохо, Ледочка. Но, если честно, все эти ваши методы, если честно… кустарщина какая-то, одно сплошное мракобесие. Будем надеяться, все же совпадение. Крайний всегда виноват, а под тебя, между нами, давно копают, не будем говорить кто…
Опять, подумала Петрищенко. Все знают, одна я не знаю. Вот же стерва, господи прости. Халатность. Смертельный исход. Это…
Маму жалко. И Ляльку.
– Что же делать, Лева? – спросила она печально, кроша печенье.
– Ну… если вы сможете доказать, что это не вы…
– Как? – Она даже всплеснула руками. – Как мы можем доказать?
– Ну, акты же есть. Подписанные. У вас же бумаги все в порядке?
– В порядке, – сказала она уныло.
– Я так им и сказал. Нельзя вот так, с бухты-барахты. Так что наверх не пойдет. По крайней мере, пока.
Он моргнул, выпрямился и покосился на дверь в Лялькину комнату.
– Но и ты помоги мне, Ледочка.
* * *
И откуда взялся этот туман? Вообще-то Розка осень любила, и желтые пятипалые листья на темном асфальте казались ей похожими на следы какого-то доисторического животного. Но сейчас на душе у нее было гнусно. На мерзкой этой работе ей дали понять, что толку он нее, Розки, никакого, разве что окна мыть. А потом вообще выставили.
Она шла по бульвару, мимо тополей, которые трясли листвой, как печальные паралитики, и ненавидела все вокруг – ограды в лишаях облупившейся штукатурки, а за ними – мокрые сады, и асфальт весь в трещинах, и воет ревун за темным стадионом, где мокнут гравийные беговые дорожки…
И все-таки она внимательно смотрела под ноги, чтобы не наступать на желтые листья.
Вдобавок она встретила на углу, у магазина «Альбатрос», Светку Ружанскую, и Светка сказала, что выходит замуж. Под мышкой Ружанская несла рулон фотообоев, оклеивать семейное гнездышко. Розка очень обрадовалась, поздравляла и желала счастья, но голос у нее от злости сделался тонкий и пронзительный.
Может, это лично ей, Розке, не везет? И все прекрасное и интересное всегда случается с другими? Или, внезапно осеняет Розку, и с другими на самом деле ничего не происходит, а они тоже врут бессовестно и безбожно, чтобы остальные завидовали?
Неужели будущее сначала мигнет впереди, яркое и красивое, а когда догонишь, запыхавшись и обмирая заранее от восторга, возьмет да и обернется гнусной серой харей…
Затылок стянуло и начало покалывать, как бывает, когда кто-то очень пристально смотрит в спину.
Розка на всякий случай покосилась на темную витрину гастронома. Но там ничего не отражалось. Даже сама Розка.
Отблески фонаря круглились на мокрых черных ветках. Розка поежилась. Воздух, сырой и липкий, вдруг напитался гнилью. Сладковатый, тяжелый такой запах, словно от подтухшего мяса.
Розке захотелось присесть, вжаться в землю и затаиться, как затаиваются маленькие зверьки, над которыми в ночи мягким комком мрака пролетает сова.
Она ускорила шаг, ощущая, как натирают в паху швы новых, купленных с рук, позорно дорогущих джинсов. Розка как раз хотела, чтобы в обтяжку, «без мыла не влезешь», говорила мама, а они, заразы, жесткие и натирают. Это же вроде ковбойская одежда – как она может натирать?
Главное, говорит спрятавшийся в Розке маленький пушистый дрожащий зверек, главное – не обернуться…
Она оборачивается.
Никого. Ствол дерева у дороги завивает вокруг себя волокна тумана, она видит воздуховороты, маленькие такие вихри, словно кто-то быстро и резко спрятался за деревом, вон какая горбатая тень от ствола, а может, и две тени, горбатые, слипшиеся, но не совсем, что-то такое, очень…
Ее шаги отчетливо звучат на пустой улице. Или это эхо отражается от мокрых, увитых увядшим диким виноградом оград на той, противоположной стороне улицы. А там, за оградами, дорожки, исчерканные слизистыми следами улиток, и мокрые сады, где гниет под черными деревьями падалица, мокрые крыши, мокрое, темное, яростное море.
Она останавливается, изо всех сил задерживает дыхание и прислушивается. Никого.
Тогда она осторожно выносит вперед ногу и возобновляет путь, но, когда она ускоряет шаг, эхо возникает вновь.
Она не выдерживает и бросается бежать, чувствуя, как горячий, липкий воздух застревает комом в горле. Под ложечкой режет. Это потому, что я не тренированная, думает Розка, я же собиралась бегать по утрам. Но ведь утром так не хочется вставать, особенно сейчас, когда совсем темно. Она раскрывает рот, жадно хватая воздух, и слышит хлюпающие тяжелые шаги за спиной, уже открыто, нагло, не таясь, и она не может обернуться, потому что тогда она потеряет несколько секунд…
Трамвай вынырнул из-за поворота и, звеня, прокатил мимо, как наполненная светом и звуком сверкающая шкатулка, и притормозил у перекрестка, где застыла в тумане рубиновая капля светофора. Розка глубоко вдохнула сладковатую гниль и бросилась вперед из последних сил… Кажется, она позорно упустила капельку мочи.
Она бежит так, что свет фонаря распластался по мокрому воздуху, и, когда дверь-гармошка начинает закрываться, хватается скользкой рукой за скользкий поручень и плечом протискивается в щель.
И дверь отрезает Розку от страшного внешнего мира, и Розка оказывается в закрытой коробочке, по мокрым стеклам ползут капли, отражая огни светофора – красный, зеленый, желтый, как маленькие драгоценности на черной стеклянной витрине. Трамвай звякнул и покатился дальше, а Розка, шатаясь и цепляясь за поручни, прошла к местам «Для инвалидов и пассажиров с детьми» и плюхнулась на сиденье.
– Уселась, приститутка, – сказала вредная бабка, хотя в трамвае почти все места были пустые, – в штаны эти похабные вырядилась и уселась!
Розка осторожно выглянула в окно: пусто, даже машин почти нет, из-за тумана, наверное, кто захочет ездить в такой туман? Перед ней на спинке переднего сиденья накорябано монеткой: «Рыба – дура». Розка сидит, ощущая, что между ногами у нее горячо и неприятно, и тупо глядит на надпись.
– Рыба – дура, – повторяет она про себя, шевеля губами. – Рыба – дура.
* * *
– Лева, – Елена Сергеевна водила пальцем, чертя на столешнице бурые узоры пролитого чая, – я не возьмусь. Я же медик, Лева. Я клятву Гиппократа давала.
– Я же ничего плохого, – Лев Семенович склонился через стол, проведя пальцем по горлу, – просто пускай его уберут куда-нибудь. И он от меня отстанет.
– Ну куда его уберут, Лева? Я же его помню, он у нас организацию здравоохранения вел. Он, знаешь, какой хваткий? Его сотрудники все боялись. Даже с чужих кафедр. Его даже партком не трогает. Был сигнал, что-то там хотели разбирать, принять меры… потом все стихло. А ведь, куда ни глянь, милейший человек. Всегда вежливый такой, веселый. А студентки, когда ему сдавать ходили, плакали, Лева… Особенно хорошенькие.
Ей Герега, выслушав сбивчивый лепет, дружелюбно кивнул и поставил «Хорошо». Она не была хорошенькой. Даже в ту пору юности, когда хорошенькими кажутся почти все. Лева, осенило ее, пришел вовсе не затем, чтобы поддержать ее в трудную минуту. У него самого трудная минута.
– Ну должна же быть управа? Ледка, он же абсолютно, абсолютно беспринципный. Он на все способен. Буквально на все.
– А тебя он чем держит, Лева?
– Диссертация эта, – брезгливо выговорил Лев Семенович, – протоколы, внутренняя защита, все…
– Лева, – тихо спросила Петрищенко, – ты хочешь сказать, это подделка?
– Нет, почему подделка? – Лев Семенович задвигал на столе руками. – Я сам планировал. То есть с его помощью, конечно. То есть под его руководством.
– А делал кто?
– Он раздавал как курсовые, дипломные заочникам, ну фрагменты темы, они и делали. А я сводил вместе, обсчитывал… выводы делал. То есть с его, конечно, помощью.
– Не знаю, – сказала она неуверенно, – если он твой научный руководитель, это, кажется, допустимо… Материал же не всегда сам диссертант собирает. Его же коллектив собирает.