Вернувшись, она зашла все же к соседке и села с ней прясть. Прясть Аю умела очень хорошо, и ее это всегда успокаивало: кудель тянется, свивается в нитку, будто сама скользит между пальцами. И думается в этот момент о чем-то простом и уютном – о долгих зимних вечерах за тихим сумерничанием женщин, о мерцающих в полутьме угольках и сказках, которые рассказывают детям на ночь, убаюкивая… Аю незаметно начала напевать себе под нос какую-то песенку без слов.
Хозяин юрты вошел, резко откинув полог. Обе женщины подняли на него глаза и, увидев выражение его лица, замерли. Аю знала его давно, они были одного рода. И если Оху сейчас так смотрит на нее, то что-то стряслось.
– Что случилось, Оху? – стараясь казаться спокойной, спросила она.
– Хулану стало плохо прямо на пиру, – сказал Оху отрывисто. – Он посинел, схватил себя за горло и принялся кататься по земле, словно его кто душит. А потом обеспамятел. Совет прервали. Сейчас с ним шаман.
– Что? – Глаза Аю округлились, она уронила прялку. – С ним же было все хорошо еще днем!
– Я сам не видел, мне так сказали, – буркнул Оху. – Тебе надо пойти туда.
Аю, конечно, в этом совете не нуждалась: она, даже забыв набросить верхнюю одежду, простоволосой выскочила из юрты и побежала к себе. Внутри нее ныло что-то очень похожее на вину: в то время как она целовалась с братом мужа, он… его…
В их большой юрте все было перевернуто вверх дном. Озабоченные люди сгрудились вокруг мужской половины, а некоторые откинули войлоки и зашли на ее женскую – не до соблюдения приличий. Завидев Аю, ее испуганные глаза и непокрытую голову, мужчины только молча расступались.
Хэчу лежал навзничь, его глаза закатились, на всем лице выступила странная, обильная, как роса, испарина. Черты лица заострились, и в этот момент он вдруг стал страшно похож на Дархана. Аю издала какой-то сдавленный крик и вцепилась зубами в рукав, чтобы не закричать. Шаман остро глянул на женщину и молча показал ей на место рядом с собой. Он уже обложил хулана амулетами и напоил отваром. Сейчас он поручил Аю обтирать мужа травяным отваром и принялся бормотать заклинания. В юрте, где было столько людей, воцарилась тяжелая, жутковатая тишина, прерываемая только всхлипывающим дыханием больного.
Вдруг дыхание Хэчу прервалось, он сделал судорожный вдох и замер. Забыв обо всем, Аю закричала, забилась, затрясла его плечи. Хэчу открыл глаза, посмотрел на нее долгим взглядом. Потом слабо улыбнулся, и жизнь ушла из его глаз.
– Слишком поздно, – тихо сказал шаман, опускаясь на корточки. – Слишком поздно.
– Поздно – для чего? – сквозь рыдания выговорила Аю.
– Яд подействовал слишком быстро, – отчетливо сказал шаман.
Аю подняла голову и уставилась на него сквозь пелену слез.
– Кто-то убил Хэчу? – Ее голос прервался неверящим всхлипом.
– Сомнений не может быть. Это яд, – жестко ответил шаман.
У Аю все поплыло перед глазами. Сквозь туман она увидела склонившееся над ней лицо Дархана, его голос:
– Дайте вынести ее на воздух. Освободите юрту! Я полагаю, что решение по столь малозначимому вопросу приму сам, так как у меня нет причин считать себя пристрастным. Прошу извинений у высокородных гостей, но сейчас для нас главное – найти убийцу и похоронить брата достойно. И позаботиться о вдове.
– Не… не надо так. – Аю попыталась воспротивиться, но туман уносил ее куда-то далеко-далеко, и Хэчу сквозь туман улыбался ей. Прощая.
О поводе для совета все и думать забыли. Неожиданная смерть хулана Хэчу была серьезным событием. А обстоятельства этой смерти были куда какими странными. Довольно быстро установили, что хулан был отравлен чашей с айраном, которую кто-то поднес ему во время пира. Как всегда бывает, когда собирается вместе много людей, точно понять, кто именно, было невозможно, тем более что яд подействовал не сразу, а выпито и съедено было немало. На пиру были главы всех степных родов, брат и жена хулана. Подозревать кого-либо из них было немыслимо.
Ургаши, на которых и хотелось бы свалить вину, как назло, были абсолютно вне подозрений: они на глазах половины поселка весь этот день развлекались ургашской игрой в бабки, и вблизи юрты Хэчу их ни один человек не видел.
Нет ничего хуже того, чтобы подозревать в злом деле уважаемых людей, когда нельзя определить это точно. Но хулан был отравлен. Над становищами охоритов повисла вязкая, виноватая тишина, люди стали реже улыбаться и чаще говорить на малозначимые темы, отводя глаза: у всех на уме был один и тот же вопрос, каждый имел свою мысль и боялся высказать обвинение.
Аю голосила по мужу так, что слышно было на все становище. Растрепанная, жалкая, она днем и ночью сидела возле мертвого мужа, будто все еще надеялась, что хулан откроет глаза. «Надо же, а казалось, что они живут без особенной любви», – шептались удивленные всевидящие кумушки.
Дархан умело и незаметно взял в руки бразды правления. Переговорил с Кухуленом, и старик, пусть и недовольный, уехал, не стал затевать склоку в такой момент.
В день похорон, на рассвете, неожиданно уехали и ургаши. На поминальном пиру Дархан объяснил, что вынес свое решение по данному вопросу: ургаши выплачивают Кухулену плату мехами за оскорбление и на какое-то время покидают становище. По словам Дархана, они направились к ичелугам и вернутся к весне, если захотят.
Решение Дархана было и мудрым, и своевременным. Сейчас намного важнее было найти убийцу, потому что убийца был одним из них, и это не давало покоя никому.
Похороны прошли в мрачной, торжественной тишине. Хуланов, умерших летом, сразу хоронили в курганах. Тех же, кого смерть застала в холодное время года, заворачивали в шкуры, колотили деревянный гроб и отвозили на волокушах в приметную пещеру в горах в полудне пешего хода. Там шаман проводил все необходимые обряды, и покойник оставался в пещере до тех пор, пока родственники не приготовят ему курган, достойный его погребения.
По обычаю, гроб с телом провожали до реки, а дальше двое помощников шамана, по пути непрерывно бормоча заклинания, домчат хулана до пещеры. Последующие три дня с ним проведет шаман, чтобы всех предков и всех духов задобрить, попросить принять Хэчу, и всем им рассказать, насколько хорошим был умерший хулан и как его любят все здесь, в срединном мире.
Поминки длились неприлично мало, и никто не был даже хоть сколько-нибудь пьян, хотя обычно это случалось часто, иногда доходя и до драки. Но сейчас был особенный случай: хулана отравили, и отравитель был среди них. И за ним надлежало следить. Атмосфера в юрте была так густо пропитана подозрением, что ее можно было резать ножом. Главы степных родов поглядывали на горных, а горные – на степных. Зыркали глазами, бросали фразы с двойным дном. Запоминали выражение лиц. Припоминали старые обиды – оказалось, они вовсе не были улажены навсегда, а всего лишь осели на дно души, зарылись в ил, будто старые сомы, и теперь поднимались оттуда, глухо ворочаясь.
Дархан, как хозяин и как хулан, изо всех сил старался что-то поправить, направить разговор в прежнее, безмятежное русло. Он говорил больше всех, и все о своем брате, в каждой истории подчеркивая его ум, рассудительность и справедливость. Остальные хуланы кивали головой, поддакивали, но разговор никто не подхватывал, слова обрывались, будто ветхая веревка в руках.
Еле досидев приличествующий срок до заката, хуланы один за другим начали уходить – атмосфера и вправду была невыносимой. Наконец в юрте остались только шаман Эгэху, сам Дархан и Аю, молчаливо возившаяся в своем углу. Ее судьба тоже была уже решена: по обычаю, вдова переходила к брату мужа. Пусть у Дархана уже была еще одна жена, но в таких случаях это дозволялось. При этом каждая из них будет жить в своей юрте, а муж будет обязан оделять равным вниманием обеих.
– Тяжко мне, – после долгого молчания сказал Дархан, растирая пятерней грудь. – Тяжко мне без брата моего Хэчу…
– Духи молчат об убийце, – покачал головой шаман. – Видно, есть на то своя причина…
– Но так продолжаться не может. – Дархан кивнул головой на дверь. – Уже все друг друга подозревают, Бугухай и Олбо вовсю друг на друга валят, Шалдой уже открыто меня обвиняет…
– Да, в любой момент свара может вспыхнуть. – Шаман засунул в рот трубку из можжевелового корня и выпустил в воздух клуб голубоватого дыма. У него сильно выступали передние зубы, и это придавало ему сходство с большой выдрой. Тонкие косички на бугристой, с изрядными проплешинами голове мелко подрагивали.
– Да прости мне мою неразумность, мудрый Эхэгу, – доверительно нагнувшись, чтобы не услышала даже Аю, прошептал Дархан. – А прекратить все пересуды надо. Потому что сейчас убийца затаился и ведет себя осторожно, не выдает себя. Пока на него может пасть подозрение, он и будет себя так вести. Значит, надо навести всех на ложный след.
Шаман поднял брови.
– И что же ты предлагаешь, хулан? – спросил он не без яда в голосе.
– Я предлагаю объявить, что брата моего Хэчу отравил злой дух, – глядя шаману прямо в глаза, заявил Дархан, – и именно потому мы не можем его найти, потому что он прошел невидимым, втерся между нами.
– Ты предлагаешь солгать шаману племени? – переспросил шаман, поджимая губы.
– Предлагаю. – Дархан тряхнул головой. – Но намерения у меня самые что ни на есть благие. Я предлагаю тебе солгать временно, выждать, когда убийца проявит себя, а затем все рассказать Совету. И готов подтвердить, что это я склонил тебя к своему плану. Только вот больше никому рассказывать нельзя: где больше двух пар ушей, там нет тайны.
– Неплохо придумано, хулан. – Шаман продолжал кривиться. – Да только мне потом придется ложь на ложь громоздить, искать этого несуществующего духа и кто его наслал. А шаманам лгать наш кодекс запрещает настрого.
– Есть ложь ради корысти и ложь ради спасения, – с готовностью согласился Дархан. – Духи – они такие вещи видят, все поймут. А там, глядишь, и найдем убийцу. А мы его обязательно найдем. Я, брат Хэчу, клянусь тебе духами предков, что однажды приду к тебе с именем убийцы на устах.
– Смотри, не шути с такой клятвой. – Шаман медленно кивнул. – Не нравится мне это. Но ты прав. Не отведем мы подозрения от порога – еще до весны все роды передерутся. И конец спокойной жизни племен.
Дархан только кивал, тянул к костру смуглые пальцы. Какое-то время оба молча смотрели в огонь.
– Я еще согласия не даю, – ворчливо сказал Эгэху, поднимаясь и беря посох. – Вот провожу хулана к предкам, буду камлать еще… Тогда и скажу.
– Это мудро, – согласился Дархан. – Я буду ждать.
Шаман вышел, впустив в юрту рой мелких, сразу растаявших снежинок. Дархан еще какое-то время посидел, потягивая настой брусничного листа и слушая, как вдалеке лают собаки, скрипит снег под ногами женщины, спешащей к своей юрте. Наконец Дархан встал, потянулся и сбросил свой халат. Отстегнул пояс. С женской половины уже давно не раздавалось ни звука.
– Иди сюда, жена моя Аю, – мягко позвал он. – Помоги мне снять сапоги.
Глава 2. Первая битва
Тэрэиты все-таки напали. Перешли по еще не стаявшему льду речку Шира, пересекли беспрепятственно земли мегрелов и напали на одно из стойбищ северной ветви племени – горган-джунгаров. Пожгли юрты, захватили табун и два десятка молодых женщин увели. Остальных – стариков, маленьких детей и воинов – убили.
Черный вестник прилетел в ставку хана, загоняя коня. Горган-джунгары, собрав четыре сотни воинов и не дожидаясь ханского вестника, сами выступили, лавиной прокатились по землям мегрелов.
Нехорошо. Темрик, будучи ханом, должен был сам отдать такой приказ. Но после смерти военного вождя – да еще какой смерти, смерти предателя! – многие посчитали, что теперь и сами разберутся. Темрик кряхтел, дергал себя за вислый ус и думал.
Буха, второй зять Темрика, после того что случилось с Тулуем, ходил тише воды. Темрик знал, что тот был заодно с вождем, когда замышляли его, хана, убийство. И Буха знал, что Темрик знает.
Да только из четверых сыновей и двух дочерей осталась у Темрика одна дочь – Журчэн. О второй – жене Тулуя, жене предателя, – по приказу самого Темрика и говорить запрещалось. Ее могила одиноко стояла в степи – груда камней с воткнутым шестом с обвязкой конского волоса. Темрик ходил туда иногда, когда никто не видел. Молча перебирал запорошенные снегом камни, гладил, словно на них проступало мертвое лицо дочери. Может быть, говорил с ней о чем-то – да только она не отвечала. Он сам сделал это с ней.
Приезд черного всадника – их так называли из-за черной войлочной ленты, которую те приносили на древке копья, чтобы еще издали дать знать, что с ними идут дурные вести, – переполошил притихшее после последних событий становище. Да и на излете зимы все становятся какими-то вялыми. Темрик вызвал шамана и долго толковал с ним.
Потом позвал Буху, обоих свояков – Кимчи и Белгудэя. Когда они закончили, Онхотой, шаман, зарезал белую овцу, насадил ее голову перед ханской юртой и покрыл лицо белыми полосами – цветом войны и смерти. Известили итаган-джунгаров, и войско выдвинулось на север.
Время было неподходящее. Лошади отощали. В степи в эту пору гуляли пронзительные ветра, первые оттепели покрыли ее ломким настом, который резал коням ноги в кровь. Но нападений на земли джунгаров не случалось уже давно и такое могло означать только одно – окрепшие тэрэиты пробуют зубы. И зубы эти следовало повыбивать, пока они не сомкнулись у них на горле.
Илуге был среди тех, кого Темрик включил в передовую сотню. Он даже хорошо себе представлял, как хан, скупо усмехаясь, говорит ему: «Если тебе угрожает смерть – ты победишь, беловолосый чужак, просивший Крова и Крови». Он уже так говорил ему однажды, поручая невыполнимое.
Свои светлые волосы, столь отличавшие его от окружающих, Илуге перед походом сбрил. Во-первых, так поступали многие воины из чистого удобства – чтобы не за что было ухватить в бою и чтобы не притягивать некоторых из тех, кто любит прибивать у входа в юрту клоки кожи и волос с головы убитых им воинов. Во-вторых, чтобы не так бросаться в глаза, хотя ставшая за эту зиму жесткой, требующей бритья золотистая бородка все равно его выдавала. В-третьих, так он выглядел старше.
Его узкое, горбоносое неулыбчивое лицо и раньше-то всегда вводило в заблуждение окружающих, а теперь-то уж и подавно: не приглядываясь, Илуге вполне можно было принять за человека, пережившего тридцать зим. «Глаза у тебя, точно у древнего старика. Иногда так глянешь, что мороз по коже дерет», – как-то сказал ему Баргузен.
Впрочем, теперь он не только выглядел – он стал взрослым. После всего, что произошло с ним за эту осень и зиму, следом за чередой не слишком счастливых и не слишком богатых событиями зим. Словно снежный ком, что катится, набирая вес, а потом вдруг, столкнувшись с преградой, взрывается веером сверкающих искр. Жизнь стала другой, и он стал другим тоже.
Когда они жили у косхов, в глазах окружающих он был просто рабом – слишком высоким, чтобы его бить по любому поводу, и слишком спокойным, чтобы самому напрашиваться на плети. От спокойных людей обычно не ожидают сумасшедших поступков. Он, Илуге, совершил такой поступок, и за ним, как за камушком, падающим с вершины горы, потекла река событий, которая сделала его тем, кем сделала: джунгарским воином, победителем Тулуя, а затем – еще и спасителем хана. А потом еще героем – победителем последних скачек.
Незамужние джунгарки теперь напропалую стреляли в него глазами и вовсе не считали зазорным сами окликать его, чтобы подойти поболтать. Многие молодые воины теперь запросто заходили к нему в юрту, чтобы позвать пострелять зайца или размять коней на дальнем выпасе. Онхотой привечал сестру, исправно приносившую ему молоко и масло согласно давнему уговору, и иногда ронял скупые, тяжелые и ценные, как золото, фразы, предназначенные – ему. На столе у них, всех троих, теперь всегда была еда, а младшие братья Нарьяны смотрели на него с обожанием: они и их сестра с недавних пор тоже были избавлены от презрительного отчуждения, которым окружило их племя из-за отношения Тулуя. Даже шрам от его плети, рассекший девушке щеку, был теперь для многих чем-то вроде напоминания об их собственной слепоте и жестокости.