У сельской вечерни обычно не бывает много народу, больше бабы, по левой стороне. Но в этот раз – привлечённые привозом гроба? из любопытства? – пришли гуще, и в правую мужичью сторону тоже.
Вяземские, как всегда, стояли впереди, но стали замечать, что что-то шумно в церкви, за их спинами. Любую службу, сколько б она ни длилась, коробовские крестьяне всегда выстаивали каменно, а что же тут? Входили, выходили, разговаривали. Оборачиваясь, заметили как будто посторонних?
Вечерня кончилась уже в сумерках. Сразу за папертью к князю Борису подошёл незнакомый высокий матрос в безкозырке и, не представляясь и никак не обращаясь, где уж там сиятельство, спросил нахальным тоном:
– А где вы думаете хоронить вашего брата?
Как всегда с усилием принуждая себя к верному тону, не давая себе возмутиться, Борис ответил:
– В нашем склепе, под церковью.
– Вашего, – выпалил матрос, – теперь ничего нет, запомните! Если вы только попробуете – мы всех ваших покойников оттуда повыкидываем!
Матрос этот был – явно не коробовский. А рядом – подошли, слушали, но уже было темно – не разобрать, ни чьи они, ни выражений лиц, как они к этому матросу? Но – и никто ж ему не возразил.
В своём многолетнем гнезде, у паперти отцовской церкви – и какая опора?
Ответил, стараясь твёрдо:
– Поступлю, как сочту нужным.
Родные уже садились в экипажи, не слышали. И к ним присоединяясь – Борис ничего не сказал при матери, думал.
По складу своего практического ума он думал не над этой символической насмешкой, что умер Дмитрий как бы за революцию – и революция же вышвыривала его из могилы. Но: как же правильно поступить? Сдаться? – позорно – но и благоразумно. Настаивать? – тактически верно, но и опасно.
А для Мамá эта угроза была бы ещё больней. При ней – не сказал. Она поднялась к себе – и Борис собрал молодых на первом этаже, в малой гостиной.
Вот какой получился семейный совет: четыре женщины, он один мужчина. Как бы они ни голосовали – а тяжесть решенья на нём. После ранней смерти отца, с 25 лет он и стал главой рода. Всех умел сдерживать и образумлять.
Итак: либо настаивать – и завтра хоронить. Либо – уступить, и тогда везти гроб назад в Петербург, и хоронить, очевидно, – это он тоже уже додумал: в левашовском склепе в Александро-Невской лавре.
Хотя – обратного вагона нет, ещё сколько намучиться с гробом.
Вдова была в угнетённом рассеяньи. Так ли, этак, – никто не вернёт Асе мужа.
Мая – тем более в стороне.
Но – всех опережая и отметая всякие возможные возражения – буйноголовая, рыжеволосая, зеленоглазая Дилька просто взорвалась от негодования: как?? да что за наглость? не уступать ни в коем случае!
Бешеный пыл её не умерился и от рождения четырёх детей. И мужество отчаянной конской скачки, любого физического подвига, и абсолютная независимость взглядов всё так же жили в ней, в её львином голосе:
– Да кто мы? – и кто они? Кто построил им всю эту церковь? Да что бы сказал отец? Да как мы будем на себя смотреть, если уступим? И ведь Митя даже просил именно тут похорониться!
Выглядела неукротимо.
– Нельзя им показать, что боишься! Да и не посмеют они скандалить в церкви.
А Лиля, с тонко писанным лицом, нервно покачивала переплетенными тонкими пальцами и возражала ласково:
– Диля! Тебе легко говорить: ты через три дня и уедешь. А нам тут – оставаться и жить. И справляться со всеми последствиями.
Она не любила Дильку за взбалмошность, за оголтелую резкость.
Борис колебался как никогда. Да, он будет презирать себя за уступчивость, оказавшуюся ненужной. И ляжет пятно на всю историю рода: тело мёртвого героя трусливо увезли от похорон. Но и – рисковать крестьянским взрывом, когда всё еле-еле держится? Еле-еле найден тон в этой небывалой обстановке – и сорваться?
Возникло это случайно? – просто нет ничего вашего? Или особая ненависть к Дмитрию?
В Пятом году здесь, вокруг Лотарёва, было тихо, – а в другом имении, в Аркадаке, волновались. А Дмитрий как раз был там, и с коня помогал усмирительному отряду давить безпорядки. А из Аркадака сюда всё быстро переносится, да коней же возят.
Наверно, помнят.
Конечно помнят.
– Но отец построил им церковь, больницу, школу! но из уваженья к отцу? Они не посмеют!
Борис скептически усмехнулся:
– Дед Пахом сказал мне так: довольны мы покойным князем премного, а благодарны – за что бы? Ведь он же не для нас делал, а для спасенья своей души.
А сегодня – в окрестностях бродят агитаторы, подбивают крестьян захватывать землю. Только дай толчок – и начнётся погром.
Все говорили как будто тихо, одна Дилька громко, – но Мамá услышала, и пришла со второго этажа – высокая, спокойная. От смерти Дмитрия она не согнулась, да это было и в характере её: всегда прежде всего организованность и пунктуальность.
Стыдно стало, что обсуждали без неё. Открыли.
Бешеный темперамент Лидии, да и Мити, – был не её, хотя возмущаться она умела страстно. Методичностью, прагматичностью (сказывалась бабушка Тизенгаузен?) она ближе была к Борису.
Но и – твёрдостью.
Молодые теперь молчали, она обвела их глазами гордо:
– Князья Вяземские – не мелкие воришки. Это – наш родовой склеп.
И положила спору конец.
Ася высказала плачебным голосом:
– А что если попросить отца Леонида прочесть на похоронах приказ Радко-Дмитриева про Митю?
Хорошая мысль! Хорошая.
ДОКУМЕНТЫ – 16
Опубликовано 23 апреля
КО ВСЕМ КРЕСТЬЯНАМ
…Сторонники свергнутого царя говорят, будто революция оставила страну без хлеба. Они клевещут, будто крестьяне не везут хлеб в города потому, что они против свободы. Крестьяне! Если хотите сохранить свободу, навеки свергнуть иго земских начальников, стражников, помещиков – спасайте революцию! Без свободы не будет и земли! Везите же немедленно как можно больше хлеба к мельницам и пристаням. Каждый куль хлеба – это сейчас прочный камень в основание здания новой России.
Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов97
На петроградском общеказачьем съезде. – Ковынёв едет на Дон. Наблюдения. – Настроения и конфликты в Новочеркасске. – «Нетрудовые казаки»? – Гневное донское наводнение. – Донской казачий съезд.
Нонешнюю Пасху, первую за много лет, – не провёл Ковынёв у себя в станице: затурсучился в Питере с общеказачьим съездом, а тут уже подоспевало ехать на донской, а заехать прежде к себе в Глазуны – так при сегодняшнем перелихом разливе и до Новочеркасска потом не доберёшься.
Петроградский казачий съезд принёс ту горечь, что казаки – не оказались едины, кто бы мог ждать такое? После жарких схваток в столичном зале, когда, как на майдане, все когакали и широпёрились («допустить иногородних!» – «мужика пожалковал? целуйся с ним сам!»), часть казаков-фронтовиков, которых так зазывали, тоже окликнулись, откололись от съезда, назвали себя «партией трудового казачества». Без них наконец решили: все земли, леса, воды и недра есть неотъемлемая собственность каждого казачьего войска, и оно – полный хозяин своих земель. А вторая болячка: разорительный порядок казачьей службы – поголовная справа со своим конём, своим снаряжением и обмундированием, но и не во время ж войны менять? – а просить теперь же у Временного правительства казённой помощи на непосильные казачьи тяготы. Но порадовал съезд резолюцией о братстве между казачьими офицерами и рядовыми казаками: отныне нет между нами начальников, а только старшие и младшие братья! А потом был Ковынёв в делегации от съезда в Мариинский дворец, – принимал Гучков, и упросили его не разгонять штаб походного атамана при Ставке, он же обещающе призывал казаков – помочь построить и всю Россию на старых казацких выборных началах.
Это – справно! Это – по-нашему! Да давно бы так!
По пути на юг заезжал к брату Александру в брянское лесничество. Что он жаловался в письмах раньше на всю военную разруху и недостачи в заготовке дров, в лесопильном заводе, в провианте, – теперь уже мелким казалось перед развалом этих месяцев, когда рабочие и даже пленные стали дыбиться. Исхудал, забегался, какой-то рок над ним, несчастным.
Но и на станциях, на разных пересадках, вот в Грязях, навидался Ковынёв странных этих картин: на станционных платформах под солнышком – сидят и даже лежат, десятками, кучками, и видно, что часами многими, – солдаты, мужики, бабы. И все – грызут семячки, уже обсыпано шелухой вокруг каждого, а несколько о чём-нибудь спорят. Груды людей здоровых, рабочих, изнывают от безделья, жаркой истомы, скуки, безнадёжного ожидания чего-то неведомого. И споры – самые изнурительные, пустые, досадливые, никуда не ведущие, а мысли низкие, как-нибудь поддеть и уязвить соседа. То рассуждают: взять бы землю не штука, да как потом промеж себя не перерезаться? То – паровозный кочегар и шахтёр доказывают, что бросили бы дело своё и кинулись бы на землю, а им: а у вас приложение к земле есть? А лошадей? Так пусть кажному казна подарит. А лошадь тоже требует, чтобы вокруг неё походатайствовали. А кто на твоём паровозе останется, если все покидают? – И так часами. И никто не понимает: зачем он вот сидит в незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый и одуревший? Как будто свобода открылась и посулы большие, а утехи мало во всём том.
Столько десятилетий в великом безмолвии страны было нечто значительное, сосредоточенность страдания и мысли. А как заговорила… – ах, лучше б ты не говорила! – словами потёртыми, пошлыми, занятыми из листовок.
Вот такой очерк – да послать в «Русские ведомости»? – ведь не напечатают? И про великую молчальницу, и лучше б ты не говорила?.. Ох, это надо смягчать, о Свободе – надо весьма осторожно выражаться, она очень обидчивая, чувствительней царя.
И в газетах же жалуются: отчего теперь не слышно набатного голоса наших писателей? Сейчас так хочется верить, носить в сердце не жгучую боль, а надежду, – кто бы нас подбодрил, кто бы указал?
А – сунься, напиши.
Да сейчас не миновать посылать и очерк о новочеркасском донском съезде. А что там увидим?
По Крещенскому спуску поднялся к Собору на извозчике – да тут же наискось и остановился в «Золотом якоре», окно досталось – на Соборную площадь с Ермаком.
Ещё два дня оставалось до съезда – но уже многие приехали, все ходили к знакомым, встречались в гостиницах, перебраживали и группками стягивались на бульварах Платовского, Ермаковского проспектов и в Александровском саду. Не узнать патриархального Новочеркасска – весь март пробурлил, и в апреле не стало разреженней, – митинги, красные флаги. Засели иногородние в атаманском дворце и в областном правлении, захватили и «Донские ведомости». Очнулись казаки неповоротливыми и беззащитными на собственном своём Дону.
Зык пошёл по народу.
Но всё изменилось со средины марта, как учредился Донской союз и устоял перед всеми угрозами. Прокудник Голубов пришёл на заседание Союза в правление станицы у Троицкой церкви, как раз в день Благовещения, и стал громить: «Помните, граждане, если не разойдётесь и не прекратите ваше контрреволюционное сборище – разгоним! Не забывайте, что у нас – 16 тысяч штыков!» А Бояринов ответил: «Хорошо, кликнем и мы по станицам, сколько у нас шашек!» И выгнали есаула Голубова, он убежал, грозя кулаками. Тут же они устроили в устрашение парад расхлябанного гарнизона – так здешние казачьи сотни вышли на парад тайком с боевыми патронами. Союз – устоял, и все теперь знали, что есть у казачества защита, присылали ходоков из станиц, слали приветствия и с фронта. Устоял и потому, что комитетом насаженный атаман Волошинов с оглядкой и тихо, а стал тоже опираться на Союз. И Союз открыто готовил выборы в Войсковой Круг к маю и готовил проекты решений для апрельского съезда. Скинуть солдатский сапог! взять управление Доном в свои руки! Дон для казаков! К Донскому союзу примкнуло и общество донских учителей, и союз учащихся средних школ, и общество чиновников. Стали издавать свой «Вестник» и «Казачью почту». Нет, нас голыми руками не сварначишь!
Областной исполнительный комитет попытался созвать навстречу казачьему съезду свой съезд от городов, округов и крестьян – но не вышло у них, потому что не были они никак сроднены с населением области. И тогда они метнулись на агитацию: стали искать и раскапывать на окраинах Новочеркасска могилы повешенных в 1905–06 годах по приговорам военно-окружного суда, и возбуждённая толпа кинулась бить помощника полицмейстера. Про Донской союз кричали и печатали, что он коварно прикрывается прогрессивными лозунгами, а нельзя вверить ему судьбу казачества. А из Ростова подпевал им «Азовский край», что Союз запугивает станичников, а в гостинице «Золотой Якорь» – «гнездо черносотенной агитации». (Влип Фёдор Дмитриевич…)
А приехавший из Петрограда эмиссар Временного правительства ругал петроградский казачий съезд за его решения о войсковых землях: это – сумбур, и какие такие особенные военные тяготы несут донцы: вот их 2 миллиона, а ставят 50 тысяч войска, могли бы и в пять раз больше! И успокаивал иногородних, что они – прямые наследники помещичьих земель в области, а Войску придётся поступиться частью и войсковых. И кое-где стали возникать комитеты иногородних и накладывать руку на инвентарь и землю не одних помещиков-казаков, но уже требовали и казачьих юртовых земель! А где посягнули рубить и войсковой лес! Начались самовольные запашки. Солдатские делегаты, обнаглев, ехали распоряжаться в Манычско-Сальских степях, а в гирлах Дона их азовский гарнизон (где вы были, когда мы держали Азов против турок?!) снял рыболовную охрану («комиссаром рыбных ловель» теперь стал адвокат) – и начали истреблять рыбу.
Ползут по станицам, тревожат эти слухи: что будут землю поровну делить с иногородними.
А – не хочет смириться неслухменное казачье сердце! А – не дадим своего казачьего уклада! И как управлялись мы ещё до Петра, – не расстрянемся с нашей старинной казачьей свободой! У нас, казаков, – всё своё, особенное! И нашу жизню могут вырешать даже не городские казаки, а – станичники, вышедшие от земли, выросшие на коне. А другие – никто наших нужд не разумеют. И Временному правительству мы повинуемся – лишь пока оно не против казаков! Не, наше казачье чутьё верх возьмёт!
А – и должно ж от революции казакам полегчать, а то же – как?..
Так толковали между собой перед съездом, и Ковынёв вместе с истыми казаками – чувствовал так же.
Но мало показалось врагам травить иногородних на казаков – ещё и казаков посунулись расколоть. И Голубов выкинул такое: «Нет единого казачества! есть казаки трудовые, а есть нетрудовые». А за ним повторял и казак-социалист Агеев.
Во-он куда! Ай, бритва остра, да никому не сестра.
И – кто же тогда Ковынёв? Он был тут – из самых заслуженных и давних революционеров. За Выборгское воззвание сидел в тюрьме. За революционную деятельность высылался прочь из войска Донского. С Пешехоновым начинал народно-социалистическую партию. Сколько очерков писал, хоть сдержанных, но против правительства, против правых, против всех порядков старого режима. В своих дневниках, чередуя с видами знойной степи, свинцовой Невы, вагонными встречами, пожаром на гумнах, и как ласкал у красоток мякитишки, и страшными картинами Турецкого фронта, искалеченная дорога на озеро Ван, и солдаты по 8 суток в горах без еды, – сколько места раздвигал и описывал обильно: казака ли, пострадавшего за бунт, или питерского извозчика, в ком обнаружил бывшего городового со всеми его тёмными полицейскими рассказами. А по-нынешнему: если сам он почти не на земле, а сестра Маша бьётся с хозяйством, нанимая когда троих, а когда до семерых работников, – так значит, Фёдор Ковынёв – «нетрудовой казак»? Это – что? Переехав на юг, он не только становился, значит, больше донцом, чем русским, но ещё: из либерала – реакционером? С первого дня съезда, где он был не то чтобы видной фигурой, но заметной, в либеральных газетах и пригладили: небольшая группа умеренных станичников, руководимая народным социалистом, известным русским писателем (фамилию его не назвали), не только оказалась отсталой по своим лозунгам, но награждается кличками: «охранники», «опричники», «приверженцы старого режима».