* * *
В Алатыре солдат Петров объявил себя начальником гарнизона, сместил 25 офицеров. В соборе произнёс речь и потребовал общего пения марсельезы. Хор и прихожане отказались – Петров пропел марсельезу один.
Командующий Омским военным округом генерал Григорьев изъявил желание поступить в партию эсеров.
* * *
Солдаты отстёгивают хлястик шинели нарочно – чтобы показать свóбодь. И шинель не только не застёгивают, но и в рукава часто не надевают, а внакидку носят. Шатаются по улицам, по чайным, и с бабами. Семячную шелуху даже не отплёвывают – она нарастает на губах, свисает из углов губ, потом цепочками отваливается. «Мы в лизерве».
Улицы и бульвары многих городов покрылись подсолнечным нагрызом, гуляет множество солдат – без поясов, а то и без погонов, с обязательно расстёгнутыми воротниками, с заломленными на затылок фуражками – зато с красными бантами, лоскутами. Как будто сплошной праздник.
Проходя строем по улицам (и в Москве) теперь поют не солдатские песни, как раньше, а похабные частушки, пересыпанные непристойностями. Уж самое приличное:
И «часовой» теперь только по старому названию. А придя на пост – винтовку к стене, расстилает шинель и спит.
* * *
Солдатские толпы штыками заставляют врачей эвакуационных пунктов выдавать им свидетельства об увольнении вчистую.
* * *
В госпитале у доктора Лодыженского появился новый санитар. Доктор застал его, когда он убеждал сестёр, что все равны в правах и между ним и старшим врачом нет разницы. Доктор сказал: «Кравченко прав, и сегодня перевязывать раненых буду не я, а он. Потрудитесь приготовиться. Сестра, наблюдайте, чтобы правила асептики были тщательно выполнены. Ну что же, Кравченко, мойте руки». Сёстры потешались, а бунтарь скис. И скоро вообще сбежал из госпиталя.
* * *
Моряки, взятые с кораблей для обучения Черноморской десантной дивизии морским навыкам, нужным в десантной операции, потребовали от севастопольского Совета немедленно вернуть их на корабли: потому что паёк во флоте намного лучше, чем в сухопутных частях.
Дивизионный комитет явился к начальнику дивизии генералу Свечину. Поздоровались все за руку, развязно сели и заявили: «Решение наших товарищей солдат: дивизия категорически ни в какие десанты не пойдёт, и на корабли не сядет, а согласна только нести службу на побережьи Крыма».
* * *
Копируя Петроград, гарнизоны других городов тоже стали заявлять, что, в интересах защиты революции, никого не пошлют на фронт.
* * *
В лейб-гвардии Финляндском батальоне комитет вынес осуждение вольноопределяющемуся Фёдору Линде за то, что он сбил с толку батальон 20 апреля, – и постановил отправить его на фронт с первой же маршевой ротой.
* * *
В запасной лейб-гвардии Московский батальон в Петрограде приехали делегаты из действующего полка и требуют пополнений. Сперва собрали всех на плацу, говорщики – с балкона наружной лестницы. Свой батальонный, без погонов и без ремня:
– Товарищи! Они – это мы, а мы – это они, так что надо нам туды…
Но на комитете – совещатели упёрлись и стали грозить убить делегата. А он – кадровый, боевой:
– Ме-ня убить? Ах вы, сукины дети, шкурники! А ну, выходите с винтовками на плац, а мне дайте лопату – я вас всех как зайцев перестреляю! – (Молчат.) – Ну, выходи, что ли?
Заседание продолжилось, обещали 5 маршевых рот по четверть тысячи.
* * *
В Рогачёве пехотный полк отказался грузиться на фронт. Разгромил винные склады, навёл террор по городку.
Послали на них казаков. Прикладами и плетьми погрузили полк в эшелон.
* * *
В городах собирали по подписным листам деньги на подарки солдатам, едущим на фронт. Затем они и сами стали ходить с кружками, предлагая гражданам жертвовать героям.
А отъехав на две-три станции, начинали массами дезертировать.
В 125-м Курском полку сидели в окопах, ждали мира. Мира нет, а солдат всё меньше. Стали бояться, что слишком мало их останется на позиции, узнает немец и прорвёт. И послали делегатов в тыл, в свой базовый запасной полк – просить скорей маршевых рот.
Но – никому не охота на позицию. И там – арестовали делегатов, не пустили их назад.
* * *
В Ростове-на-Дону стояло два запасных полка – 187-й и 255-й. Их полковые комитеты разделили между солдатами полковые денежные суммы и ценное полковое имущество. Учебных занятий никаких, офицеры перестали и приходить на службу. Часовые не только спали на постах, но и обкрадывали охраняемое. Солдаты являлись в часть только к обеду и к ужину, остальное время занимались в городе или торговлей, или подённой работой, некоторые носильщиками на вокзале (часто и воровали вещи), или на Пушкинском бульваре гуляли с девицами. Долго билось командование, чтоб отправить на фронт хоть одну маршевую роту. Сперва надо было доказать справедливость назначения роты. Потом обнаруживалось, что в той роте нет боевого снаряжения и обмундирования. Когда снабдили – начались из роты дезертирства. Стали дополнять из других рот – вся история снова. Затем отправляемая рота потребовала, чтобы каждый получил 500 руб. «на путевые расходы». Эти средства собрали по благотворительности среди зажиточного населения. Затем – молебствие, речи городского головы, градоначальника, начальника гарнизона, председателя совета – и рота уехала. (Под конвоем, – и всё ж половина не доехала до назначения.)
* * *
По керенской амнистии уголовный в тюрьме освобождался, если заявлял о желании идти на фронт, а местами получал и «месячный срок для устройства личных дел». Но, получив обмундирование, многие оставались в тех же городах, торговали полученным на базаре и грабили, и некоторых снова арестовывали. А кто ехал на фронт – только усиливал развал армии.
* * *
Идёт поезд с маршевыми ротами на фронт. На крупной станции солдаты высыпают: митинг. Кричат часа два. Иногда продолжают путь, иногда требуют от железнодорожников заворачивать эшелон назад.
* * *
Война до победы – грабёж до конца!
* * *
99
На похоронах Дмитрия Вяземского.
Панихиду отец Леонид назначил на 9 часов утра.
Тогда в Коробовке назначили на 8 часов сельский сход. Село будоражилось и что-то готовило, может и само не понимало что.
И у отца Леонида, ещё с вечера получившего от Вяземских приказ Радко-Дмитриева, блеснула счастливая мысль: с этим приказом пойти самому на сход и там прочесть прежде панихиды.
Каким он застал сход и что кричали там поначалу – он Вяземским не успел рассказать. Пришёл к самой службе, но с глазами сияющими, какие только могут быть у растроганного священника.
– Всё хорошо, всё будет хорошо! – успел коснуться руки старой княгини.
А уже подваливала к храму и толпа – и снова неузнаваемо изменённая: прежние многолетне-привычные доброжелательные крестьянские лица, свои.
Как будто не было вчерашнего возбуждения, ропота в храме. Ни полосы разорения последних дней.
Коробовский резной иконостас – не стыден бы и в столичной церкви.
Разбирали, затепливали свечи – и замирали для моления.
Необычно и неприятно только было крестьянам, что – запаян гроб и нет покойного с венчиком на лице, а цинк один, хотя и обваленный цветами.
Успокоилась мать, успокоилась вдова, и Лили, и все. И отдались заупокойной службе, и над тёплыми огоньками сквозь ладанный дым – протягивало перед ними короткую жизнь брата, его узкое подвижное лицо, дар щедрости, остроумия, ума без учёности, отваги, отчаянного охотника, подолгу без сна и еды, безстрашного конника. Свои тридцать лет и провёл в цельной скачке – и убит на лету.
А может быть, по-нынешнему, – ему лучше, чем нам.
Отпели вечную память. (А какие певчие до сих пор, отцовские!) Кончилась панихида, ещё не гасили остатки свечей – отец Леонид достал ту бумагу и снова читал – звучно, назидательно, в виде надгробного слова:
– Приказ по 12-й армии… 17-го летучего санитарного отряда, 4-го Сибирского полка… Князь Вяземский всегда выдвигал свой отряд в самое пекло боя, действовал в самых опасных местах и зачастую под градом снарядов… Князю Вяземскому тысячи русских матерей обязаны сохранением своих сыновей, и десятки тысяч детей обязаны, что не остались сиротами… Имя князя Дмитрия будет долго вспоминаться всеми нами… Его малолетние сиротки, достигнув зрелого возраста, вспомнят с гордостью своего доблестного и самоотверженного отца.
Крестьянки плакали.
Князь Борис радовался, что не уступил угрозам.
Вот так надо и впредь: хамскому напору – не уступать ни в чём!
100
Как Керенский пережил кризис. – Заминает следствие о стрельбе. – Оправдывается перед ИК. – Планы перетряхнуть правительство. – Социалистический рычаг.
Как ощущал Керенский, в правительстве в середине апреля создался тупик. Сам он более не мог оставаться в одном кабинете с Милюковым. (Контакты с Бьюкененом давали надежду на поддержку английским послом кандидатуры Терещенки как более демократичной и созвучной времени. И Альбер Тома обещал поддерживать демократическое крыло кабинета.) И уже перерос Александр Фёдорович пост министра юстиции, ему нужен был пост военного, да и морского, министра. Подходило время – сотрясти правительство, чтоб эти перестановки могли совершиться, найти момент и повод. Ещё не зная пути (но непременно его найдёт!), в несколько фантазирующем настроении нащупывая это неясное будущее, Керенский вечером 19 апреля в Михайловском театре на концерте-митинге, патронируемом его женой, произнёс речь рассеянную и отчасти даже в дымке разочарования: Если мне не хотят следовать – я откажусь от власти… Никогда я не употреблю власти, чтоб навязать своё мнение… Когда страна хочет броситься в пропасть – никакая сила не может ей помешать…
Эти слова велись у него, как всегда, не чётким планом, но интуицией. Сердце раньше находило верную форму, чем мог бы придумать рассудок. Нельзя же было сказать: уберём, кто нам мешает, Милюкова и Гучкова. Но можно было тонко, гордо, изящно сделать движение к собственному уходу – и тысячи рук тотчас протянутся, чтоб удержать незаменимого! И тогда откроется путь его требованиям.
Он не предполагал, в какую опаснейшую минуту для себя начал эту игру! Именно в эти часы, когда в уютном Михайловском театре перемежались рояль, сопрано и речи политических деятелей, – редакций газет достигла нота Милюкова и вызвала свои злосчастные сотрясения.
И какого же маху, какую непростительную оплошность Керенский допустил с этой нотой! – ведь он сам её придумал, вытряс из Милюкова – а дал себя переиграть на ехидных формулировках, не поставил своего вето! А теперь – это горным обвалом обрушивалось на всех министров, и на прогрессивную шестёрку, и на самого Керенского: «нота одобрена всем правительством!»
Воротясь к полуночи из театра в свои министерские апартаменты, Керенский всё это узнал из нескольких телефонных звонков – и увидел грозную силу обвала: он так изящно грозился уйти – а их всех сейчас похоронят грубо вместе! И как самое меньшее: разгневанный Совет захочет отозвать своего заложника из правительства, – и придётся уйти?..
Измученно мечась, Александр Фёдорович только одно мог придумать: немедленно заболеть. Он мог – только затаиться под несущимся ураганом, может быть уцелеет. Он – нигде не мог показаться, он нигде не мог бы сейчас сплести никакой внятной фразы: как это объяснить? как он мог одобрить такую ноту? Немыслимо!
Но в тяжёлую минуту у нас есть друзья. Станкевич выручил по линии трудовиков, и в Исполкоме. А Масловский – по линии эсеров (трудность состоять в двух партиях сразу): в «Деле народа» авторитетно напечатал, что Керенский совсем не был единогласен с Милюковым. (А по другим газетам шли резолюции: почему такая нота подписана министром Керенским?!) И ещё, через Зензинова и друзей помельче, инспирировать в Таврическом слух, что Керенский не соглашался на эту отвратительную ноту!
И – замереть в болезни.
Замереть, затаиться, считать часы, считать проносящиеся над тобой вёрсты урагана – и ждать куда вынесет. Мучительно находиться в тени – и спасительно не мочь действовать! Ждать момента, когда снова можно выпрямиться и ринуться!
А 21 апреля оказалось ещё грозней, чем 20-е, стрельба! Керенский же не только не может вмешаться (и счастье, не знал бы, как вмешаться!) – но опаздывает и к развязке: Мариинская площадь бушует, требует наказания виновных – и Переверзев непомерно поспешно начинает расследование, дурак Зарудный на площади чуть не обещает высылать Ленина (распёк его на другой день, нельзя так резко хватать в словах), – и в тех же часах появляются в Мариинском товарищ прокурора судебной палаты и следователь по важнейшим делам и допрашивают первых свидетелей и раненых, и выезжают в больницу присутствовать при вскрытии убитых. А вскрытие неумолимо утверждает, что пули были разрывными, – и поднимается скандал: таких пуль в русской армии нет! так откуда эти пули у отрядов Выборгской стороны? (Ошибка врачей? Но уже нельзя замять.) А болван Переверзев даже успевает, в отсутствие министра, самовольно издать воззвание, и в нём такие необдуманные слова: «решились поднять братоубийственную руку на тех, кто не разделяет выдвинутых ими лозунгов момента», – а кто в эти дни выдвигал «лозунги момента»? Только большевики. Так это место у Переверзева никак нельзя истолковать иначе, как против ленинцев! И притом – ссылка на распоряжение министра юстиции! Кошмарный поворот! Петля.
Будь Керенский в эти часы открыто на ногах – разве он дал бы действовать так напроломно? С позавчерашнего дня, с субботы, он и стал осаживать: дал нахлобучку и Переверзеву, и Зарудному, замедлил следственную комиссию и пригласил в неё представителей от ИК. А в воскресенье ИК создал и свою следственную комиссию, – и хотя это выглядело как недоверие министру юстиции, но Керенский был рад: теперь между двумя комиссиями во щель можно тихо всё следствие и запихнуть. Интересы ИК были, естественно, те же самые: не дать обвинить рабочих и прикрыть Ленина, иначе полный скандал для ИК. Тут все социалистические газеты стали выдвигать своих свидетелей: что на заводах не было дано никаких директив стрелять, лишь выдали боевые патроны, и нигде рабочие не стреляли в людей, разве только в воздух, а это всё – провокаторы-черносотенцы. Но втрое гремели буржуазные газеты: не должно быть тактических обходов и уклонения от гнетущей правды! поруган закон свободной страны! разрывные пули! мы отменили смертную казнь не для того, чтобы разнуздать убийства! пусть будет следствие безстрашно до конца, куда бы оно ни привело! нужно знать виновников кровопролития! сама демократия должна отделить себя от тех, на кого падает подозрение.
А где-то от самих следователей происходила непозволительная утечка, и вот уже скандалёзная «Русская воля» печатала: «Накануне на заводах раздавались призывы идти на следующий день на Невский, чтобы “подавить контрреволюцию”, – так это была задуманная провокация? Участники расстрела были названы многими свидетелями, но в настоящую минуту ещё не решено, в какой мере они будут отвечать за содеянное преступление. Министру юстиции сделан подробный отчёт о следствии».
Так это был прямой намёк на укрывательство министра юстиции?
Одно утешение, что позиции буржуазных газет становились с каждой неделей слабей: их уже и бойкотировали, за них избивали газетчиков, и сами сотрудники редакций боялись погрома и укорачивали свои перья.